Вуди Аллен
Побочные эффекты
Памяти Нудельмана
Прошел уже месяц, а я все не могу поверить, что Сола Нудельмана больше нет. Я был на похоронах и на поминках, принес пастилы по просьбе его сына… Но боль утраты мешала осознать масштабы потери.
Нудельман все время размышлял о своих будущих похоронах и однажды признался: «Знаешь, по мне, конечно, лучше кремация, чем погребение, не говорю уж, чем выходные с миссис Нудельман». Так он и решил: велел себя кремировать, а прах завещал Гейдельбергскому университету, который развеял его по ветру и получил обратно залог за урну.
Как живой стоит он у меня перед глазами. Мятый костюм, серый свитер. Вечно погруженный в размышления, Нудельман частенько надевал пиджак вместе с вешалкой. Как-то раз на церемонии в Принстоне я заговорил с ним об этом. Нудельман улыбнулся: «Что ж, пусть те, кому не по душе мои мысли, считают, что у меня, по крайней мере, широкие плечи». Два дня спустя он встречался со Стравинским и посреди беседы внезапно совершил кувырок через голову. Его ненадолго госпитализировали.
Вообще, понять Нудельмана было нелегко. Его замкнутость часто принимали за равнодушие. Между тем мало кто был так способен к состраданию. Однажды он увидел по телевизору репортаж о чудовищной катастрофе на угольной шахте и не смог закончить вторую порцию мороженого. Кого-то отталкивала молчаливость Нудельмана, а он просто считал речь слишком несовершенным средством общения и предпочитал вести даже самые задушевные разговоры при помощи сигнальных флажков.
Когда из-за разногласий с руководством Нудельмана уволили из Колумбийского университета, он взял выбивалку для ковров, дождался ректора (им был тогда Дуайт Эйзенхауэр) и выбивал до тех пор, пока прославленный генерал не спрятался в магазине игрушек. (Причиной их жестокой публичной ссоры был звонок: один утверждал, что звонок означает конец пары, а другой — что начало.)
Нудельман мечтал о легкой смерти. «Среди своих книг и рукописей, — говорил он. — Как Йохан». (Брат Нудельмана задохнулся под крышкой секретера, пытаясь отыскать словарь рифм.)
Кто мог предположить, что однажды в обеденный перерыв Нудельман остановится посмотреть, как сносят дом, и получит по голове чугунным шаром бульдозера? Удар вызвал сильный шок, и с широкой улыбкой на устах Нудельман скончался. Его последние слова навсегда останутся загадкой. Он прошептал: «Нет, благодарю, у меня уже есть один пингвин».
В последние месяцы Нудельман работал, как обычно, сразу над несколькими вещами. Во-первых, разрабатывал новую этику. В ее основе лежала идея о том, что «добро и справедливость являются безусловными добродетелями, которые можно творить и по телефону». Во-вторых, довел до середины большой труд по семантике, в котором доказывает, что структура предложения имманентна, а воя — благоприобретена (он всегда настаивал на этом). И наконец, еще одна книга о Холокосте. На этот раз с раскрасками. Нудельман неотступно размышлял о природе зла и убедительно доказывал, что источником подлинного зла могут быть только люди по имени Блэки или Пит. Заигрывания самого Нудельмана с национал-социализмом вызвали скандал в академических кругах, несмотря на то что ни специальная гимнастика, ни уроки танца так и не помогли ему освоить гусиный шаг.
Увлечение нацизмом было для Нудельмана всего лишь реакцией на классическую философию — что он и сам не раз пытался объяснить друзьям, а потом неожиданно хватал за нос и восклицал с чуть наигранным восторгом: «Опля, вот и попался!» Прежде чем критиковать его отношение к Гитлеру, следовало бы вникнуть в собственную философию Нудельмана. Он с самого начала отвергал современную онтологию и утверждал, что человек существовал еще до вечности, пускай и с небогатыми возможностями. Он различал бытие и Бытие и считал, что одно из них предпочтительнее, но никогда не мог вспомнить которое. Он полагал, что свобода человека заключается в понимании абсурдности жизни. «Бог молчит, — любил повторять Нудельман. — Как бы еще человека заставить заткнуться».
Подлинное Бытие, утверждал Нудельман, достижимо только по выходным, даже если для этого понадобится взять машину напрокат. Человек, по его мнению, находится не вне, но внутри природы, и единственная возможность постичь свое бытие извне — это притвориться, что тебе все равно, а потом неожиданно перебежать в другой конец комнаты, попытавшись хоть краешком глаза увидеть самого себя.
Применительно к жизни Нудельман использовал выражение
По всей Европе, где бы ни оказался Нудельман, студенты и интеллектуалы почитали за честь помочь прославленному мыслителю. Чувствуя за спиной жаркое дыхание погони, он все же успел выпустить в свет «Время, смысл и действительность: новый взгляд на проблему небытия» с прелестным приложением «Где перекусить, находясь в бегах». Прочитав этот труд, Хаим Вейцман[1] и Мартин Бубер[2] организовали сбор подписей за разрешение Нудельману эмигрировать в США. К сожалению, в нью-йоркском отеле, который он выбрал, не оказалось свободных мест. Однако гестаповцы могли с минуты на минуту нагрянуть в его пражское убежище, и Нудельман все-таки решился лететь. При регистрации багажа обнаружился перевес. Альберт Эйнштейн, улетавший тем же рейсом, убедил Нудельмана, что если вынуть из ботинок распорки, то можно будет все остальное взять с собой. С тех пор они регулярно переписывались. Однажды Эйнштейн написал Нудельману: «В сущности, мы с вами занимаемся одним и тем же, хотя я до сих пор и не очень понимаю, что вы делаете».
Поселившись в Америке, Нудельман почти постоянно находился в центре общественных дискуссий. Именно в эти годы он опубликовал знаменитое «Небытие: что делать, если это случилось с вами» и классический труд по лингвистической философии «Семантические модели функционирования пустоты», по которому снят фильм «Улетевшие ночью» (он сделал тогда огромные сборы).
За симпатии к коммунистам Нудельмана, вполне в духе времени, вынудили покинуть Гарвард. Он чувствовал, что подлинная свобода возможна только при отсутствии экономического неравенства, и приводил в пример муравейник. Он мог часами смотреть на муравьев и задумчиво бормотал: «Вот кто на верном пути. Будь их самки посимпатичнее — у них бы все получилось». Любопытно, что, когда Нудельмана вызвали в Комиссию по расследованию антиамериканской деятельности, он назвал немало имен. Друзьям и коллегам он объяснил свое поведение так: «Я не раз утверждал, что политические акции не имеют моральных последствий, так как осуществляются вне подлинной реальности». После чего научное сообщество утратило дар речи. Лишь через две недели Принстонский университет опомнился, и на Нудельмана обрушились ушаты грязи. Между прочим, позднее в беседе с двумя студентками Нудельман выдвинул тот же самый аргумент в пользу теории свободной любви. Однако студентки не купились, а младшая, которой было шестнадцать, пожаловалась в деканат.
Нудельман неутомимо боролся за прекращение ядерных испытаний и однажды лично прилетел в Лос-Аламос, чтобы вместе с группой студентов пикетировать предполагаемое место взрыва. Минута приближалась, и, когда стало ясно, что испытание не отменят, Нудельман, по свидетельствам очевидцев, пробормотал «ой-ой-ой» и бросился бежать. О чем газеты умолчали: в тот день он ничего не ел.
Все помнят Нудельмана в обществе, на публике. Блистательный, неизменно приветливый джентльмен, автор знаменитых «Стилей моды». Но был и другой Нудельман, которого я до конца моих дней буду вспоминать с особой теплотой, — старина Сол в непременной шляпе. Он был страстным любителем шляп. Его ведь и кремировали со шляпой на голове. Первый случай в истории, полагаю. А как он любил Диснея! Несмотря на великолепное разъяснение природы мультипликации, которое дал Макс Планк, Нудельман никогда не оставлял надежды познакомиться с женой Микки-Мауса.
Я знал, что он предпочитает особый сорт тунца. Всякий раз, когда Нудельман гостил у меня, я до отказа набивал холодильник его любимыми консервами. Сол был очень застенчив и никогда прямо не признавался в любви к тунцу, но однажды я был свидетелем, как он, уверенный, что его никто не видит, открыл все баночки и задумчиво произнес: «Все вы мои дети».
Как-то раз, будучи в Милане, мы с Нудельманом и моей дочерью отправились в оперу. Нудельман неосторожно высунулся из ложи и упал в оркестровую яму. Он был слишком горд, чтобы признаться, что оплошал, и потом месяц каждый вечер ходил в оперу и падал из ложи в оркестр. Когда появились признаки сотрясения мозга, я высказал осторожное предположение, что, пожалуй, можно бы остановиться, ведь он уже доказал, что хотел. Нудельман ответил: «Ну, еще хотя бы разок. Мне ведь, в сущности, нравится».
Вспоминаю его семидесятилетие. Жена подарила юбиляру пижаму. Было понятно, что он огорчен: он рассчитывал на новый «мерседес». Однако — и в этом ясно виден весь человек — Нудельман лишь ненадолго ушел в кабинет, чтобы взять себя в руки. Он вернулся к гостям с улыбкой на лице и в новой пижаме. Так он и пошел на премьеру двух новых пьесок Аррабаля.[3]
Приговоренный
Бриссо спал на спине. Сумрачная громада живота, застывшая на губах улыбка — в лунном свете казалось, это не человек, а что-то неодушевленное — вроде футбольного мяча или двух билетов в оперу. А через мгновение, когда Бриссо повернулся и тени легли иначе, он стал точь-в-точь похож на сервиз столового серебра из двадцати семи предметов, включая супницу и салатник.
«Он спит и видит сны, — думал Клоке, глядя на спящего и сжимая в руке пистолет. — Он видит сны, а я существую в действительности».
Клоке ненавидел действительность, но сознавал, что больше негде рассчитывать на хорошую отбивную.
Никогда прежде ему не приходилось убивать человека. Был случай — он пристрелил бешеного пса, но сначала получил заключение от консилиума психиатров, что животное безумно. (Пес попытался откусить Клоке нос и стал безостановочно смеяться. Диагностировали маниакально-депрессивный психоз.)
Спящему снилось, что солнечным утром он бежит по пляжу навстречу мамочке, она плачет и протягивает руки, радость переполняет Бриссо, но когда он пытается обнять седую женщину, она превращается в двойную порцию ванильного мороженого.
Бриссо застонал, и Клоке опустил пистолет. Два часа назад он проник сюда через окно и с тех пор стоял над спящим, не в силах нажать на спусковой крючок. Один раз он уже было взвёл курок и вставил дуло в правое ухо Бриссо. Но тут послышались шаги, и Клоке отпрянул в тень между бюро и комодом.
Вошла мадам Бриссо в цветастом халате. Она зажгла ночник и заметила пистолет, торчащий из уха супруга. Вздохнув по-матерински, мадам Бриссо осторожно вынула пистолет и положила под подушку. Потом поправила сбившееся одеяло, потушила ночник и ушла.
Клоке очнулся через час. Пока к нему возвращалось сознание, он вдруг вообразил себя ребенком на песках Ривьеры. Однако прошло еще четверть часа, Клоке не встретил ни единого пляжника и понял, что по-прежнему прячется за комодом у Бриссо. Он вернулся к кровати, вытащил из-под подушки пистолет, направил в голову спящему, но так и не смог выстрелить и навек оборвать бесславную жизнь фашистского осведомителя.
Гастон Бриссо вырос в состоятельной буржуазной семье и с детских лет мечтал стать стукачом. В юности он брал уроки у логопеда, чтобы донесения звучали более четко. Однажды он сам признался Клоке: «Ах, боже мой, если бы ты знал, до чего я люблю закладывать людей!»
«Но почему?» — спросил тогда Клоке.
«Сам не понимаю. Сдавать их фрицам, строчить доносы…»
Бриссо предавал товарищей просто ради удовольствия. Какая дьявольская, какая непростительная низость! Клоке вдруг вспомнил одного знакомого алжирца: тот любил хлопнуть человека по макушке, а потом говорил «это не я» и улыбался. Неужели все люди делятся на хороших и плохих? Хорошим лучше спится, подумал Клоке, зато плохие с большим удовольствием просыпаются по утрам.
Они с Бриссо познакомились давным-давно при весьма драматических обстоятельствах. Как-то раз, напившись в «Дё маго»,[4] Бриссо забрел на набережную Сены. Здесь он решил, что уже дома, разделся и бухнулся в кровать, то есть упал в реку. Попытавшись натянуть одеяло на голову, он только зачерпнул ледяной воды и заплакал. Клоке, который как раз в эту минуту гнался за своим шиньоном по мосту Понт-Нёф, услышал, что внизу кто-то плачет и зовет на помощь. Ночь была темной и ветреной, времени на размышления не оставалось. Рисковать или не рисковать жизнью ради незнакомца? Клоке не хотел принимать серьезного решения на пустой желудок, он поспешил в ресторан и хорошенько поужинал. Потом, мучимый угрызениями совести, бросился в рыболовный магазин, купил кое-какие снасти и помчался к реке, надеясь выудить Бриссо. Сначала попробовал на мотыля, но Бриссо был, конечно, не столь наивен. Тогда Клоке сообразил подманить его к берегу, обещая бесплатные уроки танца, а потом сетью вытащил из воды. Пока он обмерял и взвешивал улов, они подружились.
Клоке приблизился к спящей туше еще на шаг и снова поднял пистолет. Ему так ясно представилось, что случится дальше, что он почувствовал тошноту. Это была некая экзистенциальная тошнота, вызванная острым ощущением абсолютной непостижимости жизни. Обычный алка-зельцер был тут бессилен. Такую тошноту берет только экзистенциале в таблетках, который можно раздобыть в любой аптеке на Левом берегу. Эта штука размером с автомобильную покрышку, будучи растворенной в воде, быстро снимает тошноту, вызванную чересчур глубоким пониманием вещей. Клоке обнаружил, что она к тому же хорошо помогает после мексиканской кухни.
Если я решаюсь убить Бриссо, рассуждал Клоке, то становлюсь убийцей. Один выстрел, и я превращаюсь в Клоке-убийцу и навсегда перестаю быть нынешним Клоке — преподавателем психологии домашней птицы в Сорбонне. Я принимаю решение — и в моем лице совершает выбор все человечество. Интересно, а если каждый человек на свете лично пришел бы сюда и выстрелил предателю в ухо? То-то был бы кошмар. Толкотня, грохот, дверной звонок трезвонит ночь напролет, припарковаться негде… О господи — как убог человеческий ум, когда обращается к морально-этическим проблемам! Лучше уж не задумываться. Больше полагаться на тело. Оно надежнее. Оно ходит на вечеринки, хорошо смотрится в спортивной куртке и совершенно незаменимо при массаже.
Внезапно Клоке захотел удостовериться в собственном существовании и посмотрел в зеркало над комодом. (Он никогда не мог спокойно пройти мимо своего отражения, и однажды так долго гляделся в плавательный бассейн, что дирекция была вынуждена спустить воду.) Не помогло. Он не мог выстрелить в человека. Он выронил пистолет и поспешил прочь.
Оказавшись на улице, Клоке решил зайти в «Ля куполь»[5] пропустить стаканчик бренди. Он любил «Ля куполь»: светло, людно и всегда найдется свободный столик. Не то что дома. Дома было сумрачно, тоскливо, и мама, с которой они жили вместе, не давала ему присесть. Однако в ту ночь все места в кафе оказались заняты. «Кто эти мужчины и женщины?» — думал Клоке, вглядываясь в сидевших за столиками. Казалось, они хотят слиться в абстрактное «Люди». Но ведь на самом деле людей не существует, подумал он, есть только человек. Клоке отметил, что это превосходное соображение наверняка будет иметь успех на каком-нибудь званом обеде. За соображения вроде этого его с 1931 года никогда не приглашали в общество.
Тогда он решил навестить Жюльетту.
— Убил? — спросила Жюльетта, открыв дверь.
— Да, — ответил Клоке.
— Наповал?
— Судя по всему. Знаешь мою пародию на Шевалье?[6] Обычно все падают со стула. Я перед уходом показал — он даже не улыбнулся.
— Прекрасно. Значит, он больше никогда не предаст партию.
Ну да, ведь Жюльетта — марксистка, подумал Клоке. Причем самого интересного толка: марксистка со стройными загорелыми ногами. Немного он встречал на свете женщин, способных совмещать в уме совершенно несовместимые идеи, а именно: что такое гегелевская диалектика и почему, если пощекотать языком ухо докладчика, у него становится голос, как у Джерри Льюиса.[7] На Жюльетте была узкая юбка и облегающий свитерок, и Клоке захотел обладать ею — владеть этой женщиной, как владел разными другими вещами — радиоприемником там или маской поросенка, в которой он ходил во время оккупации, чтобы досадить фашистам.
Внезапно они занялись любовью. Или это был просто секс? Клоке соглашался, что между любовью и сексом есть разница, но считал, что и то и другое может быть восхитительно, если, конечно, один из партнеров не забудет снять нагрудничек, в котором едят омаров. Женщина, размышлял он, — это нечто нежное и окутывающее. Да и все бытие — нечто нежное и окутывающее. Иногда оно окутывает с головой. Тогда уже нет никакой возможности выбраться наружу, разве только по очень важному поводу — на мамин день рожденья или по повестке в суд. Клоке не раз думал о том, что бытие и жизнь — совершенно разные явления, и не сомневался, что ему досталось наименее забавное из двух.
После любовных игр он, как всегда, прекрасно заснул, а наутро, к полному своему изумлению, был арестован по обвинению в убийстве Гастона Бриссо.
В полицейском участке Клоке клялся в своей невиновности, но ему сообщили, что в квартире Бриссо и на брошенном пистолете найдены многочисленные отпечатки его пальцев. И конечно, зря он, когда влез в окно, оставил запись в книге гостей. Все ясно. Спорить бессмысленно. Ему крышка. Следствие завершилось, едва начавшись. Начался суд не суд, а сущий цирк, хотя и возникли трудности при доставке слонов в зал заседаний. Клоке признали виновным и приговорили к гильотине. Адвокат подал прошение о помиловании. Прошение отклонили из-за несоблюдения формальностей: стало известно, что адвокат подавал его, наклеив фальшивые усы.
Прошло полтора месяца. Вечером накануне казни Клоке сидел в одиночной камере и снова и снова пытался осознать случившееся. Но — безуспешно. Особенно эти слоны в зале суда… Завтра в это время он уже будет мертв. Клоке всегда думал, что смерть — это то, что бывает с другими. «Я заметил, это часто случается с толстяками», — сказал он своему адвокату. В приложении к нему самому смерть представлялась Клоке абстракцией. Люди смертны, рассуждал он, но смертен ли Клоке? Он никак не мог найти ответа. Однако несколько схематических рисунков, сделанных тюремщиком на штукатурке, все прояснили. Спастись нельзя. Скоро его больше не будет.
Меня не будет, с тоской думал он, а мадам Плотник, чье лицо напоминает что-то из меню рыбного ресторана, останется. Его охватила паника. Ему захотелось убежать и спрятаться, а лучше превратиться во что-нибудь твердое и долговечное — в массивный стул, например. У стула какие проблемы? — думал он. Стоит себе и стоит. Никто его не беспокоит. Ему не надо платить за квартиру и думать об инфляции. Стул никогда не стукнется большим пальцем об угол и не засунет невесть куда свои беруши. Он не обязан улыбаться и ходить в парикмахерскую, его можно взять на вечеринку, не опасаясь, что он раскашляется или устроит сцену. Стул существует просто для того, чтобы на нем сидели люди. Потом они умирают — и на стул садятся другие люди. Эти размышления успокоили Клоке, и, когда утром пришли брить ему шею, он прикинулся стулом. Его спросили, чего бы ему хотелось на свой последний завтрак, он ответил: «Зачем вы спрашиваете у мебели, что она хочет есть? Не лучше ли заново обить меня?» Все уставились на него, он обмяк и пробормотал: немного салата, больше ничего.
Клоке всю жизнь был атеистом, но, когда пришел священник отец Бернар, спросил у него, не самое ли теперь время обратиться. Отец Бернар покачал головой: «Боюсь, в это время года основные религии переполнены. Даже не знаю, что вам предложить. Попробую созвониться и подыскать что-нибудь в индуизме. Правда, понадобится фотография три на четыре».
Не стоит, подумал Клоке. Судьбу надо встречать в одиночку. Бога нет. Жизнь лишена смысла. Все проходит. Даже творения великого Шекспира исчезнут в миг, когда взорвется Вселенная. О «Тите Андронике», допустим, сильно жалеть не стоит — но как же все остальные пьесы? Ничего удивительного, что люди кончают с собой! Почему в самом деле не прекратить этот абсурд? Чего ради ломать голову над бессмысленной шарадой, именуемой жизнью? Что заставляет нас мучиться? Да ничего, кроме тихого голоса, который говорит где-то внутри: живи. Всякий раз мы слышим, как кто-то незримый велит: надо жить. Клоке узнал этот голос. Это был голос его страхового агента. Ясное дело, Фишбейну не улыбается выплачивать страховку, подумал Клоке.
О, как бы ему хотелось сейчас оказаться на свободе! Просочиться сквозь стены тюрьмы и скакать по цветущему лугу! (Клоке всегда скакал, когда бывал счастлив. Собственно, это и спасло его от фронта.) Мысль о свободе одновременно окрылила и ужаснула Клоке. «Будь я свободен, я сумел бы раскрыться полностью. Может, стал бы чревовещателем, я ведь всегда об этом мечтал. А не то пошел бы в Лувр в одних плавках и маскарадных очках с большим носом».
Он представил себе, как много еще мог бы совершить, почувствовал дурноту и почти уже упал в обморок, когда дверь камеры открылась и охранник сообщил, что только что явился с повинной настоящий убийца Гастона Бриссо.
— Вы свободны, можете идти.
Клоке опустился на колени и поцеловал каменный пол. Потом он запел «Марсельезу». Потом заплакал. Затем пустился в пляс.
Через три дня его задержали в Лувре в плавках и маскарадных очках с большим носом и снова посадили в тюрьму.
Обделенные судьбой
Предыстория: Шотландия, 1823 год.
Арестован мужчина, укравший корочку хлеба. «Я только корочки люблю», — объясняет он, и в нем опознают вора, который терроризировал в последнее время несколько мясных харчевен, выкрадывая лишь крайние куски ростбифов. Преступника по имени Соломон Энтвисл отдают под суд, и суровый судья приговаривает его к каторжным работам с освобождением на пятом или десятом году (какой наступит раньше). Энтвисла сажают под замок, а ключ, предвосхищая прогрессивные веяния в тюрьмоведении, выбрасывают. Упорный Энтвисл берется — вопреки безнадежности — за отчаянно трудное дело: начинает рыть туннель свободы. Без устали работая ложкой, он прокапывает ход под тюремными стенами, а потом — ложка за ложкой, пядь за пядью — миновав Глазго, добирается до Лондона. По пути делает остановку, чтобы выйти на поверхность в Ливерпуле, но решает, что под землей лучше. В Лондоне тайком проникает на борт грузового судна, отходящего в Новый Свет, где он мечтает начать жизнь сначала, на сей раз в виде лягушки.
Прибыв в Бостон, Энтвисл знакомится с Маргарет Фигг, миловидной школьной учительницей из Новой Англии; пикантность девушки состоит в том, что она сначала печет хлеб, а потом кладет его себе на голову. Очарованный, Энтвисл женится на ней, и они открывают лавчонку, где предлагают шкуры и ворвань в обмен на резные изделия, раскручивая спираль бессмысленной деятельности. Коммерческий успех не заставляет себя ждать, и уже в 1850 году Энтвисл богат, образован, респектабелен и изменяет жене с крупной самкой опоссума. Маргарет Фигг родила ему двух сыновей — нормального и дурачка, хотя разницу понять трудно, пока кто-нибудь не даст каждому по игрушке йо-йо. Маленькому торговому предприятию суждено было вырасти в огромный современный универсальный магазин, и, когда Энтвисла в восемьдесят пять лет отправляет на тот свет оспа в сочетании с ударом томагавка по башке, он умирает счастливым.
Место действия и приметы, 1976 год.
Двигаясь на восток по Олтон-авеню, сначала проходишь склад братьев Костелло, затем мастерскую Эйдельмана по ремонту талесов, затем похоронное бюро Чоунза, затем бильярдную Хигби. Ее владелец Джон Хигби — коренастый человек с густой лохматой шевелюрой; в девять лет он упал с лестницы, поэтому теперь, если хочешь, чтобы он перестал скалить зубы, его надо предупредить за два дня. Если повернуть от Хигби на север города — в его «жилую» сторону (хотя теперь там деловая сторона, а жилая переместилась в другую сторону), то увидишь небольшой зеленый парк. В нем прохаживаются и беседуют горожане, и, хотя тут не случается ни грабежей, ни изнасилований, к гуляющим нередко пристают попрошайки и люди, утверждающие, что знакомы с Юлием Цезарем. Сейчас бодрящий осенний ветер (который здесь называют сантаной,[8] потому что он дует всякий раз в одно и то же время года и многих, кто постарше, выдергивает из обуви) срывает с деревьев последние листья и сбивает их в мертвые кучи. Возникает почти экзистенциальное чувство бесцельности всего сущего — особенно после закрытия массажных салонов. И отчетливое ощущение метафизической «инакости», которую не объяснить словами — разве только сказать: «Это непохоже на то, что обычно бывает в Питтсбурге». Сам город — своего рода метафора, но чего? И не только метафора, но и прямое подобие. Он «на своем месте». Он «здесь и сейчас». И вместе с тем «позже». Это любой город в Америке — и в то же время не город. Этим он страшно сбивает с толку почтальонов. А самый большой универмаг в нем называется «Энтвислз».
Бланш
Бланш Мандельштам, милая толстушка с нервными пухлыми пальчиками и слабым зрением, требующим очков с толстыми стеклами («Я хотела быть пловчихой и участвовать в Олимпийских играх, — сказала она своему врачу, — но с плавучестью у меня проблемы»), просыпается от сигнала радиочасов.
Когда-то Бланш можно было назвать хорошенькой, но давно — в эпоху плейстоцена, не позже. Однако для ее мужа Леона она «самое красивое создание на свете, не считая Эрнеста Боргнайна».[9] Бланш и Леон познакомились много лет назад на танцульке для старшеклассников (танцует она превосходно, правда, во время танго постоянно сверяет свои шаги со схемой в несколько футов длиной). Они разговорились и поняли, что очень часто им нравится одно и то же. Оба, например, любили спать на беконных чипсах. Сильное впечатление на Бланш произвело то, как Леон одевается: раньше она никогда не видела, чтобы на человеке было сразу три шляпы. Влюбленные поженились, и вскоре у них случилась первая и единственная супружеская близость. «Это было божественно, — вспоминает Бланш, — правда, Леон, помнится, попытался вскрыть себе вены».
Бланш сказала молодому мужу, что, хотя он кое-что зарабатывает в качестве двуногого подопытного кролика, она не намерена уходить с работы из обувного отдела «Энтвислз». Леон, которому зазорно было жить за счет жены, нехотя согласился, но взял с нее слово, что она уволится, когда ей исполнится девяносто пять. Сейчас пара села за стол завтракать. Перед ним — стакан сока, тост и чашка кофе. Бланш, как обычно, пьет горячую воду и ест куриное крылышко, свинину в кисло-сладком соусе и каннелони. После чего она отправляется в «Энтвислз».
Кармен
Кармен Пинчук, коренастый и лысый, вышел из наполненной паром ванной и снял шапочку для душа. Хотя на голове у него не было ни единого волоска, он терпеть не мог мочить свой лысый череп. «Зачем мне это? — говорил он друзьям. — Чтобы враги имели передо мной преимущество?» Кто-то высказался в том смысле, что такое объяснение можно счесть странным, но он засмеялся и, бросая по сторонам напряженные взгляды, чтобы знать, смотрят на него или нет, принялся целовать диванные подушки. Пинчук — нервный субъект; в свободное время он ловит рыбу, но с 1923 года ничего не поймал. «Что делать, так карта легла», — сдавленно усмехается он. Но, когда один знакомый указал ему, что он забрасывает удочку в банку сливок, он смутился.
Пинчук много чего делал на своем веку. Его исключили из школы за то, что он стонал на уроках, а после этого он работал пастухом, психотерапевтом и мимом. Теперь он сотрудник Службы рыбоохраны и охраны дикой природы, где ему платят за то, что он обучает белок испанскому Те, кому Пинчук дорог, называют его панком, одиночкой, психопатом и румяным щекастиком. «Он любит сидеть у себя в комнате и пререкаться с радиоприемником», — сказал один его сосед. «Он способен на чудеса солидарности, — заметил другой. — Однажды, когда миссис Монро поскользнулась на льду, он из сочувствия поскользнулся на том же льду». В политическом плане Пинчук, по его собственному определению, независимый, и во время последних президентских выборов он проголосовал за Сизара Ромеро,[10] вписав его в бюллетень.
Сейчас Пинчук в своей твидовой шоферской кепке, держа в руке коробку, завернутую в оберточную бумагу, вышел из дома, где он снимает дешевое жилье. Потом, сообразив, что на нем, кроме кепки, ничего нет, он вернулся, оделся и отправился в «Энтвислз».
Встреча
Двери универсального магазина открылись ровно в десять, и, хотя понедельник обычно небойкий день, подвальный этаж быстро наполнился посетителями благодаря распродаже радиоактивного тунца. Над обувным же отделом, как только Кармен Пинчук протянул коробку Бланш Мандельштам, мокрым брезентом нависло ощущение неминуемого апокалипсиса. Он сказал:
— Я хотел бы вернуть эти мокасины. Они мне жмут.
— Вы сохранили чек? — сделала Бланш встречный выпад, стараясь не терять самообладания, хотя позднее она признавалась, что ее мир в тот момент внезапно начал рушиться. («После несчастного случая я не могу иметь дело с людьми», — говорила она друзьям. Полугодом раньше, играя в теннис, она проглотила мяч. С тех пор дыхание у нее неровное.)
— Н-н-нет, — нервно ответил Пинчук. — Я его потерял.
(Главная проблема его жизни в том, что у него вечно все куда-то девается. Однажды он лег спать, а когда проснулся, увидел, что нет кровати.)
За спиной у него уже выстроилась нетерпеливая очередь, и его прошиб холодный пот.
— Тогда вам надо будет получить разрешение администратора, — сказала Бланш, направляя Пинчука к мистеру Дубинскому, с которым она крутила роман с Хэллоуина (Лу Дубинский, выпускник лучшей в Европе школы машинописи, был виртуозом своего дела, пока алкоголь не понизил скорость печати до одного слова в день и ему не пришлось уйти в администраторы универмага). — Вы их носили? — продолжила Бланш, едва сдерживая слезы. Представлять себе Пинчука в мокасинах ей было нестерпимо больно. — Мой отец носил мокасины, — призналась она. — Оба на одной ноге.
Пинчука уже корчило.
— Нет, — сказал он. — Э… в смысле да. Я их надевал, но ненадолго: принимал в них ванну.
— Почему вы их купили, если они вам жмут? — спросила Бланш, не зная, что формулирует основополагающий парадокс человеческой натуры.
Дело в том, что Пинчуку в мокасинах с самого начала было неудобно, но он никогда не мог заставить себя сказать «нет» продавцу.
— Мне очень важно, чтобы ко мне хорошо относились, — ответил он откровенно. — Однажды я купил живую антилопу гну, потому что не в силах был сказать «нет».