— Послушайте, доктор Кори, — продолжал Говард Донован, мы не останемся в долгу перед вами. Любые ваши сведения будут оплачены.
Вероятно, ему казалось, что я чего-то не договариваю. Он засуетился, схватил со стола заскорузлый от крови бумажник — будто хотел поделиться его содержимым.
— Мне нечего сказать вам, — с досадой произнес я. — Ваш отец умер, не приходя в сознание. За все время, пока я его видел, он не произнес ни одного вразумительного слова.
— Вы уверены? — резко спросил Говард.
Мое терпение лопнуло.
— Вполне, — беря в руки шляпу, ответил я. — Человек, потерявший больше литра крови, не способен вести осмысленный разговор.
Я пошел к двери. Хлоя крикнула мне вдогонку:
— Все равно мы хотим заплатить вам за то, что вы пытались спасти нашего отца!
— Я не беру денег за свои услуги, — сказал я, выходя из комнаты.
Их поведение показалось мне загадочным. Очевидно, они боялись, что перед смертью старик сообщил мне какие-то сведения. Я попробовал оживить в памяти бессвязный лепет Донована, но не смог вспомнить ничего определенного.
Спустившись на площадь, я пошел к автомобильной стоянке. Мне хотелось поскорей выбраться из этого города. От обилия человеческих лиц и напряженных разговоров меня немного подташнивало.
Моя работа требует сосредоточенности. Много лет проведя в темных лабиринтах знаний, я привык двигаться на ощупь. Все, что не относится к науке, меня раздражает, отвлекает от главного — словом, вносит разлад в мою жизнь.
Мне нужно было успокоиться, привести в порядок взбудораженные чувства и мысли.
Хиггинс, Вебстер, Шратт — я хотел прогнать от себя их мелкие проблемы, но последние не выходили у меня из головы.
Проехав с десяток миль, я вспомнил, что совсем забыл про Дженис. Она должна была ждать меня в машине!
Окончательно расстроенный, я принялся вглядываться в точку, где сужающаяся полоса автострады уходила за линию горизонта, и вдруг понял, как достичь более надежного контакта с мозгом.
В состоянии покоя он окружен альфа-полем, электромагнитная составляющая которого равна примерно десяти колебаниям в секунду. При интенсивных биомагнитных процессах эта частота увеличивается до двадцати герц, то есть приближается к бета-излучению. Если электромагнитные колебания, сопровождающие жизнедеятельность мозга, модулировать и пропустить через достаточно мощный усилитель, то любое изменение их частоты можно будет регистрировать с помощью обычной лампочки, установленной на выходе ВЧ-блока.
Таким образом, горящая лампочка будет означать, что мозг о чем-то думает. Отсутствие светового сигнала — отдыхает. Просто, как все гениальное!
На полной скорости подрулив к дому, я выскочил из машины и стремглав бросился к дверям, но в лабораторию вошел спокойным шагом, чтобы не потревожить ее нового обитателя.
Судя по энцефалограмме, он спал.
Стараясь не шуметь, я принялся за работу: составил цепь из преобразователя и двух усилителей, к выходному высокочастотному каскаду подключил чувствительное реле и лампочку.
Затем пустил ток.
Никакого эффекта. Самописец продолжал фиксировать циклические колебания, характерные для частоты альфа, — мозг отдыхал.
Я постучал ногтем по стеклянному сосуду, в котором находился мозг, и мое вмешательство тотчас возымело действие. Альфа-колебания сменились дельта-циклами, реле замкнулось, лампочка загорелась. Загорелась!
Вдоволь насмотревшись на это чудо, я сел, чтобы перевести дух.
Лампочка погасла: мозг заснул. Но, когда я поднялся, он каким-то образом почувствовал мое движение, и свет снова зажегся.
Подойдя к рабочему столу, чтобы записать время своего открытия, я вздрогнул. У меня появилась новая идея: если мозг способен к мировосприятию — пусть даже ограниченному, то почему бы ему не обладать даром логического мышления? Он реагирует на внешнее раздражение — иначе альфа-волны не сменились бы бета — и дельта-частотами. Итак, в этом лишенном зрительных и слуховых рецепторов сгустке органической материи происходят какие-то мыслительные процессы.
Подобно слепому человеку, он может ощущать свет. И подобно глухому — воспринимать звук. Обреченному на существование во мраке без тепла, запаха и вкуса, ему дана бесценная способность творить, испытывать творческое вдохновение. Он может полностью сосредоточиваться на главном — как раз потому, что отныне избавлен от отвлекающего воздействия человеческих переживаний.
Хотел бы я знать его мысли! Вот только вопрос — как вступить в общение с ним?
Он не может ни говорить, ни двигаться — но, если мне удастся изучить особенности его мышления, я найду ответ на величайшую загадку природы. Навсегда погруженный в уединенное самосозерцание, этот мозг поможет мне решить одну из вечных проблем мироздания!
Я услышал тарахтение подъехавшего автомобиля. Это Шратт привез Дженис домой. Я недовольно вздохнул. Шум двигателя, скрип тормозов, шаги Дженис, поднявшейся на крыльцо, — все это сразу отвлекло мои мысли от предмета, интересовавшего меня больше всего на свете.
Дженис прошла в свою комнату, в доме снова стало тихо, однако я уже не мог сосредоточиться. Я вышел из лаборатории и постучался к ней.
Она отозвалась, я открыл дверь.
Дженис сидела на постели, повернувшись лицом ко мне и сложив руки на коленях. Казалось, она о чем-то напряженно думала.
— Жаль, что мне пришлось уехать из Финикса без тебя, — начал я, намереваясь раз и навсегда прояснить наши отношения.
— Меня привез Шратт, — безразличным тоном сказала она.
— Могу я присесть? — спросил я, оглядев комнату, в которой не был уже несколько месяцев.
Она кивнула, затем произнесла все тем же бесцветным голосом:
— Шратт потерял работу.
Она посмотрела на меня так, будто я был обязан помешать его несчастью.
— Знаю. Но что я мог сделать?
Она снова кивнула — но не в знак согласия со мной. Видимо, ожидала услышать от меня нечто подобное.
— Ты не захотел помочь ему.
Я опешил. Бог мой, что случилось с моей тихоней Дженис?
— Он так сказал?
— У него отчаянное положение, — уклончиво ответила она.
— Как у большинства запойных алкоголиков, у него налицо все признаки психоза Корсакова, если помнишь их из своих лекций. Забыла? Несобранность, неспособность усваивать информацию и приспосабливаться к новым условиям, прогрессирующий склероз, переходящий в амнезию, — все эти симптомы красноречиво свидетельствуют о том, что ему уже никто не сможет помочь.
Дженис грустно улыбнулась.
— Я предложила ему пожить у нас, — сказала она. — Надеюсь, ты не станешь возражать. Если отдать ему нашу свободную комнату — ту, с окном на задний двор, — он не будет мешать тебе.
Гостеприимство моей жены не имело границ. Будь ее воля, она заселила бы дом нищими и бродягами.
— Все ясно, остаток жизни мы проведем вместе с ним. Чудесная перспектива! Очевидно, я должен заплатить за его благосклонность. Он понимает, что ему известно слишком много о моей работе, — и желает обратить свое молчание в звонкую монету, не так ли?
Она не ответила, но заметно побледнела.
Дело в том, что дом принадлежит ей. Дженис может сделать с ним все, что хочет. Она платит за технику и инструменты. Я обязан ей всем, что имею, но она ни разу не говорила о моей зависимости от нее. Вероятно, просто не думала об этом. А ведь мне требовалась свобода — полная, без взаимных долгов и уступок! Дженис не желала вступать в пререкания. Ее взгляд немного смягчился. Она затаилась в своем мирке — жалком, но недоступном для упреков и оскорблений. Вот так всегда. Покоряется моей воле, а в результате подавляет меня!
— Ну хорошо, — сказал я. — А говорил ли Шратт, что Вебстер предложил мне его место? Может быть, мне придется занять его. Разумеется, это только в том случае, если не будет другого выхода.
Она снова улыбнулась, на этот раз — с сочувственным видом. Знала, что работа поглощает все мое время и мысли. По сравнению с ней даже наш брак до сих пор не имел никакого значения. Дженис понимала, что я не вправе разбрасываться.
Устав от этого разговора, я сел рядом с ней. Больше всего меня угнетало то обстоятельство, что я не мог приказать ей уйти от меня. Даже мой приказ не возымел бы действия. Она бы скорее умерла или иссохла от жары и моей черствости, чем покинула меня!
Несколько лег назад она решила разделить мою судьбу, и с тех пор никакие силы, включая мое неуважение к ней, не могут разлучить нас. Чтобы избавиться от нее, мне пришлось бы стать убийцей или беглым супругом — но ни то, ни другое меня не устраивает.
Увы, я все еще не превратился в бездушного негодяя, которым меня считают такие люди, как Шратт. Воспоминания о ней преследовали бы меня до скончания дней — слишком уж тесно моя жизнь оказалась связанной с Дженис. Добровольно же она никогда не покорится моей воле. Она знает, что я это знаю, и бесплодность моих стараний вызвать ссору переполняет ее гордостью за себя, наделяет силами, помогающими ей противостоять мне.
— Ладно, пусть Шратт остается у нас.
Я сдался. У меня не было сил продолжать эту бессмысленную борьбу. Дженис лишь крепче привязывалась ко мне — вот и все, чего я добивался своими усилиями.
Я перенес кровать в лабораторию. Мне хотелось жить как можно ближе к объекту моих наблюдений.
В лаборатории я ем и сплю, с Дженис и Шраттом не вижусь совсем. Время от времени за окном тарахтит его старенький автомобиль — Шратт куда-то уезжает, а потом снова возвращается. Пищу мне приносит Франклин. Вышколенный, как всякий хороший слуга, он никогда не отвлекает меня разговорами.
Я велел ему собрать все известия, касающиеся смерти Донована, а он передал мое желание Дженис. В результате у меня на столе почти каждое утро появляются свежие газеты и журналы со статьями о Доноване. Я читаю их от первой до последней строчки — теперь о его жизни я знаю столько, сколько не узнал бы за десять лет непосредственного общения с ним.
Разумеется, этому в немалой степени способствуют довольно близкие отношения, наладившиеся между мной и содержимым стеклянного конусообразного сосуда. Мозг Донована — отнюдь не косная материя, влачащая бесцельное существование благодаря компрессору и кровяной сыворотке. Это живой орган, способный реагировать на многие проявления внешнего мира.
Судя по публикациям в прессе, после первых же шокирующих сообщений о катастрофе и ее жертвах, газетчикам открылись некоторые неприглядные подробности личной жизни Донована.
Чем больше я читал, тем меньше симпатизировал ему. Как и все воротилы бизнеса, при жизни он не страдал излишней щепетильностью. Впрочем, таково правило: только очень небольшие состояния могут быть нажиты честным путем. Чтобы в короткое время сколотить миллионы, человеку нужно забыть о совести и порядочности.
Никто не знал, какими суммами располагал Донован, но всем было известно, что ему принадлежала крупнейшая международная фирма, занимающаяся пересылкой товаров почтой. Ее коммуникационные линии опутывали весь земной шар, точно щупальца спрута.
Уоррен Донован погиб в шестьдесят пять лет — в возрасте, отнюдь не преклонном для сильного, здорового мужчины. На борту самолета, кроме него, находились ведущий адвокат фирмы и два пилота. За несколько дней до смерти он передал дела сыну. Это удивило как совет директоров, так и семью магната.
Почему Донован ни с того ни с сего отказался от власти, за которую боролся всю жизнь, газетчики так и не выяснили. Воздушное путешествие в Майами он предпринял, не поставив в известность ни родственников, ни знакомых. Кое-кто поговаривал о его ссоре с сыном и дочерью. Один довольно солидный журнал намекал на какую-то болезнь, внезапно поразившую всесильного бизнесмена, но толком никто ничего не знал.
Биография Донована не на шутку заинтересовала меня. Природа наших эмоций не изучена и на сотую долю, но теперь я обладаю уникальной возможностью проникнуть в тайны мозга, может быть, установить факторы, влияющие на его способности и ресурсы.
Передо мной лежит путь в заповедную область человеческого сознания.
Я часами просматриваю пронумерованные и подколотые к папке энцефалограммы — пытаюсь найти связь между формой графитовых кривых линий и мыслями, которые они могут выражать.
Известно, что эти кривые изменяются в зависимости от образов, которые представляет мозг, — например, думает он о дереве или о скачущей лошади. То же самое можно сказать об эмоциональных состояниях. Линии, отражающие ненависть, будут отличаться от линий, соответствующих приятным ощущениям.
Вполне допустимо, что существует какой-то алгоритм, позволяющий переводить знаки энцефалограммы на язык образов. Если я найду ключ к нему, мозг получит возможность общаться со мной.
Я не смогу разговаривать с ним — у него нет органов слуха, как, впрочем, и зрения. Нет у него также рецепторов обоняния или вкуса. Тем не менее он восприимчив к осязаемым колебаниям внешней среды. Когда я стучу ногтем по стеклянному сосуду, характер энцефалограммы меняется. Если этот мозг и впрямь сохранил способность думать, я смогу послать ему кое-какую весточку.
Проблема в том, как получить ответ на нее.
Несколько дней я пытался передать ему с помощью азбуки Морзе: —….—.—.—…—……—.—.!
Слушай, Донован! Слушай, Донован!
Энцефалограмма менялась, но всякий раз по-разному, на альфа — и бета-частотах. Форма линий не повторялась.
Мне пришло в голову, что мозг просто не понимает моего языка. Это в том случае, если Донован не имел ни малейшего представления о телеграфных кодах. Как я сразу не сообразил?
В самом деле, любой мозг может оперировать только с теми понятиями и символами, которые известны ему из прошлого опыта. Следовательно, в данных обстоятельствах нужно было начинать с пополнения суммы знаний, уже усвоенных моим подопечным.
Я начал терпеливо отстукивать по стеклу азбуку Морзе:.—А, — … В
За эту работу я принимаюсь днем и ночью, как только загорается лампочка на выходе НЧ-блока. Иногда мной овладевает отчаяние — ни один признак не указывает на то, что мозг понимает мои намерения.
Тем не менее у меня создается впечатление, что он каким-то образом наблюдает за мной. Бета-колебания энцефалограммы все время остаются плавными и четкими — мозг как будто сосредоточенно размышляет над моими действиями. Когда я перестаю стучать по стеклу, линии на бумаге принимают иной характер.
Может быть, мозг Донована пытается найти контакт со мной?
Опыт с азбукой Морзе я повторял сотнями раз — иногда механически, засыпая от усталости. Это занятие увлекло меня настолько, что я и во сне продолжал отстукивать точки и тире. Полагаю, моя настойчивость сказалась бы, даже если бы я имел дело с младенцем. Что же тогда говорить о тренированном, искушенном мозге Донована? Уж во всяком случае, он должен был уловить закономерность в повторяющихся ударах по стеклу.
Я опять начал передавать: «Слушай, Донован! Ты меня понимаешь? Донован! Если воспринимаешь мои сигналы, три раза думай о дереве. Три раза. Дерево. Дерево. Дерево».
Я посмотрел на энцефалограмму. Грифель самописца задрожал и вдруг выдал серию ломаных линий. Затем еще одну. И наконец третью — такую же, как две предыдущих. Дельта-колебания небывалой амплитуды!
Обессилев, я рухнул на кровать. Мне нужно было собраться с мыслями. Неужели ошибка? Или мозг действительно ответил мне? На бумаге трижды появились одни и те же линии, но означало ли это, что он понял меня?
Я бросился к сосуду и отстучал: «Думай о дереве. Три раза. Дерево. Дерево. Дерево».
Самописец снова вычертил три серии ломаных линий — размашистых и практически идентичных, как подписи одного и того же человека.
Затем альфа-циклы сменились плавными бета-колебаниями. Мозг заснул. Очевидно, выдохся: сказалась перенесенная операция.
Я продолжал следить за показаниями энцефалографа. Амплитуда кривых постепенно увеличивалась. Вскоре грифель самописца задергался как в лихорадке. Мозгу снились кошмары!