— И верно, Константиныч, чего тебе бобыльничать? Был бы сирота. А то ведь и внуки есть, — заметила Наталья. — Хоть ты и с виду, конечно, еще справный, но одному-то сладко ли? Как вот она завоет, заметет, а?
Константиныч ладонью пригладил волосы. Они у него белые-белые, но густые, так торчком и торчат, как и в детстве.
— Оно, соседушка, не нами придумано-отмеряно. У всякого своя радость. Генке тому машину надо. Юлька с зятем в заграницу собираются. А у тебя опять радость — Петькиной Вальке досадить. Она бабенка, верно, злая, но уж ты бы ее пожалела, ведь трое же у них.
— Да на кой ляд он мне, ваш Петка, сдался, горе мое, — у Натальи от гнева даже слезы выступили и по округлости щек румянец пошел. — Да я его же дальше порога и не пускала никогда, а вот за то, что она на всю улицу меня позорит, этого я ей не спущу, повоет она у меня. Коли я одна и слова некому сказать, так значит и вали все, что ни попало? Да я, может, чище их — замужних. Был у меня такой свой Петька, в один миг рассчитала… Ох, и липучие вы, собачье племя, мужики! — рассмеялась Наталья, и гнева как не бывало. — Хирург ваш-то вовсе херувимчик. Образованный, при жене и туда же… Может, во мне и впрямь сладость особая?
Наталья распалилась, смеется весело, голос напевный и вдруг умолкла. Склонила голову, долго смотрела на скатерку и, точно разглядев что-то, провела по ней ладошкой, будто вытирая, а потом рукой как все равно паутину отвела с лица, улыбнулась себе, откинула назад свою рыжекосую голову и Константинычу с улыбкой:
— В голове шумит. Давай песни петь, а? — и тихонько завела: — «Что стоишь, качаясь, горькая рябина…»
Подпевал и Дмитрий Константинович, с молоду он был не мастак на песни, поэтому шибко не выпячивался, так басил потихоньку, что называется, за компанию.
Затявкала Жучка, потом приветливо завизжала, кто-то громко потолкался на крыльце, и вот позади белого клуба, закрутившегося в открытых дверях, оказался широкоплечий мужчина в фуфайке и без шапки.
— С возвращением, Константиныч, — обрадованно зашумел он. — Я своей говорю: у деда следы вроде как мужские во дворе видать, не иначе оклемался наш сосед, не помер еще, — визгливо хохотнул мужчина, прошел и сел прямо к столу. — Она и говорит: а может, это твоя сучка кобеля привела. Это, Наташка, про тебя, значит, — он опять весело взвизгнул. — Ох и стервы же вы друг на дружку, бабы…
— Ты тоже хорош гусь, — Наталья сказала без обиды, — я вот ей, твоей дорогой, еще косы-то расчешу… Ладно, скидавай свою фуфайку, садись к столу. — Она встала. Около печки, в простенке, висел посудный шкафчик, Наталья достала стакан, вилку. Поставила все это перед гостем.
— Ну, спасибочки! — развеселился совсем Петр. — Спасибочки! Ну, наливай.
Жучка вновь гавкнула, потом завизжала, и на этот раз вместе с белесыми всполохами морозного воздуха в избу вскочила маленькая женская фигурка.
— Сбежались, голубчики? — не поздоровавшись, спросила она.
— Здравствуй, соседка! — поднялся из-за стола Константиныч. Высокий, худощавый, он вовсе подпирал потолок, — Проходи, гостьей будешь, — и захромал навстречу. Избы-то всей было шага три…
— Нет уж, спасибочка, гостите сами. А ты, кобель, домой не показывайся! — последние слова она прокричала, уже открыв дверь. Потом хлопнула ею так, что даже закачалась лампа над столом. И долго еще по полу тянуло холодом, остужая начавшееся было веселье.
— Ну, Петька… — только и посочувствовал хозяин.
— И мне пора, Константиныч, спасибо за хлеб-соль, — поднялась Наталья. Она стала собирать со стола.
— Оставь, чего уж, — Дмитрий Константинович тоже встал, — поди, не без рук, — и он, припадая на правую ногу, захромал вокруг стола. — И так тебе спасибо, в избе-то хоть живым пахнет.
— Да сядь ты, сядь! — Наталья взяла его за плечи и усадила на свое место. Руки ее всего и момент один прикоснулись, а Дмитрий Константинович сквозь рубаху почуял их непривычное тепло и ласковую мягкость. Все это и происходило-то незаметную минутку, но обдало Константиныча жаром внутри. А Наталья уже поставила на стол большую чашку, из чайника плеснула кипятку, почерпнула ковшиком из бачка холодной воды, вылила опять в чашку и принялась мыть посуду. Все у нее выходило складно, быстро, а она еще и приговаривала:
— Не надсадилась, поди. По-соседски как не помочь. А ты, Константиныч, и правда, езжал бы к сыну. Он у тебя хороший, сноха ученая и обходительная. В магазине я приметила, обходительного человека всегда видно. «У нас, — она говорит, — папаша только индийский чай любит…» Да и то сказать: семья — она и есть семья…
Потом повернулась резко так, платье туго на высокой груди натянулось, засмеялась:
— Пошли, кавалер! — это она Петру. — Или женушку испугаешься?
— Чего это я пугаться буду? — бодрится тот. — Правда, я без шапки.
— А тебе Константиныч даст. Найдется старенькая, Константиныч? — на лице ее улыбка. Говорит, а глаза с Петра не сводит. И словно разговор от них, от этих глаз идет, слова не те, что Наталья вслух произносит, а другие, бесстыжие и ласковые. На Петра Константинычу и глядеть страшно стало. А Наталья уж в свою фуфайку облачилась. Тут Дмитрий Константинович что-то спохватился.
— Погоди-ка, соседушка, сей секунд. — Он прохромал в горницу, там загремел ящик комода. Долго искать ему не пришлось. — Вот! — Вернувшись к гостям, показал он большой черный с красными цветами шерстяной платок. — Тебе, Наташа, возьми. Его Анна всего ничего и носила. Моим девкам без надобности, немодный, а чего ему лежать. Возьми, примерь-ка. Примерь. — Он с такой настойчивостью упрашивал, как будто боялся отказа. Наталья даже слова против не сказала. Движением привычным и быстрым она накинула платок на голову, туго обернув один конец вокруг шеи, и молча повернулась к Константинычу. Серьезно, чуть ли не строго глядела. Куда и игривость, и смешливость пропали. Случается такое. Неожиданно на минутку раскроется человек и окажет нежданно всю ясность и красоту свою.
— Ну и носи на здоровье, — сказал Константиныч. — А ты, Петр, и впрямь надень мой треух, завтра занесешь. — Он показал рукой на вешалку. — Не ровен час и уши отморозишь…
Стоит сосед Григорий с Геннадием на крыльце. Григорий оглянулся с опаской на дверь. Они остались вдвоем, Табаковы ушли, и доверительно вполголоса, почти шепотом заговорил:
— Это у них, Дмитрич, зимой и случилось.
Геннадию Дмитриевичу стало не по себе. Вспомнился ему последний приезд и разговор с отцом, припомнилось и то, что ни в какой командировке зимой он не был. Просто не знал об отцовской болезни. Переписываться они не привыкли, так, открытки к празднику жена посылала, а тут чего-то у них самих дома не ладилось и, видно, забыли. Обидным и за себя, а больше всего за память о матери считал он стариковскую блажь… Они и строили вдвоем этот дом, прожили в нем всю жизнь — и на тебе! Он, Геннадий, зовет же отца к себе, комнату отдельную отдает, на худой конец квартиру разменять можно, на его четырехкомнатную охотников всегда найдется. И на что сдалась отцу эта бабенка? Эта вертлявая толстушка на целых два года моложе сестры Юльки.
…Дом Дмитрий Константинович построил тогда, когда рядом еще ни одного соседа не было. И будили его с Анной летом по утру птичьи голоса, а зимой метелицы… Они с женой сами выбирали это место, в ту пору километрах в пяти от города и шахты. Сюда по угору ходили, косили вокруг траву. И не пугало, что до шахты далековато, зато привольно. Ребятишки, как зверята, круглый год на выпасах. Пили воду из родников, объедались саранками, пучками, мешками колбу таскали. Генка с малолетства вместе с отцом на зайца да лисиц охотился. Кузнецкие родственники, приезжавшие летом, откушав Нюшиной рябиновой настойки, громко и от души всегда хвалили стол и место жительства, но обязательно выговаривали за отдаленность.
Теперь этот дом самый старый на Родниковой улице. Их, к слову, уже целых три Родниковых-то. Дома по логам и вверх по горе огромные, кирпичные, многие с полуподвалами, с мезонинами. Шахтеры основательно ставят дома. А дом Оськиных, что у самого подножия сейчас уже лысого перепаханного бугра, будто от бугра этого и цвет перенял, так его бревна потемнели, да и к земле пригнулся когда-то высокой крышей, и его два небольшие окна смотрят в улицу из-за потрескавшихся наличников.
Уже после того, как дочь Юлька вышла замуж и уехала, надумали вдруг Константиныч с Анной за земляникой сходить. Им пришлось идти через лог, застроенный домами, потом через вырубленную перепаханную рощу, спускаться к дальнему перелеску. До ягодников так и не дошли. Устали. Посидели около родника (он теперь как раз над дорогой оказался, что по косогору легла) и возвратились домой…
…А сейчас на крыльце старого дома Лешаков все дымил папиросой и все в подробности отцовской женитьбы Геннадия Дмитриевича посвящал:
— Ты же ее тоже, может, знаешь? Она уж лет как пять у нас проживает. Бабенка, видишь, складная, ну вертихвостка, одним словом. Видать, приметила себе на уме, что старик долго не протянет, и повадилась постирать да прибрать… Глядь, и вовсе перебралась в избу.
Ты, говорил я, соседушка, никак спятил? Оберет, как липку, да еще и самого выгонит, на кой она тебе ляд, когда ты уж и не мужик вовсе.
Это я его аккурат после сенокоса тем летом спрашивал. Он мне сено помогал косить. Ну, когда за столом-то сидим опосля, я и говорю:
— Неужто сила в тебе мужицкая такую-то бабу иметь? И знаешь, что он объявил? Все ж он, должно быть, уж и тогда маленько на голову слабел. Мы, говорит, вчера по ягоду с Наташей — это с ней значит, — показал через плечо на дверь Лешаков, — ходили. А верно, потому что пришел я его позвать, а во дворе одна Жучка. Еще подумал: и куда его унесло? То с утра все стучал топором. Видал, дом-то как обновил, вроде сто лет жить собирался. Вот и говорит: ходили мы по ягоду. А это, знаешь, теперь где? Аж во втором перелеске. Может, помнишь? — спросил у Геннадия Лешаков. — Константиныч и говорит, прошли за пашни, а там опять бугры зеленые да березы и земляника-ягода. А сам смеется весело. Думаю: от бражки, может, охмелел, а он чудно и говорит. Я, говорит, вот последнее время все смерти боялся. Не того, что в землю, в пустоту, закопают. А пустота, оказывается, просто во мне внутри жила. Ну а теперь вот и не жалко помирать. Это, как говорит, на покосе. Понял? Из кринки напьешься досыта, аж по лицу потечет, и все пил бы и пил.
А Геннадий Дмитриевич думал о том, что совсем об отце, о его жизни не знал он ничего. Не знал и не узнает никогда о том, как сошелся старик с этой молодайкой. Да, собственно, зачем ему все это, удивляется Геннадий Дмитриевич: отчего бы соседу Григорию помнить? Будто знал, что пригодится ему все это.
— А вообще-то отец твой мужик был мировой, уважал его народ. Очень уважал… — продолжает Лешаков.
…После болезни повадился ходить к соседям Дмитрий Константинович, и однажды застал он у стариков Наталью, которая там квартировала, одну. Вошел, когда она пол мыла босиком, в коротком розовом старом платьице. Наталья не разогнулась, думала, кто из хозяев. Когда заметила, пружинно выпрямилась, тряпка в одной руке, другой лицо отерла и платьишко стала одергивать. В шейный вырез сунула палец и кверху материю потянула, но ложбинку глубокую, розоватую, не прикрыла. Сильнее надулось на груди, на боках кругло натянулось платье. Засовестилась.
— Чего же ты, Константиныч, молчком?
В платье этом ну прямо девка молодая и краска в лице от растерянности.
— Проходи уж, проходи, подотру, — пригласила, когда Дмитрий Константинович за дверную ручку взялся. — Посиди со мной, поговори. Аль тоже боишься? — и засмеялась. — Не бойся! Давай-ка лучше сигаретку выкурим, пока моих нет. При них-то прячусь, бабка не любит. Она у меня совсем обезручила, — сокрушалась Наталья, как о родной. — Вчера уж и парила ее, и жиром растирала, а сегодня куда-то за мазью уплелась; добрая она, все: доченька да доченька…
— Так-то и будешь по домам всю жизнь? — спросил Дмитрий Константинович. Он осторожно прошел от порога и присел на подставленную Натальей табуретку, которую та предварительно рукой отерла.
— А чего мне? — Наталья присела напротив Дмитрия Константиновича на сундук. — Птица вольная.
— Сорока вон тоже вольная птица.
— По мне лучше уж сорокой. Сосед твой все синичек ловит да по рублю за штуку продает, на бутылку всегда набирает, а сорок-то не ловят и не продают!
— А как же ты все ж без мужика в такой поре живешь, Наталья?
— Почто это так? Вон на любой Родниковой, у всякой собаки спроси, и та знает про моих мужиков.
— Я про другое, — Дмитрий Константинович сидел, опершись на палку. — На улице чего не наговорят. Слышал даже, будто ты Марье недостачу сделала.
— Почему это будто? Ей тащи сколько влезет, обсчитывай, а другим нельзя? — обозлилась. — У меня все на глазах.
— Да брось ты на себя наговаривать. И чего собираешь…
— Я так ей и сказала: выведу я тебя на чистую воду. Сама сяду, а тебя выведу. Она Куркину девчонку на двадцать копеек обмишурила и глазом не повела. Девчонку дома выпороли, а она, стерва, в золоте ходит. А правды боится.
— Из-за чего ж ты все такая колючая, а? — все любопытствовал Дмитрий Константинович. — И с бабами со всеми переругалась, и уж горда очень. Поди, и мужик-то из-за этого бросил?
— Ты бы лучше, Константиныч, про сороку рассказал, — Наталья вдруг рассердилась. — Ну, чего пристал? Я тебе подследственная? Допрос снимаешь? Живу, как хочу. — И тихо добавила: — Жизнь как выйдет, так уж и не отвернешь. Своротков, может, и много, а где он твой, попробуй угадай.
— Я что пришел, — вдруг сказал Дмитрий Константинович, — зашла бы когда поубрать в избе, постирать, заплатил бы. Сам, что ни говори, не то дело.
— И мужик, Константиныч, ты кажешься самостоятельным, а совсем, как Петро, чушь несешь. На кой ляд мне твоя плата? — Открыла печку, бросила в нее недокуренную сигарету. — Приду как-нибудь. Подсоблю. — И поинтересовалась: — Сын-то пишет? Занятой он больно у тебя, ох уж и занятой…
После того разговора, когда Дмитрий Константинович пригласил Наталью помочь по делу, она только через неделю собралась. Дмитрий Константинович, видимо, не ждал. Растерялся, стал извиняться, отговариваться, дескать, и сам он со всем управляется, пошутил тогда, много ли старику надо. Однако Наталья послала его топить баню, воды греть для стирки, а сама в это время принялась за уборку.
Часа через три уже белье вывесила. Веревку натягивали они вместе, сама же за прищепками к Лешаковым сходила — у Дмитрия Константиновича растерялись все. Ужин тоже Наталья готовила — долго ли картошку нажарить, а уходя, наказала, чтобы купил прищепки, чего это по людям ходить.
И в другой раз пришла. И опять они ужинали вдвоем, Дмитрий Константинович вспоминал свою жизнь, как с покойницей дом ставили. На шахте все говорили: и чего в глухомань залазить, а он на своем настоял. Гляди теперь — глухомань. Посчитай, все его бригадники, с которыми работал, сейчас на Родниковых живут. Воздух — приволье, и до города три остановки по асфальту.
Так и стала она заходить к нему. Вечером одним Дмитрий Константинович спохватился:
— Что-то я, Наталья, тебе табачку-то не предлагаю, ты уж не стесняйся, закуривай. — Это когда он закурил, а она убирала со стола. — А то, вроде, ты меня, как своей бабки, стесняешься.
Наталья засмеялась:
— Да я вовсе и не курю, Константиныч, это так, с горя да со злости. — И радостно добавила: — А Марью утихомирила я все ж. Ребятишек не обсчитывает теперь. Ну, баб да пьяных — черт с ней, а вот ребятишек — угомонилась. — Она засмеялась. Засмеялся и Дмитрий Константинович. Весело ему бывало в те дни, когда в доме объявлялась Наталья. Шума много становилось в его тихой избе, и потом, когда ночью вставал он курить (давно уж у него эта привычка появилась), все еще в шорохах ему слышалось это веселое эхо.
…Геннадий Дмитриевич воротился в избу, когда Григорий ушел. Наталья сидела за столом в горнице, на ней был черный с красными розами платок.
Материн — узнал Геннадий Дмитриевич, и неприязнь к этой толстозадой молодухе с большей силой вскипела в нем.
— Я ведь всего на несколько часов, — никак не называя ее, заговорил он. — Автобус у меня в пять. А еще тут дел разных. — Он сел. — Надо бы бумаги поглядеть, думаю, вы понимаете. Дело в том, чтобы еще успеть к нотариусу…
Наталья подняла голову, посмотрела в глаза Геннадию Дмитриевичу, и, как она ни была ему неприятна, не сумел он не отметить, хоть и с ненавистью, красоту ее лица. От этого он еще больше ожесточился. Припомнился последний разговор с отцом, в Междуреченске уже.
— Ты все: старик, старик, — выговаривал Дмитрий Константинович, когда они с сыном вышли на балкон. В доме Оськина-младшего курить было не принято. — Действительно, годы не паспорт, их не потеряешь. И хочу я, чтобы ты знал, что вроде как бедою мы сошлись. Ей, беде, что старый, что молодой. Было их две беды, две разные, а теперь счастьем одним обернулись. Поначалу даже боязно было. Думал, не от корысти ли от какой пошла? А душу-то разглядел когда, а она у нее, как у малой дитяти, незамутненная, незапятнанная паскудством и срамотою. Мне теперь и помирать ровно не боязно. Не один я. В памяти ее буду жить. Любим мы, сынок, друг друга. Может, и осудишь, тебя я тоже понимаю. Мать-покойница твоя хорошая женщина была. И врать не стану, без обмана и без упреков мы с ней век прожили. А вот волнения, — старик кулаком по груди постучал, — никогда не было. «Покойно мне с тобой», — все она говорила. Думал я: так и должно быть…
— Как же так, Геннадий Дмитриевич, — не утерпела больше Наталья, вырвалась боль и в горе слезами брызнула. — Ведь не чужая я ему-то была. — Сказала и испуганно ладошкой рот прикрыла. Однако собралась с мыслями. — Как же такое смогли вы? — И протянула руку за папиросой, Геннадий Дмитриевич пачку на стол положил.
Геннадий Дмитриевич поглядел на Наталью сдержанно, потому что раздраженно в нем уже злостью кипятилось.
— Сами понимаете, что старик уж, можно сказать, был не в себе, поэтому суд полностью будет на нашей стороне. Мало ли у него было сожительниц.
Наталья подняла голову. Наверное, в молодости Константиныч был такой же. Суровый, резкий. Сын очень на отца похож.
— Что вы, Геннадий Дмитриевич, какие у него сожительницы! Да он же такой человек, он, знаете, какой человек? — Горе в воспоминании, видно, чуть загородилось, вот и вышло облегчение улыбкой, быстрой, но неуместной, оттого виноватой, и сразу же она пропала. — Самостоятельный человек, серьезный, — повторяет Наталья, — и не сожительница я ему, — заявила она, — а жена. — И твердо так повторила: — Жена была… — и укрыла лицо черным платком с красными розами.
И могла бы вспомнить, если бы была в силах, как в самом начале апреля сломала она, Наталья, ногу. Разгружали ящики в магазине, она подскользнулась и упала, а ящик и придавил. Благо, больница рядом…
Дмитрии Константинович пришел на третий день к ней в палату. Вставать она не могла, нога привешена была к железяке — вытягивали кость. И она впервые заметила, какой он высокий, стройный и красивый. Она так и сказала ему, когда первая минута неловкости прошла:
— Ты, Константиныч, как доктор прямо. Солидный, красивый. Только что не щупаешь. — Все в палате засмеялись, а Дмитрий Константинович смутился. И от смущения его, и оттого, что не знал, куда банку с вареньем поставить, вовсе развеселилась Наталья и болтала бел умолку, а вся палата так хохотала, что заглянула даже дежурная сестра и предупредила:
— Кончайте концерт, не в клубе находитесь.
До конца месяца Наталья пролежала в больнице. Перед самой ее выпиской Дмитрий Константинович, а он носил передачи через день, наклонившись к подушке, чтоб никто не услышал, прошептал:
— Наташа, чего тебе у стариков делать, шла бы ко мне жить? Не все ли тебе где?
Наталья ему перед этим только сетовала, что неудобно ей перед бабкой будет, все ж человек она чужой, а по дому делать ничего не сможет еще. Нога-то в гипсе. Но такой оборот дела прямо огорошил ее.
— Как же мне тебя понимать, Константиныч? — со слезами в голосе спросила она. — Я к тебе, как к родне, можно сказать, а ты вон как поворачиваешь. Что же ты, в полюбовницы надумал взять? — Тут уж совсем разозлилась. — А вдруг не справишься?
— Да как у тебя язык поворачивается, Наталья? — зашипел Константиныч. — Видать, полюбил я тебя.
— Да за что? — Наталья только рукой махнула: дескать, уйди. Весь день и проплакала.
Дмитрий Константинович пришел за Натальей в больницу. Отвел ее к старикам, а назавтра пришел, сели за стол, и объявил, что просит он Наталью Никитичну выйти за него замуж. Когда он осторожно, нога-то не гнется, вел ее по улице к дому, все соседи высыпали. И стыдно, и горько, и радостно было Наталье. Она поднялась быстро, хозяйкой оказалась умелой, а с работы Дмитрий Константинович ее рассчитал. Зашел к ним однажды Петро, посидел, покурил, что то про жизнь молодую спросил, но выставила его Наталья, Дмитрий Константинович и слова сказать не успел.
Соседи судили, рядили, ее осуждали, его жалели, словом, по-соседски перемывали им косточки. А Наталья, не обращая на все это внимания, лаской да шуткой обходилась со всеми. Она и сама не умела объяснить, отчего согласилась перейти жить к Дмитрию Константиновичу, что-то толкнуло ее к нему, каким-то незнакомым праздником поманил и не обманул, не разочаровал, а понес поперек молвы и хулы вместе с ней обиды и горечи, и забылись они в его сдержанной ласке, в его удивлении ею…
Ах, как она не соглашалась, уговаривала, но Дмитрий Константинович все-таки настоял на своем, и они сходили в ЗАГС, купили кольца, созвали соседей.
И пили соседи вино, и кричали «горько», а они улыбались. Она любила слушать его тихие слова, уложив голову на его плечо, когда они весенними вечерами после дневной работы сидели на крыльце. Днем они обшивали заново дом.
— Будет он у нас с тобой, как игрушка, — говорил Дмитрий Константинович.
А еще он придумал сходить за рябиной. Объявил вечером. На крыльце сидели. Руку протянул к старому дереву. Чему-то засмеялся. Потом объявил:
— Надо бы и другое посадить — рябинку, а? Завтра и сходим. Вроде выходного у нас выйдет. — Они долго шли через лог, поднимались в гору, опускались опять в лог, пока пришли в перелесок, где чуть ли не до самых белых весенних облаков тянулись к небу красноствольные деревья.
Дмитрий Константинович облюбовал прутик росточком чуть повыше его, аккуратно, не повредить бы корни, выкопал, и обратную дорогу они несли его по очереди. Отдыхали, напившись воды из родника над дорогой, который так и бежит с незапамятных времен.
Геннадий Дмитриевич приехал с семьей на другой день после того, как они посадили деревце. Тогда-то в первый раз у них вышел крупный разговор с отцом.
…— Мне, Геннадий Дмитриевич, ничего не надо. Вы и не думайте, я и сегодня уйду, — говорит Наталья, утирая концом платка глаза. — Вот, если разрешите, платок возьму, память о нем… если разрешите. А вы его не знаете. Полюбовницы. Он строгости душевной был.
— Надо дарственную написать вам, — решился, наконец, объявить Наталье Геннадий Дмитриевич то, ради чего, собственно, он и приехал. — Отец завещание на вас оставил. — Ему совсем уж надоела эта бабенка, и время торопило.
— Какое завещание? Да я и не умею, — Наталья непонимающе смотрела на него, — сказала же я вам. Делайте что надо. Я хоть сегодня уйду.
— Я заготовил, — Геннадий Дмитриевич положил на стол бумагу, — только надо вам к нотариусу сходить.
— Схожу, конечно, только бы не сегодня… — умоляюще поглядела на него Наталья. — Я совсем что-то не могу, — она было улыбнулась, но губы только искривились, глаза сузились, и все лицо некрасиво изломалось.
— Конечно, конечно, — Геннадию Дмитриевичу это явно было не по душе, но настаивать он не решился. — Вот и все, и мне, правду сказать, пора.