Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: "Я у себя одна", или Веретено Василисы - Екатерина Львовна Михайлова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

•   Что делать, если он говорит, что любит, но жениться не хочет?

•   Можно ли говорить про свой возраст?

•   Можно ли выспрашивать про его личную жизнь?

•   Можно ли при мужчине говорить, что сидишь на диете, отказы­ваться от еды, говорить: "Я такая толстая..."?

•   Можно ли говорить о себе, о своих интересах или лучше спраши­вать его?

За каждым таким вопросом (а они вполне могли примерно так и задавать­ся) что-то да есть — только никто не потрудился выяснить, что именно. Например, в этом впечатляющем, хотя и неполном списке из моего архива сразу бросается в глаза, что большинство "роковых вопросов" связаны с разрешением (чьим, интересно?) и, в частности, с разрешением говорить. В самом деле, тупо молчать и хлопать ресницами как-то совсем уж дико. А откроешь рот — явно сделаешь что-нибудь не то. Дорогая редакция, по­могите!

У меня при чтении такого рода списков возникают совсем другие вопросы. Что же надо было сделать с девочкой, чтобы до такой степени вытравить из ее общения с представителями противоположного пола даже тень какой бы то ни было естественности? Почему отношения с мужчиной в этом "раскладе" полностью лишены радости — ни интереса, ни удовольствия, один сплошной страх ошибки? Почему воображаемый мужчина, которому словно сдается какой-то бесконечный экзамен, такой убогий, слабый, не­интересный? Почему "наши телезрительницы" совершенно не предполага­ют — судя по вопросам, — что они сами могут в общении с мужчинами хо­теть разного, искать и находить разное? Где хоть одно упоминание о том, что тело, душа, разум, дух женщины вообще имеют собственные — и раз­личные — потребности?

В пространстве плавает некая виртуальная женщина, у которой нет ни биографии, ни чувств, ни возраста, ни самооценки. Она — надувная игруш­ка, причем не обязательно из ассортимента секс-шопа — может быть рек­визитом и в гостиной, и на кухне, и в офисе. Как говорится, за что купят — то и отработает.

Я не верю в массовый врожденный идиотизм — ни женский, ни мужской. Когда милая и неглупая тележурналистка говорит извиняющимся тоном: "Нашу передачу смотрит такой контингент — домохозяйки, сами понима­ете, что они могут спросить. Главное, с ними надо попроще, на их уров­не", — для меня это многое проясняет. В частности, происхождение "на­дувной куклы". Обратите внимание, как гармонично дополняют друг дру­га страх "сказать не то" аудитории — и покровительственное "что они могут спросить" у "дорогой редакции". При всех различиях в образова­нии, возможностях, амбициях — полное единство в главном: они не лю­бят женщину.

Не нравится она им, неинтересна. Ее можно только использовать — а на что она еще годна, не разговаривать же с ней, в самом деле? Одна "домохо­зяйка" сказала по этому поводу так: "Не могу я смотреть эти женские про­граммы, тупость какая-то. Вот "В мире животных" — это да, детские есть интересные, документальное кино, даже футбол. Там хоть жизнь, происхо­дит что-то". Может быть, эта женщина не знает многого. Но и "ее уровня" вполне достаточно, чтобы не путать жизнь с ее отсутствием. Мертвой — "надувной" — ей быть не нравится.

И если к самим журналам и телепрограммам у меня вопросов нет — они такие, какие только и могут быть, то есть какие купят, — то к нам, поку­пающим или хотя бы перелистывающим, вопросы есть. Мне интересно, что нас привлекает в этом мило упакованном кукольном царстве. Конеч­но, мы имеем право предпочесть эту картину мира и самих себя про­чим — так же, как имеем право питаться сплошь жирными пирожными с ядовитым розовым кремом. Но по крайней мере понимая, что это вред­но... Нам кажется, что мы воспринимаем "жирную розочку" глянцевых страниц иронично, с безопасного расстояния. Так ли это? В самом ли деле глянцевая сласть безопасна для самооценки и достоинства или все-таки эксплуатирует наши слабости и потихоньку питает старый и могуще­ственный миф о женской глупости, мелочности, тщеславии, зависимо­сти — короче, принадлежности к "колонии паразитов" или в лучшем слу­чае — к "низшей расе"? Тогда тем более интересно, на чем нас, чем нас, за что — в смысле за какую веревочку...

На любом тренинге продаж, где обучают тонкостям манипулирования че­ловеческими слабостями, говорят примерно следующее: вы продаете не товар, вы продаете удовлетворение какой-то потребности, исполнение же­ланий, мечту... Какие потребности требуют "глянцевых сладостей"? О, их немало! Даже неполный список впечатляет. Например, такой:

•   Потребность в том, чтобы с нами поговорили. (Неспроста в боль­шинстве изданий к нам обращаются прямо — ну просто виртуальная подружка!) Нам гораздо чаще, чем мы это замечаем, нужна поддержка, общение — причем специфически женское, не осуждающее интерес к собственным ногтям или качеству кожи, рассыпающее калейдоскоп дета­лей... "Мне все про тебя интересно и важно, давай расслабимся и помеч­таем... Я могу тебя развлекать, забавлять, утешать... Я всегда с тобой... Только не забудь подписаться..." Интересно, от кого мы предпочли бы это услышать и не услышим — ни тогда, ни теперь, ни потом?

•   Потребность в обновлении, в том, чтобы "начать новую жизнь с поне­дельника", изменить что-нибудь в своей внешности, гардеробе, привыч­ках — да какая разница? Все мы так или иначе чем-нибудь не вполне удовлетворены, да еще есть страх перед серьезными изменениями (что-то нам подсказывает, что цена их может оказаться высока). Но вот рево­люционное изменение цвета лака для ногтей, подсказанное, то есть раз­решенное журналом, — это можно, это даже нужно. Так и потребность в новизне сыта, и овцы боязни перемен целы. Жизнь многих женщин так ужасающе монотонна — в сущности, такую монотонность только женщи­ны и выносят, — что потребность "сменить кожу" часто становится про­сто отчаянной. А голоса сирен нашептывают: это можно, это близко, ни­чего не надо решать и всерьез менять, только купи — и вот тебе новая ты! И еще купи, и еще... Интересно, насколько мы контролируем это про­мывание мозгов, а насколько оно нас?

•   Потребность в руководстве, в получении санкций: носи то, не ешь это, делай так-то! При этом стандарт задается чуть повыше читательско­го, что создает дополнительный "фактор защиты": так делают правиль­ные, классные, модные. Не слушай мамочку, тетеньку, дуру с работы — слушай меня, и ты будешь права, а они — нет! Каждая женщина с детства слышала сотни замечаний, от которых практически не было защиты: вне­шность, манеры, "ты же девочка". Следовать им во взрослой жизни глупо, оставаться вовсе без них и положиться на себя трудно и страшно. Тетень­ке и дуре с работы возразить сильно хочется, но для этого нужно серьез­ное прикрытие. Журнал его дает, при этом косвенно обычно намекает на то, что на самом деле миром правят богатые мужчины, а вовсе не мамоч­ки с тетеньками, а слушаться надо сильного. Научись нравиться, убла­жать, угадывать желания и воплощать мечты — получишь влияние, даже власть. Потому что в мире куклы Барби по-другому ты их не получишь никогда... Интересно, насколько мы на самом деле не уверены в себе?

•   Потребность ощутить хотя бы иллюзорное благополучие, забыва­ясь, заглядеться на блестящее, яркое, из какой-то невзаправдашней и прекрасной жизни залетевшее... "Так ребенки-нищенки веками барские разглядывают елки..." В реальности бывают болезни, страх перед буду­щим, нереализованные способности, одиночество без семьи и совсем уже беспросветное одиночество в семье, — как бывают и минуты полноты и счастья, которые не покупаются, а только дарятся или делаются своими руками. Там — "аромат сезона", семь способов избавиться от волосков где-нибудь, где эти волоски "отравляют всю мою жизнь", плюс рассказ о чьей-то сердечной драме с хорошим концом. В журналах, как и в дамских романах, все всегда кончается хорошо. Зловредные волоски побеждены; ты пахнешь тем, чем следует пахнуть в этом году. Ты контролируешь свой вес, свой стресс, свою жизнь — только не вспоминай о ней, а если что-то беспокоит, купи игрушку, и тебе будет казаться, что ты не снару­жи, как Девочка со спичками, а внутри... Там, где никогда не случается ничего плохого... Вы никогда не задумывались, почему Фея-крестная дала Золушке такую жесткую инструкцию относительно полуночи? Не­ужели не в ее волшебных силах было оставить девочку на балу, дать ей забыть о горшках и реальном месте в жизни? Похоже, что мудрая Крест­ная хорошо понимала простую вещь: для того чтобы "все кончилось хо­рошо" даже в сказке, как минимум следует знать меру и оставаться самой собой. Иллюзии прекрасны, когда им отводится безопасное место — сны, мечты, "мыльные оперы"... и женские журналы, если на них не "под­сесть". Интересно, многие ли из нас отваживаются честно признать, что сплошь и рядом иллюзии контролируют нас, а не наоборот?

• Просто потребность в красивом. Вы заметили, что еда на глянцевых страницах красивее, чем на тарелке? Ни таких фруктовых салатов, ни столь безупречных губ, ни вот так свободно летящих шарфов не бывает. Говорят: "Красиво, как на картинке". И мы хотим жить красиво, прекрас­но понимая, что так красиво не бывает. Все равно хотим. По тем же самым причинам, по которым шофер-дальнобойщик лепит на стекло Клашу Шиффер, хотя все его прошлые и будущие женщины будут от нее сильно отличаться, а сменщик все равно не поверит, что это "его девчонка". Мы тоже заслужили, черт возьми, этот "глоток глянца" своими сумками, обо­дранными подъездами, всей этой вечной барачно-коммунальной строй­кой, в результате которой все равно получалась мерзкая блочная девяти­этажка. Быт прошедшей эпохи был враждебен человеку вообще, а чело­веку-женщине — в особенности. Поддержание жилья в порядке букваль­но означает бесконечный вывоз грязи. Теснота не дает уединиться. Все предметы против: пылесос дико воет, краны капают ржавым, соседи за­ливают (у них краны такие же), в телевизоре помехи, слышимость блоч­ная... И несмотря на гнусную шутку о том, что советская женщина — это ВИОЛА (временно исполняющая обязанности лошади), она находила — в меру вкуса и умения — место для то ли "хорошенького" календаря, то ли салфеточки, и шила по ночам маскарадные костюмы детям, и со своей внешностью умудрялась что-то еще сделать, прежде чем состариться и стать "теткой" в тридцать шесть. И то, что сейчас мы можем купить духи, красивую одежду, кошачьи консервы, освежитель воздуха, коврик в ван­ную и цветущую гардению в горшке — это наш спрос, наше утешение за серый ужас быта советского времени. Витрины, по крайней мере, в боль­ших городах, красивы, даже изысканны. Соблазны "украсить" — повсюду. И все это требует не изобретательности на грани фантастики, а только самого простого — денег. А денег у женщины всегда меньше, чем у вы­полняющего такую же работу мужчины — не говоря уже о том, что есть ситуации и периоды, когда своих у нее нет вообще...

Красивого хочется остро и по-разному: в доме, на столе, в зеркале. Но старые "военные хитрости" — перекрасим, обвяжем кружевцем, превра­тим в почти совсем новое — не помогут. Почти все наши самоделки все-таки выглядят немного жалко, они стали невкусными, как и самодельные "трюфели" из порошка какао, сухого молока и бог знает чего еще. Их-то не жаль. Жаль творческой искорки, духа беспримерной изобретательно­сти и самостояния, который одна моя подруга давних лет называла "сама себе примус". Это только кажется, что насытить потребность в красивом стало просто. Заметили ли мы, как лихо используется наша жажда ком­пенсировать ту нехватку красоты, с которой большинство из нас вырос­ло? Голодавшие в детстве люди часто приобретают странные пищевые привычки — кто переедает, кто запасы делает, кто все время ходит с кус­ком. Одна моя западная коллега с удивлением заметила, что в Москве ей встречалось огромное количество женщин с ногтями почти немыслимой длины: "Но ведь это же неудобно; может быть, это символическое сооб­щение?" Руки говорят: "Я не мою посуду, я не чиню, не стираю, не пере­саживаю цветы, я вообще случайно оказалась на этой вашей улице". Ох, неслучайно... Нарисуй на ногтях хоть что, куда денешь все остальное? Сытый голодного не разумеет. И я не могу объяснить милой коллеге, по­чему в мрачном подземном переходе маленькими застывшими группками стоят женщины с завороженными лицами, напряженно глядя в иные миры — на сияющие флакончики, черные кружева, мягкие складки на­стоящей кожи...

Интересно, про какой еще товар или услугу нам вкрадчиво сообщат, что именно ими мы должны немедленно украсить свою жизнь, "потому что я достойна самого лучшего"?

• Ну, и, конечно, есть еще потребности попроще "быть не хуже" или хотя бы "знать, как быть не хуже", убедиться, что "не у меня од­ной". И наконец-то идентифицироваться с образом женщины-победи­тельницы — сексуальной, элегантной, богатой и всегда, всегда получаю­щей то, что хочет...

Честно говоря, я не знаю ни одной живой женщины, относящейся к "глян­цевой сласти" всерьез: мы все-таки гораздо умнее. Может быть, некоторое чувство превосходства, с которым небрежно закрывается очередная "Фам фаталь", — это тоже отдельная приманка? Может быть, и это просчитано?

Как бы там ни было, то представление о женщине, которое стоит за невин­ной болтовней легкомысленных страничек, просто пугает. Судите сами.

Эта "ОНА":

•   зависима — от мужчины, мнений окружающих, моды, чего и кого угодно;

•   не уверена в себе настолько, что все время нуждается в поглажи­ваниях и похлопываниях, сосках и погремушках;

•   озабочена не своим развитием, а судорожным "ремонтом фа­сада";

•   не способна к элементарному анализу фактов, причем даже фак­тов собственной жизни;

•   ревнива, завистлива, ненадежна в отношениях, склонна к мани­пуляциям;

•   в других — мужчинах прежде всего — видит не людей, а некое средство для достижения своих целей;

•   уж если любит, то достанет и удавит этой любовью так, что мало не покажется;

•   во всем, что делает, эта особа постоянно изобретательно неиск­ренна, причем завралась так давно и последовательно, что кон­цов уже не сыщешь;

•   и вновь — зависима, зависима, зависима...

Почему "ОНА" кажется такой ужасно знакомой — ведь среди нас такого хо­дячего убожества днем с огнем не сыщешь? Где же мы все-таки встреча­лись?

Эта неприятная особа, конечно, не живой человек... Я совсем не уверена, что пропитывающий все вокруг миф о женщине как создании бессмыслен­ном, инфантильном и неполноценном выдумали угнетатели-мужчины. Мифы — творчество коллективное, и тут приложили руку все кому не лень... Да и какая разница, кто что породил, — важно, что он давно и проч­но въелся, стал реально действующей силой, осколочком дьявольского зер­кала попадает то в глаз, то в сердце — и мы видим самих себя и мир в ис­каженном, недобром свете.

Женские журналы ничего не выдумали — они только подхватили и экс­плуатируют наши собственные страхи, иллюзии и желания, связанные с глубоким и тайным недоверием к собственному складу ума, души и тела. Они не виноваты — в их кривом зеркале отражается всего лишь карикату­ра, глубоко сидящая в нас самих. И вопрос только в том, как обнаружить, отследить и проверить реальностью тот кусочек нехорошего зеркала, кото­рый засел в единственной нашей голове, глазах, сердце. Мы не отвечаем за печальное наследство, полученное от многих поколений, — но, безуслов­но, отвечаем за то, как этим наследством распоряжаемся в своей един­ственной жизни.

Интересно, и как же?

ШЛЯПКА, САЛАТ И СКАНДАЛ

Это совершенно неважно.

Вот почему это так интересно.

Агата Кристи

Говорят, что женщина может сделать из ничего шляпку, салат и скандал. Не знаю, чего больше в этом утверждении — раздражения или восхищения такой способностью. Но в общем принято считать, что женщины могут огорчаться по пустякам и радоваться пустякам же. И в самом деле, что только не огорчает нас, глупеньких. Вот например, одна моя коллега полу­чила на работе жидкость для чистки компьютера. Оказалось, что жидкость одновременно имеет свойство смывать лак для ногтей. Нашим изумленным взорам предстала разъяренная, оскорбленная до глубины души женщина, несущая на отлете эту ужасную руку, изуродованную, пусть и не по-насто­ящему — что это, как такое могло со мной случиться? С двух — нет, хуже, с трех из десяти ногтей подло снялся лак. Ее гнев был совершенно серьез­ным, будто ее обманули, подвели, предали в чем-то очень важном. Можно сколько угодно иронизировать о ничтожности повода, но сам по себе гнев был настоящий, тут уж никакая ирония неуместна.

И мне, и многим из вас случалось горько рыдать по поводу подгоревшего пирога. Ну, казалось бы, какая чушь! Ну, поскоблим корочку, ну, заменим этот пирог чем-то... Уж наверное, он был не единственным блюдом в за­планированном ужине. Но так горько, так обидно, так подло — выверен­ный рецепт, пекла такой пирог сто раз — и вот на тебе! Весь день пошел наперекосяк, да и жизнь не задалась — обобщения множатся и расширя­ются. Бог с ним, с пирогом, но ощущение какой-то глубинной, тягостной обиды — оно-то настоящее. Одна моя приятельница как-то раз достала из хранения любимый свитер, надела, собираясь выходить из дома. Не тут-то было. Как вы догадываетесь, неожиданно обнаруживается несколько ма­леньких противных дырочек, проделанных молью и ускользнувших от внимания при перекладывании зимних вещей. Какая беда, какая печаль, и ведь самый любимый свитер, и ведь перебирала вещи, и ведь клала ка­кую-то антимоль, таблетки, бумажки. Все фуфло, ничему нельзя верить! Чума, катастрофа. Свитер носился лет десять, свое отработал. В конце концов, можно было придумать способ эти дырочки художественно зашто­пать. Наши мамы и особенно бабушки владели такими "маленькими хит­ростями": сделаем то-то и то-то, и ничего заметно не будет! Бабушка Раи­са Григорьевна говаривала не без иронии: "Пол-Москвы не заметит, а на остальную наплевать". И конечно, через день приятельница сама смеялась над таким ужасным горем, но опять-таки в тот момент, когда обнаружи­лась эта печаль, эта беда, эти семь маленьких дырочек на видном месте, отчаяние было непритворным. И может быть, еще было немножко стыдно, потому что в глубине души ничтожность повода вполне осознается. Но всплеск этого сильного, тяжелого, когда гневного, когда страдальческого чувства — он ведь есть.

А уж как мы огорчаемся по поводу того, кто и что о нас сказал! И сказано-то было как-то двусмысленно, не то чтобы злобная однозначная гадость! Но если случается услышать "это" краем уха или получить в виде цита­ты, — как горько, как печально, как рушатся просто незыблемые, важные вещи в жизни. Даже девчонками мы гораздо больше обижаемся не тогда, когда нас по-настоящему подвели, а именно на это "сказала". "Она про меня сказала" — и как это простить, скажите на милость? Очень во многом отношения в девчоночьей стайке и в восемь лет, и в двенадцать строятся на пресловутых "сказала, посмотрела". Не так посмотрела. Наверное, уже и "сказала".

Конечно, в столь юном возрасте мы не склонны задумываться, почему же так обидно, почему такая сильная реакция, да и в более поздние годы как-то всегда не хватает времени или внимания додумать, обратить внимание на силу собственной обиды: что же так сильно задело? Потому что надо срочно спасать пирог. Или искать другой свитер, чтобы выйти из дома. Или приводить в порядок испорченные ногти. Надо что-то делать! Хотя бы потому, что, делая, мы выкручиваемся, чинимся, собираем себя по кускам. И опять все отлично, мы в очередной раз переиграли подлую жизнь, кото­рая нам подсунула такой неприятный сюрприз, и об этом можно больше не думать. Виктория! Иногда случается, что мы натыкаемся на такую — слиш­ком сильную, как говорят окружающие, — реакцию раз за разом, и тогда уж хочешь — не хочешь, приходится обратить на нее внимание. Но что же это такое, почему меня так это тревожит, задевает? Что-то здесь другое, что-то не так. И тогда, если нам хватает смелости и терпения совсем чуть-чуть додумать, отчего мы гневаемся, отчаиваемся, плачем в такие моменты, мы можем понять что-то важное. И почти всегда это бывает не про ногти, не про дырочки и не про горелую корку пирога, а про гораздо более серь­езное. Настолько, что подумать и почувствовать про это прямо мы не ре­шаемся, слишком страшно. И боль настоящая. Такая, что допустить ее до себя всю сразу — трудно.

Расскажу вам историю "о пустяках" замечательной, умной, красивой жен­щины средних лет — назовем ее Нора. В качестве темы своей работы она выдвинула вот что: "Меня безумно раздражает, выбивает, выводит из себя тот бардак, который все время существует у меня дома. Я хочу или на­учиться относиться к этому философски-равнодушно, или, не злобствуя и не расстраиваясь, между делом быстро все убирать. То есть или наплевать, или делать, но без этого тяжелого переживания, которое всегда сопровож­дает ситуацию, когда я вхожу домой и вижу опять тарарам".

Как и всегда в нашей групповой работе, тему, заявленную той или иной участницей, выбирает группа. Группа была довольно большой — человек 15. Норину работу выбрали 10 из 15. Отозвалось. Когда я предлагаю груп­пе выбирать, кто сейчас будет работать, я всегда подчеркиваю, что мы вы­бираем не человека, а тему, работа с которой сейчас важна больше, чем с другими темами. И такой дружный — ну просто бегом — выбор говорит о том, что нечто кажется знакомым и важным. И наконец мы оказались в та­ком месте, где про это можно говорить, и никто не оценит наше беспокой­ство как слишком мелкое, нестоящее. И никто не посоветует "быть выше" чего бы то ни было и не обращать внимания на "мелочи жизни".

У Норы хватило смелости исследовать собственную эмоциональную реак­цию, а группа радостно воспользовалась случаем, когда взрослая, достой­ная, уж явно не мелкая, явно не живущая только бытовыми интересами женщина заговорила об этом как о проблеме. И мы отправились туда, где Нору посещает это чувство, — к ней домой. Мы построили быстро и услов­но — как обычно, из наших универсальных стульев — прихожую, вход в ее дом. Мы обозначили место и признаки того самого "бардака". И только Нора открыла дверь своим ключом, возвращаясь с тяжелой работы, выше­упомянутый бардак тут же о себе и заявил. "Что ты видишь?" — спраши­ваю я. "Ой, я вижу все, что вижу каждый вечер. Я вижу кучу обуви в при­хожей. Сняли — бросили, сняли — бросили". Ага, кто мог бы быть кучей обуви? Выбирается исполнительница: Нора, поменяйся ролями с этой Ку­чей обуви. И говорит Норе Куча: "А я здесь всегда, а ты меня никогда не разгребешь, а я все больше и больше, и плевать, мне вообще нет до тебя никакого дела: хочешь — перешагивай, хочешь — разбирай меня, но я же завтра возникну опять". Хорошо, что ты видишь еще? "Я вижу мойку, пол­ную грязной посуды". Кто мог бы быть грудой грязной посуды, кто мог бы быть мойкой? Нора в роли Мойки, Полной Грязной Посуды, говорит следу­ющее: "Я возникаю, когда тебя здесь нет, я — сообщение тебе: "Мы поели, а ты прибирай, а мы не будем делать это сами, нам незачем, у нас другие интересы в жизни, а ты мать, ты давай и расхлебывай".

Снова обмен ролями, мы — Нора, я и группа — слушаем сообщения от двух "элементов бардака". На реалистическое бытописание не претендуем, да оно нам и не интересно. Зато как много знакомого каждой женщине, ве­дущей дом: набросанное что-то из одежды, висящее на совершенно не по­ложенных местах; кухонный стол, заваленный всякими причиндалами, не имеющими никакого отношения к кухне... Даже жена генерал-губернатора Австралии прекрасно знала, что "самое худшее в домашней работе то, что все, что вы делаете, пачкается, выбрасывается или съедается в течение су­ток". Тема хаоса, противостояния грозным силам энтропии порой прячется за работами "про бардак". Но не в этот раз. В общем, уже кое-что ясно, раз прозвучала у второго персонажа подряд эта фраза: "А ты мать, ты и уби­рай". Конечно же, это голоса не беспорядка как такового, а того, что стоит за этим беспорядком. Поскольку я имела дело с очень умной женщиной, я спросила у Норы прямо: "Нора, кто это?" "Ясное дело, кто, — ответила она, — сын и дочь".

Не буду сейчас рассказывать весь последующий ход работы, которая, ко­нечно, была про отношения с взрослыми детьми. Они не подростки, а по-настоящему, совсем взрослые; могут приходить когда угодно и уходить к кому угодно. И достойные молодые люди — из тех, про которых говорят: "О таких детях можно только мечтать". Они тоже много работают, отнюдь не бездельники и не паразиты, и в этом доме есть вся сложная "начинка" семьи, состоящей из мамы и двух взрослых детей: любовь, раздражение, постоянное решение вопроса с границами, конкуренция между братом и сестрой. Все как и положено.

Но есть еще одна болезненная проблема. Нора была очень хорошей мате­рью. Нора воспитала своих детей замечательно. И она находится на пороге той ситуации, когда перестанет быть главным образом, прежде всего мате­рью. И уже можно на равных поделить с детьми хлопоты по ведению хо­зяйства, но тогда надо признать, что в семье Норы все взрослые — и это другие отношения. В каком-то смысле другая семья, которая нужна им го­раздо меньше; другие права и обязанности; ничего похожего в жизни еще не было. Немножко страшно, хотя и естественно. Ситуация с определением взаимных ролей и так уже затянулась, дети совсем большие — 20 и 22. Пора менять "контракт", старые рамки уже никого не устраивают, но... Нора может и остаться матерью, и продолжать подбирать, подтирать, под­скребать, вмешиваться, советовать, руководить. Тогда неизбежно ощуще­ние, что ее используют, — и соответствующая реакция.

Вот какое важное, совершенно не пустяковое, где-то даже грозное по своей важности решение. Кто мы сейчас друг другу? Мы по-прежнему мамочка и деточки или мы уже кто-то еще? А если мы другие, то как это делается, ка­ковы правила этих отношений? Что мы должны изменить в том, как обща­емся? Какие сообщения мы друг другу оставляем, если это так? Мы же по­нимаем, что разбросанные вещи — это что-то вроде письма маме. И когда мама, скрежеща зубами, усталая, гневная, собирает разбросанные вещи, это тоже сообщение: "В ответ на Ваш запрос...". И пошло, и поехало... В атмос­фере привычной семейной разборки как-то недосуг задуматься о том, что за "письмо" лежало под кучей обуви в прихожей, о чем на самом деле гро­хотали тарелки в мойке. Может быть, думать об этом настолько тяжело, что безопаснее просто сердиться и обижаться.

Мы закончили работу Норы разговором, "письмами" детям. В группе было довольно много взрослых женщин, и не обязательно имеющих детей. Тем не менее письмо получилось совместным — хотя окончательная редакция была, конечно, авторской, Нориной. Это ее жизнь, хотя группа была очень важна в этом исследовании. И вовсе не по признаку совпадения житейско­го опыта: у меня, мол, тоже дочь чашки за собой не моет. И не в чашках дело, и даже не в возрасте или семейном положении. Надо заметить, что групповая работа отменяет — конечно, на время — все общепринятые "важности": считается, что наличие или отсутствие детей — это признак признаков, самое-самое, тот специфический опыт, который делает одних женщин похожими друг на друга, а других... тоже похожими друг на дру­га. Так вот, может быть и иначе. Более того, когда это иначе — насколько легче дышится и тем, и другим! "Детным" и бездетным, замужним и разве­денным, "карьерным" и не очень... Если вернуться к теме Нориной работы, то мы ведь помним и себя подростками, мы помним, как наши матушки в пятнадцати- или семнадцатилетнем нашем возрасте писали пальцем "выт­ри пыль" на запыленной поверхности или демонстративно клали наш не очень свежий лифчик на письменный стол. И тоже хотели нам что-то ска­зать. И тоже не сказали. Как мы на них злились, как скрежетали зубами, как остро чувствовали, что здесь что-то не то! И как прочно усвоили сам способ непрямого, неоткровенного, через "пустяки" оформленного диалога о самых важных в жизни вещах... Разный опыт участниц, — когда сняты поверхностные, внешние различия и общепринятые деления на "женские касты", — один из самых сильных ресурсов группы, ее золотой запас. Он помогает пробиться сквозь уровень всем знакомой "бытовухи" к тому, что за ним.

Нет пустяков: за каждым подгоревшим пирогом, за каждым безнадежно ис­порченным ногтем, за каждым пыльным углом и за многими другими "пус­тяками" что-то стоит, и это что-то хочет с нами поговорить, но часто у нас не хватает времени или отваги посмотреть на него прямо. Может быть, по­тому, что оно слишком серьезно, грозит подорвать самые основы нашего мира. Норина работа оказалась "про отношения", но я могу вспомнить с десяток работ других женщин, в которых тема пресловутой уборки, "кучи хлама" выводила на совершенно другие проблемы. И тоже важные. Отно­шения с Хаосом — это вам не реклама чистящего средства "Комет-гель". Смысл собственного существования, внутренний бунт против вечного "должна-должна-должна", особые счеты с темой "грязи"...

По работам, начинавшимся с таких понятных каждой женщине ситуаций, есть что вспомнить: можно было бы составить отдельную антологию с эпиграфом из "Твин Пикс": "Совы не то, чем они кажутся". Может быть, дело здесь в том, что большинство из нас не научены выражать как раз важные чувства. Вместо этого мы научены — нашими же мамами, бабуш­ками — переадресовывать эти чувства какой-нибудь понятной, бытовой, пустяковой теме, событию, предмету. И тогда мы можем вспыхнуть, прице­питься к мелочи и выдать непонятную "свечку", и устыдиться ее. А через какое-то время сказать: "Ну надо же, из-за каких пустяков я пережи­ваю", — и снова забыть, не думать и не обращать внимания, пока что-то очень важное и серьезное в нашей жизни не постучится к нам опять, на­дев, как волк в "Красной Шапочке", игривый чепчик, какую-то маскировоч­ную, пустячную обертку. Может быть, для того, чтобы мы все-таки остано­вились, задумались и посмотрели в желтые и страшные глаза волка?

Встречаться с волком безопаснее не в одиночку — я думаю, что Красная Шапочка со мной согласилась бы. Работать с таким материалом легче в группе: естественное смущение от такой "мелочности", "пустячности" предмета, которое мы всегда испытываем, когда нас слишком сильно огор­чит облупленный ноготь или куча посуды в мойке, мгновенно тает, когда оказывается, что и у других женщин тоже так. Они готовы бесстрашно от­правиться с нами в путешествие, в исследовательскую экспедицию, зада­ча которой велика и серьезна — провести независимое расследование и выяснить, что же все-таки таится за бурной реакцией на пустяк, где же волк? И нельзя ли с этим волком познакомиться, подружиться, приручить?

Когда же мы поддаемся на уговоры своих близких: "Ну что ж ты, глупень­кая, из-за такого пустяка расстраиваешься?", "Да что ты, мама, опять об одном и том же, да уберу я, уберу!" — мы позволяем сказать себе: "Да, это пустяк, пустяк, стыдно и мелочно из-за этого расстраиваться" — и не слышим того тревожного звона, того сигнала, который подает нам наша собственная сильная реакция. Мы обесцениваем ее и соглашаемся с кем-то. Часто это люди, настолько для нас значимые, что мы не будем разби­раться, не будем выяснять, что кроется за нашей реакцией. Мы дружно объявим это пустяком и сойдемся на том, что мама устала и поэтому реа­гирует так на чепуху, или на том, что она (жена, подруга) ну прямо как девочка, от такой ерунды расстраивается, купим новое. В очень скором времени будет нас ожидать следующая похожая ситуация. Кстати, малень­кая девочка на нашем месте все-таки спросила бы: "Бабушка, бабушка, почему у тебя такие большие зубки?"

Более того, в нашей готовности объявить поводы своих огорчений пустя­ками есть готовность неуважительно, пренебрежительно отнестись к соб­ственным же по этому поводу чувствам. А за этим, в свою очередь, стоит довольно грозный призрак обесценивающего, неуважительного отношения к чувствам женщины вообще. Что ее может серьезно беспокоить, чем она может быть серьезно недовольна или, как говорил один хорошо знакомый мне мужчина: "Не так плохо ты живешь, чтобы расстраиваться по таким-то и таким-то поводам".

Присоединяясь к "конвенции" о том, что наши чувства не заслуживают внимания, повторного обдумывания, анализа, обсуждения, мы тем самым запираем себя в некотором порочном круге — или спирали. Чувства все равно рождаются, они ищут себе повода высказаться, находят его в поверх­ностной, бытовой жизни или — что, конечно, гораздо печальнее и хуже — в болезни, в ухудшении физического самочувствия, в усталости и равноду­шии. Случается, что в какой-то момент мы действительно готовы плюнуть на то, что нас огорчает, нырнуть под глухую пудовую перину, что по-чест­ному называют субдепрессией, и ни на что не реагировать. Когда мы пере­стаем реагировать на "пустяки", это обычно означает либо вот такое мрач­ное и никуда не ведущее решение-анестезию, либо то, что жизнь нас по­ставила лицом к лицу с такой драматической и грозной проблемой, что наши глубинные, истинные чувства как бы получили законный повод вы­сказаться.

Согласитесь: когда серьезно болеет ребенок или приходит какая-то другая беда, для нас перестает быть важным очень многое из того, что было важ­но еще вчера. Вся наша энергия устремляется бурным, ничем не сдержива­емым потоком на решение проблемы, на то, чтобы эмоционально выжить и сделать все, что только возможно сделать в этой ситуации. Но неужели нам обязательно ждать таких серьезных поводов? Не слишком ли легко мы со­глашаемся с теми, кто — может быть из лучших побуждений, может быть, утешая нас — говорит: "Какие пустяки!" Ведь он говорит не о брошенных поперек стола грязных носках, не о порвавшейся вещи, не о чем-то немы­том, сломавшемся или потерянном: он объявляет пустяками все то, что для нас стоит за этим сообщением, за этим "письмом". Всегда ли нужно со­глашаться?

Давайте теперь заглянем на светлую, веселенькую сторону той же самой проблемы. Посмотрим на то свойство, приписываемое нам молвой, которое называют легкомыслием, склонностью обращать внимание на поверхност­ное, на не очень важные вещи, заниматься ерундой, в то время как серьез­ные проблемы ждут своего разрешения, утешаться ерундой, когда, в сущ­ности, ничего не решено. Посмотрим, что же здесь прячется в тени молвы.

Одна моя клиентка под Новый год (почему-то это всегда случается под праздники) узнала об измене мужа — многолетней, оскорбительной, ставя­щей ее в одиозную, комическую и обидную роль недальновидной обману­той жены. Когда она рассказывала мне свою историю, две вещи показались очень важными и очень характерными. Первое — это ее жесткий вывод, связанный с сильной эмоциональной травмой и полемически заостренный, но тем не менее интересный. Чувства самой обманутой жены никого не интересуют — интересуют ее поступки. Окружение, как бы прижав немно­го уши, ожидает, что она будет скандалить, требовать сатисфакции, разво­да, выцарапывать глаза змее-разлучнице, звонить знакомым с какими-то гневными разоблачениями. Что же она будет делать? Что она при этом пе­реживает, в тот момент не интересно никому. Народное любопытство, а то и сочувствие (несмотря на моральные запреты), оно все-таки на стороне любящих — тех, кто "во власти страсти". Их отношения — это, по мень­шей мере, волнует (в отличие от переживаний той, которая много лет "от­работала на этой работе").

Это первое в ее истории, что показалось мне достойным обдумывания. Не знаю, стоит ли соглашаться с таким выводом. Не в том дело: открытие мо­жет быть ошибочным или частичным, но если оно переворачивает картину мира, обратить на него внимание все-таки стоит.

Второй вывод явился ей в виде яркого сновидения: словно бы она входит в банкетный зал, где толпа нарядных женщин празднует Новый год. Конфет­ти, серпантин, шампанское. Почему-то ей ясно, что все эти женщины — те, кому изменили. Ее замечают, приветствуют, дают ей в руки бокал и микро­фон. Кто-то говорит: "А теперь расскажи, как ты к нам попала". Главное впечатление от сна — удивление: сколько женщин, и каких великолепных, и почему эти блестки, шарики, атмосфера чествования? Была еще одна де­таль, в которой сновидица сомневалась: не придумала ли она ее, в самом ли деле приснилось именно так? Деталь такая: в шуме и приветственных вос­клицаниях смутно помнился женский голос, напевавший с эстрады ахматовское "Я пью за разоренный дом...." — и как ни чудовищно, на мотив "В лесу родилась елочка". Из сновидения, как и из песни, слова не выкинешь. Вспоминается частушка из породы "страданий": "Мене милый изменил — я измененная хожу". Честное слово, это не литературный каламбур — самая настоящая деревенская частушка. И вот Валерия, одна из многих в этом "банкетном зале", ходила измененная. Все мысли, все сны и фантазии са­мых тяжелых дней, когда свою рассыпавшуюся жизнь — а главное, свое представление о ней и о себе — нужно было как-то собрать и удержать в руках, имели между собой нечто общее, некую "музыкальную тему".

А именно: здесь снова идет речь о чувстве, которое не может быть прямо выражено: незачем, некому. "Ему" уже неважно. Окружению — тоже. Что же она делает? Вот муж отбыл на работу, пряча глаза; пустой дом — все очевидно и наглядно до омерзительности. Вспоминается масса примеров, моментов, когда, казалось бы, все должно было стать ясно, но "защита ду­рака" работает, ничего до рокового момента ясно не стало.

Что же она делает? Целый день, извозившись по уши, она пересаживает цветы, и из давно лежавших где-то в кладовке приготовленных с осени сухоцветов делает несколько роскошных букетов, которые украсят ее рух­нувший дом. Она полностью в это уходит, бормочет что-то себе под нос: горшок маловат и земли бы добавить — что-то обрезает, подстригает, обихаживает свои домашние растения. И в порыве болезненного, как она сама понимает, вдохновения создает три совершенно роскошные ком­позиции из сухих цветов, расставляет их на самые правильные, выигрыш­ные, красивые места, удовлетворенно вздыхает, отмывает руки, заметает землю.

В этот момент она уже готова встретить ребенка из школы, готова зани­маться ужином, она не чувствует себя больше раздавленной жабой, чело­веком, чьи чувства никому не интересны. Старые доктора начала века, на­верное, сказали бы: "Правильно, сударыня, нужно отвлекаться, нельзя, зна­ете ли, сосредоточиваться на своих огорчениях". Ну, конечно, в этой про­стенькой точке зрения есть своя правда. Но мне кажется, что здесь есть правда и покрупней. Что такое домашние цветы для тех, кто их любит, для этой женщины в том числе? Это объекты любви и заботы. Это то, что мед­ленно растет. В условиях, которые мы для них создаем, они радуют нас ро­стом и проявлениями своей тихой растительной тайны. Это кусочек нату­ральной, естественной жизни, которая — хоть и в баночке, в горшочке — тем не менее остается кусочком природы, чего-то важного и существующе­го вне суеты и грохота жизни. Они молчаливы, терпеливы, зелены, глаз на них отдыхает. "Она в отсутствие любви и смерти" пересаживает цветы, обихаживает какой-то фикус-кактус. И это ее способствование их жизни и росту, которое в качестве интуитивно схваченной палочки-выручалочки случилось именно в момент боли и отчаяния, — своеобразное символичес­кое возражение случившемуся, credo терпеливой заботы о живом на пепе­лище своей личной жизни. Оно ее и вытягивало из отчаяния, ибо связано с жизнью более глубокой, чем наши радости и огорчения.

Не могу не сказать еще об одном символическом смысле этого действия — цветы сажают на могилах. Все мы видели женщин, которые в дни религи­озных праздников или просто по выходным вдохновенно и без малейших признаков подавленности роются на кладбище со своими совочками, рас­полагают цветочки как покрасивей, чтобы долго цвели, чтобы им хорошо было. Это тоже некий способ возвысить свою скорбь, если угодно. Придать ей какой-то другой характер. Очень близко к этому погребальному смыслу то, что она сделала в отношении сухих букетов. То, из чего они были сде­ланы, росло летом, оно было живое, оно должно было украсить ее дом. В своем высушенном, выкрашенном, намертво зафиксированном виде оно ис­полнило свою задачу — украсило ее дом, как память, как тень того, что в этом доме было раньше, когда-то.

То, что эти два действия в чем-то сходны, а в чем-то контрастны, противо­положны, как бы вытянуло из нее тот оттенок унизительности, не чистой боли, а стыдной боли, с которой она жила утром. Это некая "скорая по­мощь" самой себе — из подручных средств, из собственных материалов и умений. Обратите внимание: она занялась не приготовлением еды, которая готовится для кого-то, даже не наведением уюта в доме (а часто женщины затевают грандиозную уборку в такой ситуации); она уцепилась, как уто­пающий за соломинку, за эту растительную помощь. От живых растений и от мертвых растений, от питомцев и от теней живых растений. В каком-то смысле она внутренне приняла решение похоронить то, что в такой ситуа­ции следует и можно похоронить, — и жить дальше. Не заболеть, не разва­литься на части, не расплескивать свою агрессию направо и налево, право­му и виноватому, а жить дальше, время от времени бросая взгляд на проч­но зафиксированную память об этом дне. Настанет весна, сухие букеты высохнут и будут выброшены, будет какая-то другая жизнь, настанет вре­мя свежих веток. Той жизни и той женщины, которая была, уже не будет.

Это история о циклах, об умирании и воскрешении, и каждая из нас, кото­рая пережила сильную эмоциональную травму — измена лишь одна из та­ких травм, — знает, что рано или поздно мы возрождаемся, воскресаем. Очень часто проводником обратно в жизнь для нас бывают вот эти самые пустяки, когда в совершенно разбитом — убитом — состоянии мы бредем по улице незнамо куда. Нам плохо там, откуда мы идем; может, не будет хорошо и там, куда. И вдруг что-то — книжка, цветок, украшение, камушек, все что угодно — притягивает наше внимание. И как ребенок, который увидел вдруг что-то удивительное, мы останавливаемся, разинув рот, и смотрим: ой, какая тряпочка, какой цвет, что же это такое, а я такое хочу. И может быть, мы иногда заходим в магазин и даже покупаем эту тряпочку. Вот последнее делать стоит далеко не всегда — мы потом можем не лю­бить эту покупку. Просто мы ухватились за ниточку, которая напомнила нам, что у нас все-таки есть желания. То, что в этот момент желания про­стенькие, не говорит плохо ни о нас, ни о самих желаниях. Утопающему все равно, из чего сделана соломинка. Захотеть жить в такой момент мож­но с чего угодно — с любой точки, с любой ерунды. Те же старые доктора писали о тяжело больных — тифом, холерой: признаком грядущего воз­рождения, выздоровления может быть то, что больному захотелось какой-нибудь еды особенной, какой-нибудь клюквы, какого-нибудь пирожка. Они очень уважительно относились к такого рода симптомам.

И наше вдруг приходящее на помощь легкомыслие заслуживает вовсе не презрения, а низкого поклона за то, что порой оно нас посещало в минуты тяжелые, мучительные, полные страдания. И брало за руку, вытаскивало в какую-то другую реальность, где можно обрадоваться блику на камушке, красивой форме совершенно бесполезной вазочки синего стекла, перели­вам красок на каком-нибудь шарфике. Ну, и, конечно, книжке или живому растению. Оранжевой утке с белой головкой, кружащей над переулком — так странно, наверное, весна. Само собой, еще и обрывку мелодии из окна. Естественно, вдруг открывшемуся виду из окна вагона метро. Ядреному изобилию фруктового ларька — даже тогда, когда никаких ананасов сама не хочешь. Чужой, но такой потрясающей собаке: как же, как называется эта порода? Вкусу, цвету, звуку жизни.

...Встать пораньше, счастья захотеть,

В Тушино рвануть на барахолку,

Лифчик с кружевами повертеть

И примерить прямо на футболку.

Поглазеть на пестрые шатры,

Заглянуть в кибитки грузовые —

И себе, по случаю жары,

Шляпу прикупить на трудовые.

Чтобы красный цвет и желтый цвет

В синеве печатались контрастно,

Чтоб торговцы, окликая вслед,

"Женщина!" — выкрикивали страстно.

Чтоб растаял день на языке

И закапал голые колени,

Чтобы смять обертку в кулаке

И в метро сойти — без сожалений.

Марина Бородицкая

Способность порадоваться, восхититься, замереть, захотеть и ожить — ве­ликая женская способность, без нее те травмы, обиды, удары, потери, ко­торыми полна жизнь любой женщины, были бы неисцелимы. Поблагода­рим же салат и шляпку, — а когда будет не так больно, не забудем еще и подумать...

ГРОЗДЬЯ ГНЕВА

Жечь было наслаждением.

Р. Брэдбери.

4510 по Фаренгейту

Утешение "из ничего" — это еще простительно: окружающим так, пожа­луй, даже удобнее. Но вот скандал, открытое проявление гнева — это уже криминал. Назвать его истерикой — лучший способ сообщить, что и здесь нет ничего важного и серьезного: ну, завелась, ну, покричала, завтра сама же будет чувствовать себя виноватой. Дикие проявления женской агрес­сии, домашний бунт, "бессмысленный и беспощадный" — это так некраси­во, так стыдно... что сотни и тысячи женщин об этом только мечтают. И приличные дамы никогда не делают этого в реальности. Возможно, оно и к лучшему: если есть традиционный, одобренный вековой практикой сцена­рий подавления негативных чувств, значит, нет достойного и не совсем уж убийственного способа их проявлять. Джинн, насидевшийся в кувшине, может натворить дел. Но продолжать его содержать в "местах заключения" тоже небезопасно: кто знает, какой пустяк может неожиданно выбить пробку? Одна моя знакомая в трудный период семейной жизни легко, по­лушутя заметила, что несколько раз ловила себя на попытке "по рассеян­ности" выбросить в мусоропровод ключи от дома. Другая в приступе яро­стной хозяйственной активности после неприятного выяснения отноше­ний "по ошибке" добавила отбеливателя куда не надо — и дорогие фир­менные мужнины рубашки все стали цвета армейских кальсон. Джинн не дремлет. Выпускать его на волю по-настоящему страшно — кто знает, ка­кую силищу он набрал, проверяя на прочность стенки своего узилища? А продолжать его удерживать силой тоже страшно: во-первых, ненадежно, а во-вторых — не по-хозяйски. Его энергией можно было бы распорядиться как-то иначе, а так от нее толку никакого, а язву желудка или какую-ни­будь миому запросто можно нажить. Стало быть, джинну следует дать по­летать в безопасном месте — пусть уж взметнет песок полигона до небес, покажет свою грозную мощь, расшвыряет столы и стулья.

Должна признаться честно: на женских группах стулья летают нередко. Наш завхоз мне на это неоднократно намекал — в том смысле, что разру­шения и урон. Ну что ж, бывало, винтик-другой и вылетит. В соответствии с пунктом нашего группового "контракта" о непричинении физического ущерба мы, конечно, стараемся ничего особенно не портить и по возмож­ности заменяем предметы обихода на "специальное оборудование". Очень, к примеру, хорош свернутый в трубку ватман — им можно бить-колотить от души, со всей женской силушки, пока не разлетится в клочья. А он прочный, ватман-то. Иногда и этого не нужно: достаточно возвысить го­лос, позволить своему гневу зазвучать в полную силу. Боевой клич, лихое уханье, а бывает, что и просто мат.

Фу, какие мы некрасивые, когда злимся, — так нас учили. Учили-то так, а какая-нибудь Марья Петровна, красная и пучеглазая, орала на весь школь­ный этаж, да еще ножкой стула лупила по столешнице; никого при этом не смущало, что она тоже не больно-то хороша. Ей можно, она учительница — ее власть над тремя десятками детей абсолютна, то есть, по известному оп­ределению, "развращает абсолютно". Право на выражение отрицательных эмоций, таким образом, связано не столько с полом, сколько со статусом: начальник сердится — гневается, подчиненный злится — обижается. Оди­озная сварливая жена такова потому, что ей можно. И выглядит она, как и Марья Петровна, кривым зеркалом законной мужской манеры выражать не­довольство. Девушка же должна быть доброй и веселой — не с другими женщинами, это как раз ни к чему, а для потенциальных женихов и их ро­дителей. Это — "хороший прогноз" по части будущего послушания и эмо­циональной выносливости. Правда, прогноз сплошь и рядом ошибочный, иначе откуда берутся многочисленные сварливые жены в фольклоре? Да и то сказать: что они еще могли, кроме как пилить, зудеть, ворчать, вопить и грохотать сковородками в бессильной злобе? Вот ужо невестка появится, тогда и покажет "большуха", кто здесь главный. И все по новой...

Можно было бы сыграть "ту же пьесу" не в посконно-домотканной стили­стике, а на какой-нибудь иной манер или все рассказать в суховатой науч­ной манере — сюжета и героев это не меняет. Агрессивные импульсы есть у любого человека: старого и молодого, мужчины и женщины. Импульсы-то есть, но важнее не они сами, а их последующая "судьба". Право на пря­мое выражение гнева — это право сильного и даже традиционная мужская обязанность. Слабые и зависимые должны быть "милыми" — тогда, может быть, их наградят... когда-нибудь, если будет настроение. В их распоряже­нии, если они не святые, остаются зависть, обман, обиды, интриги, лесть, притворные обмороки, эмоциональный шантаж и прочие недостойные ору­дия женских "боев без правил". И, разумеется, месть: "Я мстю и мстя моя страшна". Когда милая, серьезная дама покупает сорок пузырьков зеленки, сливает в баночку и опрокидывает на голову предполагаемой (!) любовни­цы мужа — разумеется, яркой блондинке. Когда девушка после ссоры с бойфрендом садится за руль его машины и прямо во дворе бьет одно кры­ло, потом другое, потом задним ходом сминает в гармошку багажник. "Слу­чай Медеи" рассматривать не будем — уж очень страшно[9].

Как-то раз на группе речь зашла о мстительных фантазиях — эти "нехоро­шие мысли" оказались знакомы всем. Они на свой лад сладостны — "стек­ло с сахаром" — и удивительно похожи. А вот уйду, тогда-то все запрыга­ют, тогда-то и пожалеют, что плохо со мной обращались. А вот случится и с тобой то же самое, узнаешь! Озвученные и разыгранные фантазии мести вызывают обычно смешанное чувство: с одной стороны, в этом качестве довольно трудно себе нравиться — "нехорошо". С другой — кайф-то ка­кой! А с третьей — ощущение принятия со стороны группы, которое само по себе может оказаться важнее воображаемой "мсти" и позволяет иначе посмотреть на ситуацию.

Чем страшней и уродливей какая-то наша сторона, тем больше она нужда­ется в пристальном рассмотрении: в темноте все предстает пугающе ог­ромным, к тому же легко споткнуться и упасть. Прямо в пасть чудовища, а-а-а! Свою агрессивность — в частности, мстительные чувства — нужно знать. А для этого их приходится рассмотреть подробно, хотя иногда очень не хочется. Вот один из монологов героини, рискнувшей работать с очень недобрыми чувствами — конечно, это возможно только при доверии к группе, которой можно показать такую себя.

— Ты меня подставил и использовал, вывел из бизнеса, настоял на ребенке. А когда ребенок родился и я уже от тебя полностью зависела, ты дал мне почувствовать, как мало я из себя пред­ставляю сама по себе. Каждый раз, когда ты даешь мне деньги, ты устраиваешь из этого представление. Ты, видите ли, забыва­ешь о таком пустяке: оказывается, нам тоже нужно на что-то жить! Ты прекрасно знаешь, дрянь, что мне некуда деться и я рано или поздно попрошу. Все выглядит вполне пристойно, а на самом деле фарс! На день рождения ты передаешь мне дорогущий букет с шофером — это не издевательство? Ты приезжаешь ко мне смотреть телевизор и иногда лениво потрахаться, у тебя все в порядке, тебе просто нужно немножко развлечься и отдох­нуть. И я! Тебя! Ненавижу! (Каждое слово отбивается кулаком по подушке.)

Я хочу, чтобы ты не просто сдох, а сперва разорился. Чтобы тебя предали все, кому ты доверяешь. Чтобы ты пересчитывал копей­ки, продавал вещи, чтобы у тебя замолчал телефон. Я хочу уви­деть тебя в вонючей районной больнице, в палате на двадцать коек, в застиранной майке, чтобы ты мычал и харкал, чтобы на тебя матом орали санитарки, чтобы ты валялся на засранной кле­енке. И может быть, я принесу тебе фруктов и заплачу за новое судно. Если, увидев тебя там, смогу перестать ненавидеть. Если.

(Это еще не конец, продолжение следует. Привожу этот текст, чтобы вы могли представить, до какой степени мы на группе "смываем макияж".)

В фантазиях о мести обидчик и жертва как бы меняются местами — ну а как же, само слово состоит в прямом родстве с невинными "вместо" и "воз­местить". И если не навсегда, то хотя бы на миг "они" — чаще "он" — узнают, каково быть зависимой, испуганной, жалкой. Или пусть даже не узнают, достаточно вообразить. "Сладость мести" действует как обезболи­вающее, временно снимая нестерпимое чувство бессилия и подменяя его иллюзорным и кратким, но противоположным чувством безграничной вла­сти, всесилия. Что, поняли теперь? То-то! Реальный ущерб — в том числе и себе — не в счет. Удовлетворение самой главной сейчас потребности — в контроле, абсолютной власти — вот что важно. Особенно ярко эта стран­ная нерациональность мстительниц проявляется в тех случаях, когда ору­дием мести становится причинение ущерба самой себе. Скажете, это удел неуравновешенных людей? А не случалось ли вам распевать в разошед­шейся дамской компании "Окрасился месяц багрянцем": "Нельзя? Почему ж, дорогой мой? А в горькой минувшей судьбе ты помнишь, изменщик ко­варный, как я доверялась тебе!" — в общем, а утром качались на волнах лишь щепки того челнока. К слову сказать, такое бесшабашное, "отвязан­ное" пение — своего рода "психодрама мести", даже с обменом ролями: ведь и за "изменщика", и за "красотку" поем. Я бы не рискнула утверждать, что тема мщения уж совсем нам чужда. Возможно, большинство из нас просто умеют вовремя остановиться и не нуждаются в буквальном следо­вании этому р-роковому сюжету.

И разве хоть одной из нас совсем уж незнакомо желание попрекнуть се­мью или коллег своим бледным, изнуренным видом: смотрите, что вы со мной делаете, до чего вы меня довели! Что ж поделать, пассивная агрес­сия — тоже агрессия, но обладает к тому же преимуществами: за нее не наказывают, она позволяет остаться "хорошей" и при этом сделать так, чтобы "им" было нехорошо, от нее не остается чувства вины... Что-то та­кое вспоминается из Пушкина относительно "хитрых низостей рабства", но это, конечно, о крепостном праве. Которое, конечно же, не имеет к нам ну ни-ка-ко-го отношения.

Вернемся в группу. Героиня, Арина, закончила свой монолог.

—  Что ты чувствуешь?

—  Мне легче. Но я чувствую, что действительно этого хочу. Пусть я буду плохая, но я действительно хочу увидеть его на этой койке. Я даже не уверена, что мне не захочется его пнуть. Каблуком под ребра! (Группе.) Мне очень трудно это говорить, я кажусь себе чудовищем. Но я так чувствую сейчас, понимаете, девочки? Здесь единственное место, где не нужно это скрывать.

—  Ты чувствуешь то, что чувствуешь. Мы с тобой договаривались исследовать твои фантазии о мести и попытаться понять, куда они развиваются. Быть белыми и пушистыми мы не договарива­лись. Что для тебя важно сейчас?

—  Больница.

И мы сделали типичную — "нормальную" — палату со всем присущим это­му аду колоритом. Святая Тереза Авильская определяла ад как "место, где дурно пахнет и никто никого не любит" — что ж, это все проходили. Была и горластая санитарка, и все, что там обычно бывает. Арина вошла в пала­ту — разумеется, прекрасная, благоухающая и на каблуках — и увидела то, что мечтала увидеть. Однако не только увидела, но и поменялась с "ним" ролями. И раз, и другой. Была в этой сцене одна тонкость, которую легко не заметить, но которая мне кажется очень важной: роль Горластой Санитарки Арине никак не удавалась, группе пришлось ее учить. Что это означает, мы обсудили чуть позже. А с полупарализованным "злодеем" она как раз поменялась ролями легко — и... ничего не произошло. Торжество не состоялось. В "его" роли ее совершенно не интересовало, кто из пре­жней жизни стоит в дверях — другое стояло у него в изголовье; как сказа­но в одном рассказе Петрушевской, "мне открылись перспективы, не скажу какие". И Арина тихо-тихо положила кулек "злонамеренных" фруктов на ободранную больничную тумбочку. (Понятно, что никаких тумбочек на са­мом деле не было, как не было и железной больничной койки — просто наш опыт, связанный с больницами, заставлял нас представлять примерно одно и то же. Чем только не бывают многофункциональные психодрамати­ческие стулья.)

В тот раз работа закончилась — собственно, таков был и контракт — на размышлениях героини о том, зачем нужны эти мстительные фантазии, ка­кую функцию они выполняют в ее жизни и откуда взялось такое страстное, нетерпимое отношение к собственной роли "босой, беременной и на кух­не": "Я поверила, что он будет обо мне заботиться... видимо, так, как обо мне недостаточно заботились раньше. Я могла не попадать в это положе­ние. Мне хотелось на кого-то положиться, расслабиться. Но полагаться и доверять я, видимо, не умею". Все указывало на довольно старые корни этой истории про силу, бессилие и унижение: по ходу дела героиня вспом­нила, например, что ей всегда было безумно трудно просить что-то у роди­телей, что мстительные фантазии знакомы тоже с детства и — это очень важно, обмен ролями с Санитаркой потому и не задался! — что проявлять агрессию вовремя и тем более первой вообще очень трудно. Конечно, это же так некрасиво! А вот если немного побыть обманутой, появляется "ува­жительная причина": он сам первый начал! Более того, подчиненные в свое время считали Арину слишком "неконкретной" начальницей: она дол­го не высказывала им своих претензий, тем временем претензии, конечно, накапливались, а в результате "ком" становился уже запутанным, тяжелым, взаимное невысказанное раздражение росло. Если бы мы работали дальше (то есть если бы героиня была готова к углублению в тему), то, скорее все­го, речь пошла бы о колоссальном запасе агрессии по отношению к людям, от которых приходилось зависеть. Первый опыт такого рода у нас почти универсален — это родители или заменяющие их фигуры: "Если вы никог­да не знали ненависть собственного ребенка, значит, вы никогда не были матерью". С отцами все тоже не так уж безоблачно. Разумеется, любой ре­бенок — и любой родитель — имеет среди своих сложных и разных чувств немного черной краски, а как же без нее? Что должно с нами произойти, чтобы она начала накапливаться и образовывать "пороховые погреба" и "свалки токсических отходов" — вот в чем вопрос.

Строго говоря, запрет на своевременное и конструктивное проявление аг­рессии, на ее здоровые разновидности — честную борьбу, горячий спор, юмор, азартную спортивную возню, прямое сообщение о своих негативных чувствах — это сплошь и рядом тоже "наследие", притом далеко не только семейное. В воздухе, земле и воде нашего "места действия" накоплено слишком много страдания одних и беспредельной жестокости других — и мужчин, и женщин. Где-то я читала — за достоверность не поручусь, — что и у нацистов, и в НКВД лучшими специалистами по изощренным пыт­кам были немногочисленные, но особо одаренные в этом жанре женщины. Конечно, надо бы проверить, откуда и каким образом такой вывод взялся, но любопытно — и в том случае, если это правда, и том, если женоненави­стническая "деза". Не знаю, как с изощренными пытками, а с неконтроли­руемыми вспышками женской агрессии отработана мрачная модель пре­ступлений на бытовой почве: годы помыкания, часто прямого насилия — и подвернувшийся под руку жертвы топор на пятнадцатом этак году сожи­тельства. Накопление подавленной агрессии действительно опасно: за то­пор, положим, хватаются единицы, а вот болеют от всего, что не высказано и грызет изнутри, очень многие. Может, болеют, чтобы не схватиться за топор?

Да, но бесконтрольные выплески агрессии направо и налево — это красно­лицая Марья Петровна, походить на которую тоже очень не хочется. Страшно стать ею или Горластой Санитаркой. Страшно быть и униженной, раздавленной. В модели отношений, основанной на зависимости и при­нуждении, вроде бы третьего и не дано. Это "третье" приходится выращи­вать искусственно, как жемчуг: подглядывать примеры уверенного, даже резкого, но прямого и великодушного поведения, растить самооценку, не зависящую от сиюминутного каприза партнеров, учиться "вовремя ры­чать" — обозначать свои границы. И очень часто движение к восстановле­нию или выращиванию своего достоинства начинается все-таки с "ассени­зационных работ" — с прямого выражения подавленной агрессии, гнева.

Некрасиво? Как посмотреть. Бабу-ягу этот вопрос не волновал. Между про­чим, он не волновал и Жанну д'Арк. Говорят, когда на Руанском процессе ей в очередной раз зачитали искаженный протокол ее показаний, нацио­нальная героиня Франции сказала святым отцам: "Если вы позволите себе еще раз так ошибиться, я надеру вам уши". Меня не удивляет, что эта де­вушка не любила убивать — даже в бою; жестокость была ей не то чтобы не свойственна, а просто не нужна.

Наша работа — благодаря тому, что происходит она в символическом, иг­ровом пространстве, где настоящие только чувства, — позволяет рассмот­реть черное пламя гнева в безопасном "сосуде". Когда он проявлен, можно подумать и о более благородной форме, и о многом другом. Пока он отри­цается, подавляется, направляется на себя саму или проявляется в виде пассивно-агрессивных провокаций, с ним невозможно сделать ничего. Вспоминаю еще одну работу, в которой все началось с довольно простого запроса: "Не могу разговаривать с мужем, подавляет его властность и над­менность, постоянная готовность к критике. Открываю рот — и несу ка­кую-то ахинею", — говорила Елена, элегантная женщина и к тому же до­цент кафедры. Мы мучились и бились, пытаясь разными способами "рас­колдовать" это косноязычие: и отодвигали Мужа на безопасное расстояние (нет-нет, не думайте ничего такого, этот Муж никогда не дрался, он прояв­лял свою агрессию исключительно словами или глухим молчанием, "нераз­говором"), и вспоминали душевное состояние на работе, где героиню счи­тают хорошим лектором... Но никак не получалось "перетащить" его на собственную кухню. Все было без толку, пока один из "внутренних голо­сов" — тех, кто выдвигают версии и помогают осознать чувства, не сказал из-за спины героини:

—  Мои руки сжимаются в кулаки. Что же я хочу тебе сказать на са­мом деле?[10]

—  Мои руки не просто сжимаются в кулаки, они сжимают оружие: я убить тебя готова, вот что я тебе хочу сказать на самом деле! Ог­немет мне нужен, а не воспоминания о том, как я хорошо чув­ствую себя на работе!

И от Мужа остались одни угольки, как от мачехи с дочками в известной вам ситуации из "Василисы". Заодно героиня спалила свои хорошенькие занавесочки и многое другое на этой кухне. Огнем была, разумеется, тоже она сама: при обмене ролями набрасывалась на высоченного Мужа (в каж­дой группе найдется крупная женщина на такие роли) и заваливала его на пол, скакала по воображаемой кухне, вскидывая руки: "Гори, прошлая жизнь; гори, страдание". И в роли убийственного Огня говорила без умол­ку: "Ты, монумент без пьедестала, давай вались! Хватит изображать тут прыщ на ровном месте — по-человечески тебя в этом доме нету, нету, нету! Пусть и не будет, не будет, не будет! А это тряпье — память о том, как она тебя все порадовать хотела, все гнездышко вила!". Много чего было сказано Огнем, пламя бушевало, прямо скажем, нешуточное. Елена посмотрела на буйство стихии из своей роли — я предложила ей слегка управлять Огнем, как бы дирижировать: руки выше — и пламя выше, и го­лос громче, и движения быстрее; и наоборот. Минуты три это происходило, а потом героиня опустила руки совсем — словно бросила оружие, — горь­ко заплакала и сказала Кучке пепла — Мужу таковы слова:

— Володька, куда ты подевался, во что превратился! Ну где же ты, зачем ты стал этим истуканом, мне так тебя не хватает! Ты же меня просто убиваешь каждый вечер на этой самой кухне! Я как мертвая становлюсь, а я жива... Что мы делаем, нельзя же так!

"...Даже в наступавших грозовых сумерках видно было, как исчезало ее временное ведьмино косоглазие, и жестокость, и буйность черт. Лицо по­койной посветлело и, наконец, смягчилось, и оскал ее стал не хищным, а просто женственным страдальческим оскалом"[11]. Она села на пол, баюкая поверженного Мужа; слезы текли рекой, и большая и решительная Ира, ис­полнительница роли Мужа, сделала то, что профессионал назвал бы "спон­танной терапевтической интервенцией", а профессионал другого профиля сказал бы, что это сказочный мотив живой воды, животворной силы слез, как в "Финисте — Ясном Соколе". Ира стала медленно-медленно подни­маться, "оживать": ее лицо было закапано чужими слезами, а в глазах сто­яли собственные; две женщины сидели в одинаковых позах, положив друг другу головы на плечи, как лошади стоят, и Елена говорила: о тоске, о страхе отвержения, о любви. О том, что проявление любых чувств для нее трудно, о потребности в родной душе, о том, какой на самом деле у нее за­мечательный муж и как он стал "монументом" не без ее помощи. О том, что она больше не позволит себя замораживать властным взглядом, а будет вспоминать эту сцену и делать что-нибудь неожиданное: пощекочет своего "властелина и повелителя" или запустит в него подушкой, а то и книжкой даст по голове, как в школе. И опять о любви.

Все мы понимали, что "зверская расправа" с благоверным — это не только буквальное желание причинить боль или уничтожить реального человека, а еще что-то совсем другое: истребление ложного, бесчувственного "исту­кана" было истреблением маски, образа, а не живого существа. Более того, Муж смог предстать живым существом только после символической смер­ти — и не только своей, но и образа немой бессловесной жены, которая "умирала каждый вечер на этой кухне". Между прочим, когда говорят, что чей-то брак нуждается в обновлении, "освежении", как-то не задумывают­ся, куда девать старый. Между тем, изжившие себя отношения именно уми­рают — и не всегда своей смертью, не всегда безболезненно.



Поделиться книгой:

На главную
Назад