Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Джунгли - Эптон Синклер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Если верить людским толкам, на бойнях происходили еще более удивительные вещи. Мясные короли прокладывали тайные водопроводные магистрали, обкрадывая город на миллиарды галлонов воды. Газеты поднимали неистовый шум вокруг этого безобразия, однажды даже началось расследование, и тайные трубы действительно были обнаружены, но никто не подвергся наказанию и все осталось по-прежнему. Более того, на бойнях полным ходом шла обработка непригодного в пищу мяса, сопровождавшаяся бесконечными ужасами. Жители Чикаго видели правительственных инспекторов в Мясном городке и считали, что их присутствие там гарантирует доброкачественность мяса. Они не понимали, что все сто шестьдесят три инспектора были назначены по указанию самих мясопромышленников и что правительство Соединенных Штатов платило им только за то, чтобы они не пропускали негодное мясо за пределы штата Иллинойс. На большее их полномочия не простирались, А проверка мяса, предназначенного для продажи в городе и штате, была целиком предоставлена трем ставленникам местной политической клики[18]. Как-то один из них, врач по профессии, обнаружил, что говяжьи туши, забракованные правительственными инспекторами как туберкулезные, а следовательно, содержащие смертоносные птомаины, сваливают на открытую платформу и отправляют в город для продажи. Он вздумал настаивать на том, чтобы в эти туши впрыскивали керосин, и на той же неделе получил приказ подать в отставку! Мясные короли, до глубины души возмущенные этим дерзким требованием, не ограничились увольнением врача и заставили мэра вообще уничтожить весь отдел инспекции, так что с тех пор не было даже видимости контроля над их грязными делами. Ходили слухи, что за одних только туберкулезных быков владельцы боен каждую неделю выплачивали взятки на сумму в две тысячи долларов; столько же платили они за издохших в дороге от холеры свиней, туши которых ежедневно грузили в закрытые вагоны и отправляли в город Глоб, штат Индиана, где из них вытапливали сало «высшего» качества.

Юргис понемногу узнавал об этих страшных делах, разговаривая с теми рабочими, которые были обязаны ими заниматься. Стоило вам встретить человека с другого предприятия, и вы обязательно слышали о каких-нибудь новых мошенничествах и преступлениях. Например, мясник-литовец с фабрики, где работала Мария и где скот резали специально для производства консервов, так рассказывал о животных, которые попадали к нему, что его описания были бы вполне достойны Данте или Золя! По-видимому, вся страна была сплетена сетью агентств, которые выискивали старый, покалеченный или больной скот. Попадались животные, которых кормили «солодом» — отходом пивоварения. Рабочие называли их «паршой», потому что они были покрыты нарывами. Резать их было омерзительно — когда рабочий вонзал нож в тушу, нарывы прорывались и в лицо брызгал зловонный гной. А когда рукава и руки залиты кровью, попробуйте утереть лицо или протереть глаза! Вот из такого-то мяса и получалась «ароматная говядина», которая во время войны[19] отправила на тот свет куда больше американских солдат, чем все испанские пули! К тому же армейские консервы долгие годы пролежали на складах и были отнюдь не первой свежести.

Однажды в субботний вечер Юргис сидел у кухонной печки, покуривая трубку и разговаривая с приятелем Ионаса, стариком, который работал в консервном цехе у Дэрхема. И тут Юргис узнал кое-что о знаменитых и несравненных дэрхемовских консервах, ставших чуть ли не национальной гордостью. Дэрхемовские рабочие были поистине алхимиками: фирма рекламировала «грибной соус», а те, кто делал его, в глаза не видели грибов; фирма рекламировала «рагу из цыплят», а похоже это блюдо было на подаваемый в пансионах куриный бульон, через который, как писали юмористические журналы, курица действительно прошла, но только и калошах. «Кто знает, может, они владеют секретом изготовления цыплят химическим способом?» — сказал собеседник Юргиса. В «рагу из цыплят» входили и требуха, и свиной жир, и говяжий почечный жир, и бычьи сердца, и, наконец, обрезки телятины, когда они бывали. Все это выпускалось под различными названиями и продавалось по различным цепам, но ингредиенты были одни и те же. В продажу, кроме этих консервов, поступали еще и «консервированная дичь», и «консервированная тетерка», и «консервированная ветчина», и «ветчина с приправой» — «ветчина с отравой», как называли ее рабочие. «Ветчина с отравой» делалась из обрезков копченой говядины, слишком мелких для машинной обработки; из требухи, химически окрашенной, чтобы скрыть ее белый цвет; из отходов окороков и говядины; из нечищенного картофеля и, наконец, из бычьей гортани, остающейся после того, как срезан язык. Эта оригинальная смесь перемалывалась и сдабривалась специями, которые одни могли придать ей хоть какой-нибудь вкус. Тому, кто сумел бы придумать новую подделку, Дэрхем заплатил бы неплохо, — продолжал собеседник Юргиса. Но что можно было придумать там, где столько ловкачей годами ломали над этим головы; где люди радовались туберкулезу у откармливаемых животных, потому что туберкулезный скот быстрее жиреет; где со всего континента скупали старое, прогорклое масло, залежавшееся в бакалейных лавках, и «окисляли» его при помощи сжатого воздуха, чтобы уничтожить запах, а потом вновь сбивали, смешав предварительно со снятым молоком, и брусками продавали покупателям! Года два назад на бойнях открыто резали лошадей, якобы для производства удобрений, но после длительной шумихи газетам все-таки удалось доказать публике, что конина шла на консервы. Теперь убой лошадей в Мясном городке запрещен законом, и закон этот соблюдается, — во всяком случае пока. Зато вы ежедневно можете видеть в овечьем стаде остророгих и косматых животных, но подите заставьте публику поверить, что немалая часть тех консервов, которые она считает ягнятиной пли бараниной, на самом деле просто-напросто козлятина!

В Мясном городке можно было также собрать немало интересных данных о различных заболеваниях среди рабочих. Когда Юргис вместе с Шедвиласом впервые осматривал бойни, он поражался, сколько всякой всячины выделывалось из туши животного и сколько побочных предприятий возникло вокруг боен. Теперь он узнал, что каждое из них было особой маленькой преисподней, по-своему столь же ужасной, как и сами бойни, которые их питали. Рабочие каждого из них страдали особыми, только этому предприятию присущими болезнями. Случайный посетитель мог с недоверием отнестись к рассказам о мошенничествах, но он не мог не поверить в существование болезней, потому что рабочие были тому живым доказательством — стоило только поглядеть на их руки.

Взять хотя бы рабочих из маринадных цехов, где встретил свою смерть старый Антанас; вряд ли там нашелся бы хоть один, на челе которого не было бы страшной болячки. Стоило рабочему, толкая тележку, оцарапать палец, и ему грозила опасная для жизни язва: кислота могла разъесть все суставы на пальцах. Среди мясников, развальщиков, рубщиков, обрезчиков и всех, кто держал в руке нож, трудно было встретить человека, который владел бы большим пальцем: от непрерывных порезов ом превращался в обрубок, которым рабочий прижимал нож, чтобы не выронить его. Руки этих людей вдоль и поперек были покрыты бесчисленными шрамами, сливавшимися в один огромный шрам. Ногтей не было вовсе: рабочие сдирали их, снимая шкуры. Суставы так распухали, что растопыривали пальцы и руки становились похожими на веера. Были на бойнях кухонные рабочие, целые дни проводившие среди пара и зловония при искусственном освещении; в помещениях, где они работали, туберкулезные палочки благоденствовали и запас их все время пополнялся. Были там грузчики, перетаскивавшие двухсотфунтовые куски говядины в вагоны-ледники, — каторжная работа, которая начиналась в четыре часа утра. За несколько лет она выводила из строя самых здоровых людей. Были там рабочие, обслуживающие холодильники, все поголовно больные ревматизмом; говорили, что в этих помещениях никто не выдерживает больше пяти лет. Были там «шерстянщики», чьи руки приходили в негодность еще быстрее, чем руки рабочих из маринадных цехов: овечьи шкуры сперва обрабатывались кислотой, чтобы легче снималась шерсть; а потом шерстянщики выдергивали ее голыми руками, и кислота отъедала им пальцы. Были там рабочие, выделывавшие жестяные банки для консервов; сеть порезов покрывала их руки, а каждый порез — это лишний шанс получить заражение крови. Некоторые из них работали на штамповальных прессах, а при том темпе, который установили хозяева боен, стоило только на миг отвлечься пли задуматься — и можно было потерять руку. Были там «поднимальщики», которые должны были нажимать на рычаг, поднимавший тушу. Они бегали по балкам, стараясь разглядеть что-нибудь сквозь насыщенный сыростью и паром воздух, а так как архитекторы старого Дэрхема строили убойную не для удобств рабочих, то им каждые несколько шагов приходилось нагибаться, чтобы не стукнуться о балку, возвышающуюся примерно в четырех-пяти футах над той, по которой они бегали. В результате у поднимальщиков появлялась привычка сутулиться, и через несколько лет они начинали ходить, как шимпанзе. Однако хуже всего приходилось рабочим, изготовлявшим удобрения, и тем, кто работал на кухнях. Показать их посетителям было невозможно, потому что аромат, исходивший от «рабочего-удобрителя», заставил бы обычного любопытствующего гостя отбежать на сто шагов. «Профессиональной болезнью» тех, кто работал в полных пара помещениях с незакрывавшимися чанами, края которых почти не возвышались над уровнем пола, было падение в чан; когда их вылавливали, от них оставалось так мало, что и говорить было не о чем. Случалось, что упавшего забывали в чану на несколько дней, и тогда все его бренное тело, кроме костей, отправлялось гулять по свету в качестве Дэрхемовского Первосортного Сала!

Глава X

В начале зимы у семьи хватало денег на жизнь и даже оставалось немного для расплаты с долгами, но когда недельная получка Юргиса сократилась с девяти-десяти долларов до пяти-шести, они уже ничего не могли откладывать. Зима кончилась, наступила весна, а они жили все так же, кое-как перебиваясь со дня на день, и только их жалкий заработок стоял между ними и голодной смертью. Мария пришла в полное отчаяние, потому что о возобновлении работы на консервной фабрике ничего не было слышно, а ее сбережения подходили к концу. Она отказалась от всякой мысли о скором замужестве: семья не могла обойтись без нее. А с другой стороны, она боялась стать обузой для семьи, потому что, когда у нее выйдут все деньги, им придется кормить ее даром, выплачивая таким образом свой долг. Юргис, Онна и тетя Эльжбета засиживались до поздней ночи, мучительно высчитывая, как протянуть до весны.

Жизнь поставила их в такие жестокие условия, что у них не было, да и не могло быть ни минуты передышки от забот, ни минуты, свободной от мысли о деньгах. Не успевали они выкарабкаться из одной беды, как на них уже наваливалась другая. К физическим тяготам присоединялось душевное напряжение: день и ночь их преследовали заботы и страх. Они влачили жалкое существование, которое нельзя было назвать жизнью, и чувствовали, что платят за него слишком дорогую цену. Они готовы были работать круглые сутки, а когда люди делают все, что могут, разве не дает это им права на жизнь?

Казалось, не было конца неожиданным расходам и непредвиденным случайностям. Однажды водопроводные трубы замерзли и лопнули, а когда их по неведению отогрели, весь дом залило водой. Это случилось в отсутствие мужчин, и бедная Эльжбета, с криком выскочив на улицу, стала звать на помощь, так как: она даже не знала, можно ли остановить потоки воды, или беда совсем непоправима. Беда действительно была велика, потому что водопроводчик потребовал семьдесят пять центов в час себе и столько же своему товарищу, бесцельно слонявшемуся по кухне, и включил в счет время, потраченное на ходьбу туда и обратно, стоимость всевозможных материалов и дополнительные расходы. А затем, когда в январе они принесли очередной взнос за дом, агент привел их в ужас, спросив, позаботились ли они о страховке. В ответ на их недоуменные расспросы он показал в купчей пункт, гласивший, что они обязаны застраховать дом в тысячу долларов, как только истечет срок существующего страхового полиса, а это должно было случиться через несколько дней. Бедная Эльжбета, которая первой приняла на себя и этот удар, спросила, сколько же им надо платить. «Семь долларов», — ответил агент. А вечером к нему пришел Юргис, исполненный мрачной решимости, и попросил его сделать милость и сообщить раз навсегда, какие еще расходы им предстоят.

— Купчая уже подписана, — сказал он с насмешкой, характерной для его теперешних взглядов на жизнь. — Купчая подписана, поэтому вы ничего не выиграете, продолжая играть с нами в прятки.

И Юргис посмотрел этому субъекту прямо в глаза; тогда тот, не тратя времени на пустые возражения, прочел ему купчую. Они были обязаны ежегодно возобновлять страховой полис, платить налоги — около десяти долларов в год; платить за воду — около шести долларов в год (Юргис тут же мысленно решил выключить водопровод). Надо прибавить еще проценты на ежемесячные взносы в погашение долга, и это все, если только городские власти вдруг не решат проложить канализацию или устроить тротуары. Да, сказал агент, хотят они того или не хотят, но если этого потребуют городские, власти, им придется согласиться. Канализация обойдется им в двадцать два доллара, а тротуар, если деревянный — в пятнадцать, а если цементный — в двадцать пять.

Юргис вернулся домой даже успокоенный: во всяком случае, теперь он знал самое худшее, и его больше не ожидали никакие сюрпризы. Он понимал, что их ограбили, но раз уж они попались, назад дороги не было. Они могут идти только вперед, бороться и победить, потому что о поражении было страшно подумать.

Когда пришла весна, они избавились от мучительного холода, и это уже много значило; правда, они рассчитывали еще сэкономить деньги, которые раньше тратили на уголь, но как раз к этому времени Мария перестала вносить свою долю. Однако у весны тоже была своя оборотная сторона, как, по-видимому, у каждого времени года. Начались холодные дожди, превратившие улицы в болота и трясины; грязь была так глубока, что фургоны увязали по ступицу, и шесть лошадей не могли их вытащить. Разумеется, добраться до боен, не промочив ног, было невозможно. Плохо одетым и обутым мужчинам приходилось тяжело, но еще больше страдали женщины и дети.

Потом пришло лето с изнурительным зноем, и грязные дэрхемовские убойные превратились в сущий ад: как-то за один день от солнечного удара умерло трое рабочих. С утра до вечера лились реки горячей крови, палило солнце, воздух словно застыл, и можно было задохнуться от зловония; эта жара оживила все старые, скопившиеся за целое поколение запахи, — в убойной никогда не мыли ни стен, ни балок, ни столбов, и их покрывала запекшаяся многолетняя грязь. Людей, работавших там, можно было за пятьдесят футов узнать по отвратительному запаху: с ним немыслимо было бороться, самые чистоплотные в конце концов сдавались и обрастали грязью. Негде было даже вымыть руки, и свой обед рабочие ели пополам с кровью. Во время работы они не могли отереть пот с лица, они были беспомощнее грудных младенцев; это кажется пустяком, но когда струйки пота текли по шее или одолевали мухи, рабочие мучились так, словно их заживо поджаривали. Что тут было причиной — сами бойни или свалка, сказать трудно, но с наступлением жары мухи обрушивались на Мясной городок, как сущий бич божий. Описать это немыслимо — мухи буквально облепляли дома. От них не было спасения: вы могли затянуть сетками все окна и двери, но мухи жужжали снаружи, как пчелиный рой, а стоило приоткрыть дверь, и их словно бурей заносило в комнату.

Со словом «лето» обычно связывается представление о деревне, о зеленых полях, о горах, о сверкающих реках. У обитателей Мясного городка таких представлений не было. Огромная машина боен безжалостно продолжала работать, не думая о зеленых полях. Мужчины, женщины, дети — ее бесчисленные винтики — никогда не видели зелени, не видели ни единого цветка. В нескольких милях к востоку простирались синие поды озера Мичиган, но толку от него рабочим было не больше, чем от Тихого океана. Они освобождались только по воскресеньям, но чувствовали себя слишком усталыми, чтобы гулять. Они были прикованы к огромной машине боен, прикованы до конца жизни. Директоров, управляющих и других служащих в Мясном городке набирали из представителей другого класса, выходцев из рабочих среди них не было, и они — даже ничтожнейшие из них — презирали рабочих. Какой-нибудь жалкий конторщик, который двадцать лет проработал у Дэрхема, получая шесть долларов в педелю, и мог проработать еще двадцать лет без надежды на повышение, все-таки считал себя джентльменом и полагал, что расстояние между ним и любым, даже самым квалифицированным, рабочим боен не меньше, чем между полюсами земного шара. Он и одевался по-другому, и жил в другой части города, и на работу приходил в другое время, всеми способами показывая, что он не ровня простому рабочему. Может быть, причина заключалась в том, что работа на бойнях сама по себе была омерзительна, но так или иначе люди физического труда составляли особый класс, и это им давали почувствовать на каждом шагу.

В конце весны консервная фабрика возобновила работу, снова зазвенели песни Марии, и влюбленная музыка Тамошуса зазвучала не так печально. Но ненадолго! Не прошло и двух месяцев, как Марию снова постигло страшное бедствие. Ровно через год и три дня после того, как она поступила на работу, ее рассчитали.

Это была длинная история. Мария утверждала, что всему причиной ее работа в союзе. У мясных королей, разумеется, были шпионы во всех профессиональных союзах, а вдобавок они подкупали некоторых профсоюзных руководителей — тех, кого считали нужным. Поэтому еженедельно они узнавали обо всем, что там делалось, — порою даже раньше, чем сами члены союза. Всякий, кого они считали опасным, оказывался в немилости у мастера, а Мария умела входить в доверие к иммигрантам и агитировала среди них. Как бы то ни было, но однажды, за несколько недель до закрытия фабрики, при выдаче заработка Марию обсчитали на триста банок. Девушки работали за длинным столом, а за их спиной расхаживала учетчица с карандашом и записной книжкой в руках и вела счет окрашенным банкам. Разумеется, она порою ошибалась, как может ошибаться всякий человек. В таких случаях протестовать было бесполезно — если в субботу вы получали денег меньше, чем заработали, вам приходилось с этим мириться. Но Мария не желала этого понимать и поднимала шум. Шум этот никого не пугал, и пока Мария умела говорить только по-литовски и по-польски, на нее не обращали внимания; все только смеялись над ней и доводили ее до слез. Но теперь Мария научилась ругаться по-английски, и учетчица, которая сделала ошибку, невзлюбила ее. Может быть, Мария была права, утверждая, что после этого та стала ошибаться нарочно. Так или иначе, она ошибалась, и когда это случилось в третий раз, Мария объявила ей войну и сперва пожаловалась надзирательнице, а потом, не добившись толка, отправилась к самому управляющему. Это была неслыханная дерзость, но управляющий сказал, что разберется, и Мария приняла его слова за обещание вернуть ей деньги; прождав три дня, она снова явилась к нему. На этот раз он нахмурился и заявил, что у него нет времени заниматься такими пустяками, а когда Мария, не слушаясь советов и предостережений, снова попыталась обратиться к нему, он в ярости велел ей отправляться работать. Что произошло дальше, Мария в точности не знала, но после обеденного перерыва надзирательница сообщила ей, что в ее услугах больше не нуждаются. Если бы эта женщина стукнула ее по голове, и тогда бедная Мария не была бы так ошеломлена. Сперва она не поверила своим ушам, а потом разбушевалась и поклялась, что все равно будет приходить на работу: ее место принадлежит ей! В конце концов она уселась на пол посреди цеха и принялась плакать и причитать.

Урок был жестокий, но зачем Мария упрямилась и не желала слушаться опытных людей? В следующий раз будет знать свое место, сказала надзирательница. И вот Мария ушла, а перед семьей снова встал вопрос о том, как жить.

На этот раз им было особенно тяжело, потому что Он на вскоре должна была родить и Юргис изо всех сил старался скопить хоть немного денег к ее родам. Он наслушался страшных историй о повитухах, которыми Мясной городок кишел, словно блохами, и твердо решил, что к Онне надо пригласить врача-акушера. Когда Юргис чего-нибудь хотел, он становился очень упрямым; так было и теперь — к великому негодованию женщин, которые считали, что звать мужчину к роженице неприлично и что вообще это их женское дело. Самый дешевый врач возьмет не меньше пятнадцати долларов, а потом может прислать и дополнительный счет; но Юргис оставался непреклонным: за деньгами дело не станет, говорил он, даже если ему все это время придется голодать.

У Марии оставалось всего двадцать пять долларов. День за днем бродила она по бойням, выпрашивая работу, но на этот раз не надеясь ее получить. Когда у Марии было легко на душе, она могла выполнять работу здорового мужчины, но неудача сразу сломила ее, и когда по вечерам она возвращалась домой, на нее жалко было смотреть. На этот раз она выучила свой урок, бедняжка, она выучила его наизусть. Вся семья выучила его вместе с нею: если уж вы получили работу в Мясном городке, то, чего бы это вам ни стоило, вы должны за нее цепляться.

Мария искала работу целых четыре недели. Конечно, она перестала платить взносы в союз. Она потеряла к нему всякий интерес и проклинала себя за то, что, как дура, дала себя туда заманить. Когда она уже окончательно потеряла надежду, кто-то сказал ей, что есть свободное место на другой консервной фабрике. Она пошла туда, и ее взяли обрезчицей. Ей повезло — мастер обратил внимание на ее могучую мускулатуру. Он рассчитал мужчину и нанял вместо него Марию, которой платил вдвое меньше, чем ее предшественнику.

В начале своей жизни в Мясном городке Мария с презрением отвергла бы такую работу. Теперь ей приходилось срезать мясо с тех издохших животных, о которых недавно рассказывали Юргису. Ее запирали в помещение, куда редко заглядывал дневной свет. Под ней были холодильники, где замораживали мясо, а над ней кухни, и она стояла на ледяном полу, а сверху струился такой горячим воздух, что Мария с трудом дышала. Грезить с костей куски говядины по сто фунтов весом, стоя с раннего утра и до поздней ночи в тяжелых сапогах на влажном, покрытом лужами полу; быть готовой к тому, что во время застоя ее могут уволить на неопределенное время, а во время горячки задержать сверхурочно и заставить работать, пока каждый нерв не начнет дрожать, а нож не выскользнет из ослабевших рук и не нанесет ей отравленную рану, — такова была жизнь, открывшаяся перед Марией. Но Мария была вынослива, как лошадь, и поэтому она только смеялась и работала. Она сможет снова вносить свою долю, и семья сведет концы с концами! А Тамошус… что ж, они так долго ждали, подождут еще немножко. Они не смогут прожить на один его заработок, а семье не обойтись без ее денег. Он будет приходить к ней в гости, сидеть на кухне, держать ее за руку — пусть ему будет пока достаточно и этого. Но изо дня в день пение скрипки Тамошуса становилось все более страстным и душераздирающим, а Мария сидела, сжимая руки, щеки ее были влажны, все тело трепетало, и в жалобных напевах ей слышались голоса нерожденных поколений, моливших ее о жизни.

Урок, полученный Марией, пришелся как раз во-время, чтобы спасти Онну от той же участи. Онна тоже была недовольна своим местом и имела на это куда более веские основания, чем Мария. Она не рассказывала дома и половины своих неприятностей, видя, как ее рассказы мучают Юргиса, и боясь, что он может что-нибудь натворить. Уже давно Онна заметила, что надзирательница мисс Гендерсон невзлюбила ее. Сперва она приписывала эту ненависть своей старой оплошности, когда она попросила дать ей по случаю свадьбы свободный день. Потом она стала объяснять ее тем, что никогда не делала надзирательнице подарков, а та, как говорили, брала их от работниц и всячески попустительствовала девушкам, которые давали ей деньги. Однако в конце концов Онна обнаружила, что дело обстоит гораздо хуже. Мисс Гендерсон была новым человеком на фабрике, и слухи о ней начали ходить не сразу, но потом стало известно, что она бывшая содержанка управляющего одного из отделов фабрики. Он и устроил ее на это место, по-видимому, для того, чтобы от нее отделаться, что ему все-таки не удалось — работницы несколько раз слышали, как они ссорились. Характер у мисс Гендерсон был дьявольский, и цех, в котором она работала, вскоре начал напоминать чудовищный кипящий котел. Находились девушки, — такого же сорта, как она сама, — которые льстили ей, пресмыкались и наушничали на остальных, так что кругом все дышало ненавистью. Хуже того, эта женщина содержала в центре публичный дом; ее компаньоном был грубый краснорожий ирландец по имени Коннор, начальник грузчиков, который имел обыкновение приставать к девушкам, когда они проходили мимо. Во время застоя кое-кто из работниц уходил туда вместе с мисс Гендерсон. По существу она смотрела на цех у Брауна, как на филиал своего заведения.

Иногда порядочные девушки работали бок о бок с женщинами из этого дома, занявшими места работниц, неугодных мисс Гендерсон. В ее цехе нельзя было ни на минуту забыть о доме в центре города — его запашок носился в воздухе, словно вонь фабрик удобрения, которую приносил с собой порыв ночного ветра. О доме мисс Гендерсон шептались все; девушки, сидевшие напротив Онны, болтали о нем и перемигивались. Онна и дня не стала бы работать в таком месте, если бы ее не страшил призрак голода; и при этом она никогда не была уверена в завтрашнем дне. Теперь она понимала, что именно ее положение честной замужней женщины вызывает ненависть мисс Гендерсон и всех доносчиц и фавориток, которые изо всех сил старались отравить ей жизнь.

Но в Мясном городке не было такого места, где девушка, щепетильная в этом отношении, могла бы спокойно работать, не было такого места, где проститутке не жилось бы легче, чем порядочной женщине. Обитатели района боен, по большей части иммигранты и бедняки, всегда находились на грани голодной смерти, и существование их целиком зависело от прихоти людей, грубых и бесстыдных, как работорговцы прежних времен. При таких обстоятельствах безнравственность была столь же неизбежна и столь же процветала, как при рабовладении. На бойнях творились не поддающиеся описанию вещи, но все считали их естественными, и они не выплывали наружу, как во времена рабства, только потому, что у хозяина и у рабыни кожа была одного цвета.

* * *

Однажды утром Онна не пошла на работу. Юргис, так и не отказавшийся от своей прихоти, вызвал врача-акушера, и Онна благополучно разрешилась здоровым мальчиком. Ребенок был такой большой, а сама Онна такая маленькая, что это казалось совершенно невероятным. Юргис мог часами смотреть на новорожденного, и ему не верилось, что у него действительно родился сын.

Рождение ребенка явилось переломным моментом в жизни Юргиса. Он сделался безнадежным домоседом; окончательно исчезло еще тлевшее в нем желание уйти вечером из дому, чтобы поболтать с приятелями в пивной. Теперь ему больше всего хотелось сидеть и смотреть на сына. Это было удивительно, потому что раньше Юргис никогда не интересовался детьми. Но ведь это был совсем особенный ребенок. Его черные глазенки блестели, а голова была вся покрыта черными кудряшками; он был вылитый отец — так говорили все, — и Юргису это казалось чудом. Странным было уже и то, что крошечное существо вообще могло появиться на свет, но то, что оно появилось с забавнейшим подобием отцовского носа, было просто непостижимо.

Может быть, думал Юргис, это значит, что ребенок принадлежит ему, ему и Онне, и что они должны всю жизнь заботиться о нем. В первый раз у Юргиса была такая удивительная собственность, — ведь младенец, если как следует вдуматься, действительно необыкновенная собственность. Он вырастет, станет мужчиной, человеком, у него будет своя личность, характер, воля! Эти мысли преследовали Юргиса и вызывали в нем странные, почти мучительные чувства. Он страшно гордился маленьким Антанасом, интересовался всем, что его касалось, даже мелочами — мытьем, одеванием, кормлением, сном, — и задавал множество нелепейших вопросов. Долгое время он не мог побороть беспокойства из-за того, что у крошечного существа такие короткие ножки.

Но, увы, Юргис редко видел сына. Никогда еще он так не тяготился своими оковами. Когда он возвращался вечером, ребенок уже спал и лишь иногда случайно просыпался до того, как засыпал сам Юргис! А по утрам смотреть на мальчика тоже не было времени, и отец видел его только по воскресеньям. Еще более жестоким испытанием это было для Онны, которой следовало бы ради собственного здоровья и ради здоровья ребенка оставаться дома и кормить его, — так по крайней мере сказал врач. Но Онне надо было ходить на работу, и мальчик оставался на попечение тети Эльжбеты, которая подкармливала его бледно-голубым ядом, носившим в соседней бакалейной лавке название молока. Из-за родов Онна потеряла только недельный заработок — она решила выйти на работу с понедельника. Юргис мог добиться от нее только обещания поехать в трамвае, с тем чтобы он бежал за ним следом и помог ей слезть. Остальное пустяки, говорила Онна, ведь спокойно сидеть и обшивать окорока нетрудно. А если она еще хоть на день задержится дома, ее страшная надзирательница может напять вместо нее кого-нибудь другого. А теперь это было бы еще страшнее, чем раньше, продолжала Онна, потому что у них есть ребенок. Ради него им всем придется больше работать. Это такая ответственность — нельзя допустить, чтобы, став взрослым, их сын мучился, как мучаются они. Разумеется, и Юргису приходили в голову те же мысли, и он сжимал кулаки и снова бросался в битву ради этого комочка человеческих возможностей.

И вот Онна снова вернулась на фабрику Брауна, сохранила свое место и ежедневный заработок и приобрела одну из тысячи тех болезней, которые женщины называют «что-то женское», и до конца своих дней уже никогда не чувствовал а себя здоровой. Трудно передать словами, чего это стоило Онне: проступок был, казалось, так мал, а наказание так несоизмеримо велико, что ни она, ни ее близкие не могли понять, что произошло. Для Онны «что-то женское» не означало посещения специалиста, курса лечения, одной или нескольких операций, нет, это означало просто головные боли, ломоту в пояснице, дурное настроение, упадок сил, и если ей приходилось идти на работу под дождем, — невралгию. Большинство работниц в Мясном городке страдало теми же недугами, вызванными теми же причинами, поэтому никому и в голову не приходило обращаться к врачу. Вместо этого Онна пробовала патентованные средства, то одно, то другое, — те, о которых говорили подруги. А так как во всех этих лекарствах непременно содержался алкоголь или другие возбуждающие вещества, то, пока она их принимала, ей казалось, будто они помогают. И она все время гналась за призраком здоровья и никак не могла догнать его, так как была слишком бедна, чтобы продолжать погоню.

Глава XI

Все лето бойни работали полным ходом, и теперь Юргис приносил домой больше денег. Однако он зарабатывал все же меньше, чем прошлым летом, потому что мясные короли решили увеличить число рабочих. Почти каждую педелю в цехе появлялись новые люди. Это было обдуманной системой: всех рабочих собирались продержать до будущего застоя, а пока что соответственно сокращали заработок каждого. Таким образом, по замыслу хозяев, рано или поздно, вся текучая рабочая сила Чикаго должна была обучиться различным специальностям. Дело было задумано очень хитро. Рабочим приходилось обучать новичков, которые когда-нибудь сорвут им стачку, а тем временем их самих держали на таком голодном папке, что у них не было возможности отложить хоть что-нибудь на черный день.

Но было бы ошибкой думать, что от избытка людей работа делалась легче. Наоборот, «пришпоривание» становилось все более жестоким, хозяева придумывали все новые способы форсирования работы, — этот процесс напоминал завинчивание испанского сапога в средневековом застенке. Набирались новые «настройщики темпа», которым хорошо платили. Людей подгоняли машинами: рассказывали, что на свинобойне скорость движения конвейера регулировалась часовым механизмом и что с каждым днем ее слегка увеличивали. Хозяева повышали нормы выработки, заставляя делать ту же работу за более короткий срок при прежних расценках. Но когда рабочие привыкали к новому темпу, расценки соответственно снижались. На консервных фабриках это проделывалось так часто, что работницы, наконец, пришли в полное отчаяние: за последние два года их заработок сократился почти на треть, и казалось, возмущение вот-вот прорвется наружу. Не прошло и месяца с тех пор, как Мария стала обрезчицей, а консервная фабрика, с которой ее уволили, уже ввела новые расценки, и заработок девушек сократился почти вдвое. Негодование, вызванное этим, было так велико, что, не вступая ни в какие переговоры, работницы покинули фабрику и устроили на улице демонстрацию. Одна из девушек где-то читала, что символом борьбы угнетенных рабочих служит красный флаг, поэтому они достали такой флаг и с яростными криками промаршировали по бойням. В результате этой вспышки возник новый союз, но импровизированная стачка уже через три дня была сломлена наплывом новой рабочей силы. Кончилось тем, что девушку, которая несла красный флаг, уволили с фабрики, и ей пришлось стать продавщицей в универсальном магазине, где платили два с половиной доллара в неделю.

Юргис и Онна слушали рассказы об этом с ужасом — ведь в любую минуту очередь могла дойти до них. Несколько раз проносился слух, что то или иное крупное предприятие собирается сократить жалованье неквалифицированным рабочим до пятнадцати центов в час, и Юргис понимал, что, случись это, он неминуемо попадет в число жертв. К этому времени он уже узнал, что Мясной городок — это не отдельные фирмы, а одна большая фирма — «Мясной трест». И еженедельно директора этого треста собираются на совещания, устанавливая для всех рабочих одинаковые нормы выработки и одинаковые расценки. Юргису говорили также, что они устанавливают единые цены на скот и на мясо по всей стране, но в таких вещах он еще не разбирался, да и не интересовался ими.

Одна только Мария не боялась уменьшения заработка, простодушно радуясь, что снижение расценок на фабрике произошло незадолго до ее поступления туда. Мария постепенно становилась квалифицированной обрезчицей и снова воспрянула духом. В течение лета и осени Юргису и Онне удалось выплатить ей весь долг, до последнего цента, и теперь Мария завела счет в банке. Счет в банке был и у Тамошуса, они даже состязались друг с другом и опять начали подсчитывать расходы на домашнее обзаведение.

Однако бедная Мария вскоре обнаружила, что обладание большим богатством влечет за собой тревоги и неприятности. По совету подруги, она положила свои сбережения в банк на Эшленд-авеню. Разумеется, она ничего не знала о нем, кроме того, что он велик и внушителен на вид; могла ли необразованная, приехав, шли из другой страны девушка понять, что такое банк, да еще банк в этой стране обезумевших финансов? Поэтому Мария вечно боялась, как бы с ее банком что-нибудь не стряслось, и по утрам даже делала крюк, чтобы проверить, на месте ли он. Больше всего она боялась пожара, потому что внесла деньги бумажными долларами и думала, что если они сгорят, то других банк ей уже не выплатит. Юргис посмеивался над ней, ведь он был мужчиной и гордился своей осведомленностью: он говорил, что в каждом банке есть подземелье с несгораемыми шкафами, где хранятся миллионы долларов.

И вот однажды утром Мария, сделав обычный крюк, с ужасом и отчаянием обнаружила, что перед банком собралась толпа, на полквартала запрудившая улицу. Кровь отхлынула от лица насмерть перепуганной девушки. Она пустилась бегом, расспрашивая, что случилось, но не останавливаясь, чтобы выслушать ответ, пока не добралась до места, где сгрудилось столько народа, что пробраться дальше было уже невозможно. Тут ей сказали, что в банке «массовое изъятие вкладов», но она не знала, что это значит, и в диком ужасе кидалась с вопросами от одного к другому, стараясь разобраться, в чем дело. Что-нибудь случилось с банком? Никто толком ничего не знал, но, по-видимому, случилось. А сможет она получить свои деньги? Трудно сказать, но люди боятся, что нет, и все они хотят взять свои вклады. Сейчас слишком рано, ничего узнать нельзя, банк откроется только через три часа. Потеряв от ужаса голову, Мария начала протискиваться к дверям здания сквозь толпу мужчин, женщин и детей, взволнованных не меньше ее самой. Кругом царило смятение — женщины вопили, ломали руки, падали в обморок, мужчины пробивали себе дорогу силой, расталкивая всех на своем пути. Среди этой свалки Мария вдруг вспомнила, что при ней нет банковской книжки и что денег она все равно получить не сможет, поэтому она протолкалась назад и вихрем полетела домой. Ей повезло, потому что через несколько минут на место происшествия прибыли отряды полицейских.

Через полчаса Мария вернулась в сопровождении тети Эльжбеты; обе они еле переводили дух, от волнения у них кружилась голова. Толпа образовала теперь очередь, растянувшуюся на несколько кварталов и охраняемую сотней полисменов, поэтому обеим женщинам пришлось стать в самый конец. В девять часов банк открылся и выплата началась. Но Мария не успокоилась: ведь перед ней стояло около трех тысяч человек, — достаточно, чтобы вконец опустошить десять банков.

В довершение всех бед начал моросить дождь, и Мария с Эльжбетой промокли до нитки. Но они продолжали стоять все утро и весь день, медленно продвигаясь к цели и с горечью видя, что час закрытия близок и до них очередь дойти не успеет. Мария твердо решила: будь что будет, домой она не вернется и сохранит свое место в очереди; но так решили почти все, и за длинную холодную ночь она почти не приблизилась к байку. Правда, вечером пришел Юргис, который узнал от детей о случившемся; он принес им еду и сухую одежду, и стоять стало легче.

На рассвете собралось еще больше народа, чем накануне, и из центральных районов были вызваны новые полицейские части. Мария продолжала непреклонно стоять, к полудню добралась до банка и получила деньги — полный носовой платок больших серебряных долларов. Когда они, наконец, очутились в ее руках, все ее страхи исчезли, и она снова захотела положить их в банк, но разъяренный человек в окошке сказал, что банк не будет принимать вклады от тех, кто участвовал в панике. И Марии пришлось тащить доллары домой, зорко оглядываясь по сторонам и каждую минуту ожидая, что ее ограбят. Оставлять их дома она тоже боялась и решила зашить деньги в платье, пока не узнает, где находится другой банк. Вольте недели она таскала на себе серебро, опасаясь переходить улицы, потому что Юргис сказал ей, что с такой тяжестью она утонет в грязи. На другой день после описанных волнений она со своей ношей отправилась на бойни, терзаясь новым страхом, как бы ее не уволили с работы. Но, к счастью, почти десять процентов рабочих Мясного городка состояли вкладчиками этого банка, а уволить сразу так много народу было невозможно. Причиной же паники была попытка полисмена арестовать пьяницу у дверей пивной по соседству, что собрало толпу как раз в те часы, когда люди идут на работу, и вот тут-то и началось «изъятие».

К этому времени открыли счет в банке и Юргис с Онной. Они не только выплатили долг Ионасу и Марии, но почти расплатились за мебель и могли делать маленькие сбережения. Пока каждый из них еженедельно приносил домой девять-десять долларов, им жилось не так уж плохо. К тому же снова наступили выборы, и Юргис заработал в этот день столько, сколько на бойне зарабатывал в три дня. Выборы проходили в этом году очень бурно, и отголоски битвы докатилась даже до Мясного городка. Оба враждующих лагеря дельцов нанимали помещения для собраний, устраивали фейерверки и произносили речи, стараясь привлечь паевою сторону простой парод. Хотя Юргис еще мало разбирался в политике, он все-таки хорошо понимал, что продажа голоса на выборах считается бесчестной. Однако так поступали все, и, откажись он следовать общему примеру, это ни в малейшей степени не повлияло бы на результаты, поэтому, даже если бы ему взбрела в голову мысль о таком отказе, он счел бы ее нелепой.

* * *

Но вот холодные ветры и короткие дни возвестили о приближении морозов. Передышка была слишком недолгой, и семья не успела подготовиться к стуже. Неумолимая зима пришла, и ужас снова появился в глазах маленького Станиславаса. Закрался страх и в сердце Юргиса, который знал, что в этом году Онна не выдержит холода и снежных заносов. А что будет с ними, если вдруг налетит вьюга, трамваи перестанут ходить и Онна не пойдет на работу, а на следующий день окажется, что место ее занято кем-то, кто живет ближе и не зависит от погоды?

Первый настоящий буран разразился за неделю до рождества, и тогда в сердце Юргиса словно проснулся лев. В течение четырех дней по Эшленд-авеню не ходили трамваи, и впервые Юргис понял, что значит бороться по-настоящему. Ему случалось преодолевать трудности и раньше, но все это было детской забавой, теперь же бой шел не на жизнь, а на смерть, и ярость бушевала в груди Юргиса. В первый день они вышли за два часа до рассвета. Завернутая во все одеяла Онна лежала на плече у Юргиса, словно куль с мукой, а мальчик, укутанный так, что казался бесформенным свертком, цеплялся за полы его пальто. Свирепый ветер резал лицо, термометр показывал около двадцати градусов ниже пуля, снег был по колено, а кое-где сугробы доходили почти до плеч. Снег хватал Юргиса за ноги и ставил ему подножки, громоздился стеной, пытался свалить его с ног, но Юргис бросался головой вперед, словно раненый буйвол, храпя и задыхаясь от ярости. Так он шел шаг за шагом, и когда, наконец, добрался до боен, то шатался и почти ничего не видел; прислонившись к столбу, он с трудом переводил дыхание и благодарил бога за то, что в этот день скот в убойную пригнали поздно. Вечером приходилось повторять это путешествие, а так как Юргис не знал, в котором часу кончит работать, то попросил хозяина пивной позволить Онне ждать его где-нибудь в уголке. Однажды Юргис освободился в одиннадцать часов ночи; было темно, как в могиле, но все-таки они добрались до дома.

Многих людей этот буран оставил без работы — никогда еще столько людей не толпилось у ворот боен, и хозяева не желали ждать опоздавших. Когда буран кончился, душа Юргиса ликовала, ибо он схватился с врагом, победил и почувствовал себя хозяином своей судьбы. Так какой-нибудь властелин леса в честной схватке побеждает соперника, а затем ночью попадается в подлую западню.

Когда на волю вырывался раненый бык, в убойной начиналась паника. Порою, в спешке «пришпоривания», рабочие выбрасывали из загона на пол не совсем оглушенное животное; оно вскакивало и бешено устремлялось вперед. Раздавался предостерегающий крик, все бросали работу и кидались к ближайшим столбам, спотыкаясь на скользком полу и толкая друг друга. Это было опасно и летом, когда люди видели, что делается кругом; зимой же опасность становилась смертельной, потому что из-за густых клубов пара уже в двух шагах ничего нельзя было разглядеть. Разумеется, напуганный и оглушенный бык чаще всего не обращал внимания на людей, но зато как легко было напороться на нож, — ведь нож был почти у каждого!

В довершение всего прибегал мастер с ружьем и начинал палить наугад!

Как раз во время такой сумятицы Юргис и попал в западню. Трудно подобрать другое слово — до того это было жестоко и неожиданно. Сперва он почти ничего не почувствовал: пустяк, маленькая неприятность, — просто, — когда он увертывался от быка, у него подвернулась нога. Его пронзила острая боль, но Юргис не обратил на нее внимания, потому что привык к боли. Однако, возвращаясь домой, он почувствовал, что нога разбаливается; к утру лодыжка сильно распухла, и башмак не налезал на ногу. Но и тут Юргис только почертыхался, завязал ногу старым тряпьем и захромал к трамваю. День на дэрхемовской бойне выдался горячий, и все утро, ни разу не присев, Юргис ковылял на своей больной ноге, но к полудню боль стала такой нестерпимой, что ему сделалось дурно, а часа через два он был вынужден признать себя побежденным и обратился к мастеру. Послали за врачом фирмы. Осмотрев ногу, он велел Юргису отправляться домой и лечь в постель и добавил, что ему придется теперь из-за собственной глупости проваляться, может быть, несколько месяцев. Дэрхем и компания не несли ответственности за такие повреждения, и поэтому роль врача на этом кончалась.

Охваченный ужасом, почти ослепший от боли, Юргис кое-как добрался до дома. Эльжбета помогла ему раздеться и положила холодный компресс на больную ногу, изо всех сил стараясь не показать своего отчаянья. Когда вечером вернулись остальные, она встретила их на улице и рассказала о случившемся, и они с напускной беззаботностью тоже начали уверять его, что через неделю-другую все заживет и что они помогут ему выпутаться.

Но когда Юргис уснул, они собрались на кухне и испуганным шепотом начали обсуждать положение. Выло ясно, что они попали в страшные тиски. У Юргиса на книжке лежало всего шестьдесят долларов, а сезон застоя близок. Не за горами время, когда Мария и Ионас смогут вносить только свою долю, и тогда остальным придется жить лишь на деньги Онны да на ничтожный заработок маленького Станиславаса. Предстоит взнос за дом, за мебель тоже не все внесено; на днях надо будет оплатить страховку, и ежемесячно придется покупать несметное количество угля. Стоял январь, середина зимы, самое страшное время для встречи с нуждой. Снова начнутся снегопады — кто тогда понесет Онну на работу? Она потеряет место, наверняка его потеряет! А тут еще начал хныкать Станиславас — кто позаботится о нем?

Как это жестоко, что приходится так страдать из-за пустяка, из-за несчастной случайности, могущей постигнуть кого угодно. Горечь этого сознания отравляла Юргису каждую минуту. Напрасно пытались родные обмануть его: он не хуже их понимал положение, понимал, что всем им грозит голодная смерть. От этих мучительных мыслей Юргис в первые же дни болезни совершенно извелся. Для сильного человека, для борца нет пытки ужасней, чем беспомощно лежать в постели. Повторялась старая легенда о прикованном Прометее. Шли дни, Юргис все лежал, и его охватывали неведомые ему прежде чувства. Раньше он радостно приветствовал жизнь: она полна тяжких испытаний, но с ними можно бороться. А теперь, по ночам, когда он беспокойно ворочался с боку на бок, к нему в комнату прокрадывался кошмарный призрак, и Юргис чувствовал, что у него кровь стынет в жилах и волосы встают дыбом. Ему казалось, что земля расступается у него под ногами и он летит в бездонную пропасть, в отверстую пучину отчаяния. Значит, в конце концов правы те, кто говорил ему, что обстоятельства сильнее самого сильного человека! И, как ни борись, как ни работай, все-таки можно потерпеть поражение, пойти ко дну и погибнуть. Его сердце ледяной рукой сжимала мысль о том, что здесь, в этом доме ужасов, он и все, кто ему дорог, могут лежать, умирая от голода и холода, и никто не услышит их стонов, никто не придет на помощь! Значит, правда, что в громадном городе, среди груды богатств, дикие силы природы могут окружить и уничтожить человека, словно он все еще не вышел из своей первобытной пещеры!

Онна зарабатывала теперь около тридцати долларов в месяц, а Станиславас около тринадцати. Сорок пять долларов вносили за свое содержание Ионас и Мария. Если вычесть взносы за дом, за мебель и проценты, у них оставалось шестьдесят долларов, а если еще вычесть расходы на уголь, — пятьдесят. Они обходились без всего, без чего только может обойтись человек; они ходили в лохмотьях, которые не защищали их от холода, а когда дети снашивали обувь, ее подвязывали веревочками. Онна едва волочила ноги, но и в дождь и в холод, все больше подрывая свое здоровье, она ходила на работу пешком, хотя ей следовало бы ездить на трамвае. Они не покупали ничего, кроме пищи, и все-таки не могли просуществовать на пятьдесят долларов. Они могли бы, пожалуй, прожить, если бы покупали доброкачественные продукты и по справедливым ценам или знали бы, что покупать, если бы они не были так убийственно несведущи! Но они приехали в новую страну, где все было не такое, как на родине, даже еда. Они привыкли есть много копченой колбасы, а откуда им было знать, что колбаса в Америке совсем не такая, как в Литве, что цвет ей придан химической обработкой, запах копчения — тоже и что к ней примешаны картофельные жмыхи? Картофельные жмыхи — это то, что остается от картофеля после того, как из него уже целиком извлечены крахмал и спирт. В этих жмыхах питательности не больше, чем в дереве, к хотя подмешивание их в пищевые продукты считается в Европе уголовным преступлением, в Америку они импортируются ежегодно тысячами тонн. Прямо удивительно, сколько такой еды требовалось каждый день для одиннадцати голодных ртов! Доллара шестидесяти пяти центов в день просто не хватало на то, чтобы всем наесться досыта, и каждую педелю Онна должна была снова и снова прибегать к своим жалким сбережениям. Книжка была на ее имя, поэтому она могла сохранить это в тайне от мужа, оберегая его от лишних терзаний.

Юргис мучился бы меньше, если бы болел по-настоящему и не мог думать. У него не было даже тех развлечений, которые доступны большинству больных, ему оставалось только лежать, ворочаясь с боку на бок. Порою он разражался ругательствами, порою его одолевало нетерпение, он пробовал встать, и бедной тете Эльжбете приходилось уговаривать и успокаивать его. Целые дни тетя Эльжбета оставалась с ним с глазу на глаз. Она просиживала возле него часами, гладила его по голове и разговаривала с ним, пытаясь отвлечь его от тягостных мыслен. Мной раз в сильные морозы дети не могли идти о школу, и тогда им приходилось играть на кухне, где лежал Юргис, потому что там было все же теплее, чем в других комнатах. Страшнее этих дней ничего нельзя было придумать: Юргис постоянно выходил из себя и рычал, как разъяренный медведь, но как было винить его за это. Ведь ему и без того приходилось тяжело, а дети шумели, хныкали и не давали вздремнуть и забыться.

Единственным спасением Эльжбеты в такие минуты был маленький Антанас. Вряд ли они выдержали бы все, не будь в доме малыша. В мучительном заточении Юргиса утешала только возможность смотреть на сынишку. Тетя Эльжбета ставила бельевую корзину, в которой спал мальчик, рядом с тюфяком Юргиса, и тот, опершись на локоть, часами наблюдал за маленьким Антанасом и фантазировал. А потом ребенок открывал глазки — он начинал уже различать окружавшие его предметы — и улыбался. Как он улыбался! Юргис обо всем забывал и был счастлив, что живет в мире, где есть такое чудо, как улыбка маленького Антанаса. Этот мир не мог быть плохим! Ребенок с каждым днем становился все больше похож на отца, говорила Эльжбета и повторяла это сотни раз в день, чтобы доставить удовольствие Юргису. Бедная, маленькая, насмерть перепуганная женщина дни и ночи раздумывала, как бы ей успокоить скованного гиганта, вверенного ее попечению. Юргис, который ничего не знал об извечном и неизменном лицемерии женщин, шел на приманку и весь расплывался от счастья; потом он начинал медленно водить пальцем перед глазами сына и весело хохотал, когда малыш следил за его рукой. Нет в мире игрушки интереснее ребенка; Антанас смотрел на Юргиса с такой забавной серьезностью, что тот приподнимался и кричал: «Palaukit![20] Посмотрите, тетя, он узнает своего отца! Узнает, узнает! Dsziaugsmas tu mano[21], ах ты, негодник!»

Глава XII

Три недели пролежал Юргис в постели из-за больной ноги. Растяжение связок оказалось очень серьезным — опухоль не опадала, и нога продолжала болеть. Но к концу третьей недели Юргис потерял терпение и начал каждый день понемногу ходить, стараясь убедить себя, что ему лучше. Несмотря на протесты домашних, через несколько дней он заявил, что идет на работу. Доковыляв до трамвая, он поехал на бойню и там узнал, что мастер сохранил за ним место, — вернее, что он готов выбросить на улицу беднягу, которого нанял на это время. Порою боль заставляла Юргиса останавливаться, но он сдался только за час до конца рабочего дня, почувствовав, что если сделает еще хоть один шаг, то потеряет сознание. Это доконало его: он стоял, прислонившись к столбу, и плакал, как ребенок. Двое рабочих посадили его в трамвай, и когда он вылез, то ему пришлось сесть прямо в снег и ждать какого-нибудь прохожего.

Его опять уложили в постель и послали за врачом, что следовало сделать с самого начала. Выяснилось, что Юргис растянул сухожилие и без хирургического вмешательства никогда не поправится. Побелев как полотно, Юргис ухватился за края кровати и стиснул зубы, пока врач тянул и поворачивал распухшую лодыжку. Перед уходом врач сказал, что Юргису придется пролежать еще месяца два, а если он выйдет на работу раньше, то может остаться калекой на всю жизнь.

Через три дня снова разыгрался снежный буран, и Ионас, Мария, Онна и маленький Станиславас вышли все вместе из дому за час до рассвета, чтобы попробовать добраться до боен. К полудню Онна и плачущий от боли Станиславас вернулись домой. По-видимому, мальчик отморозил пальцы на руках. Они не дошли до боен и чуть не погибли в сугробах. Все решили, что замерзшие пальцы надо отогревать у огня, и маленький Станиславас целый день провел у печки, танцуя от боли, пока Юргис не потерял голову от ярости и не начал рычать, как сумасшедший, клянясь, что убьет его, если он не замолчит. Весь день и всю ночь семья провела в безумном страхе, ожидая, что Онна и мальчик лишатся места, а утром они отправились на работу еще раньше, чем накануне, и Юргису пришлось избить мальчика палкой, чтобы заставить его выйти из дому. Дело было нешуточное, речь шла о жизни и смерти, а маленький Станиславас не мог, разумеется, попять, что лучше ему замерзнуть в сугробах, чем потерять работу. Онна была совершенно уверена, что на ее место уже взяли новую работницу, поэтому, когда она добрела до боен, мужество совсем покинуло ее, но оказалось, что надзирательница сама накануне не пришла на работу и поэтому поневоле была снисходительна.

В результате этого происшествия первые суставы трех пальцев мальчика были искалечены; кроме того, всякий раз, когда выпадал снег, Станиславаса приходилось бить, иначе он не шел на работу. Для порки призывали Юргиса, а так как при этом у него начинала болеть нога, то он бил с остервенением, что отнюдь не улучшало его характера. Говорят, что если самую добрую собаку держать целый день на цепи, она начнет кусаться. То же можно сказать и про человека: Юргису оставалось одно — лежать и проклинать судьбу, и наступило время, когда он был готов проклясть весь мир.

Однако эти приступы ярости длились недолго. Стоило Онне начать плакать, как Юргис сдавался. Бедняга стал похож на привидение; щеки его ввалились, длинные черные волосы падали на глаза: он был слишком подавлен, чтобы думать о стрижке и вообще о своей внешности. Когда-то упругие мускулы либо исчезли, либо сделались мягкими и дряблыми. У него пропал аппетит, а родные не могли позволить себе роскошь баловать его вкусными вещами. Лучше, что он не ест, говорил Юргис, все-таки экономия. В конце марта ему попалась в руки банковская книжка Онны, и он узнал, что теперь у них осталось всего-навсего три доллара.

Но, пожалуй, хуже всего было то, что во время этой долгой осады голодом они потеряли еще одного члена семьи: исчез брат Ионас. Однажды в субботу он не вернулся вечером домой, и все дальнейшие попытки обнаружить его следы оказались тщетными. Мастер на дэрхемовской бойне сказал, что Ионас получил свой недельный заработок и взял расчет. Конечно, мастеру не следовало особенно верить, потому что иной раз так говорили, когда с человеком случалось несчастье на работе; ведь это было самым удобным выходом для тех, на кого падала ответственность. Если, например, человек упал в чан и превратился в «первосортное сало» и «несравненное удобрение», стоило ли рассказывать об этом и огорчать его семью? Но, пожалуй, ближе к истине было предположение, что Ионас попросту сбежал от родных и пошел искать счастья по большим дорогам. Он давно уже был недоволен, и не без основания. Он вносил в семью хорошие деньги, а сам никогда не ел досыта. Мария отдавала родным все, что у нее было, и, разумеется, Ионас не мог не чувствовать, что того же ждут и от него. Кроме того, ему надоела шумная орава детей и всякие другие неудобства; человеку нужно быть героем, чтобы не ропща сносить все это, а Ионаса никак нельзя было назвать героем. Он был обыкновенным потрепанным жизненными невзгодами пожилым человеком, которому нужен сытный ужин и уголок возле огня, чтобы спокойно выкурить трубку перед сном. Но зимой на кухне почти всегда было холодно, а у печки не хватало места для всех. И вполне естественно, что с наступлением весны Ионасу могла взбрести в голову дикая мысль удрать. В течение двух лет он, словно лошадь, тянул пятисоткилограммовую тачку в темных подвалах дэрхемовской бойни, отдыхал лишь по воскресеньям да еще четыре праздничных дня в году и вместо благодарности получал лишь пинки, затрещины и ругань, которых не стерпела бы ни одна уважающая себя собака. Но вот зима прошла, подули весенние ветры, а за одни день ходьбы можно навеки уйти от дыма Мясного городка и очутиться там, где зеленеет трава и пестреют ковры цветов.

Как бы то ни было, доходы семьи сократились на треть, а число ртов уменьшилось всего на одну одиннадцатую, и положение стало еще тяжелее. Они занимали деньги у Марии, жили на ее сбережения, и снова ее мечты о замужестве и счастье становились несбыточными. Они задолжали даже Тамошусу Кушлейке и заставили его жить в нужде. У бедного Тамошуса не было родии, к тому же он обладал замечательным талантом и мог бы зарабатывать деньги и жить припеваючи. Но, влюбившись, он предался во власть судьбы и обрек себя на гибель.

В конце концов они решили, что еще двое детей должны бросить школу. Следующими за Станиславасом, которому теперь исполнилось пятнадцать лет, были девочка, тринадцатилетняя Котрина и два мальчика, Вилимас — одиннадцати лет и Николаюс — десяти. Оба они были смышлеными мальчишками, и почему собственно их семья должна погибать с голоду, когда десятки тысяч детей их возраста уже зарабатывают себе на жизнь? И вот однажды каждому из них дали по двадцать пять центов и по куску хлеба с колбасой, снабдили всевозможными советами и велели идти в город учиться продавать газеты. Они вернулись в слезах поздно вечером, пройдя несколько миль только для того, чтобы сообщить, что какой-то человек взялся довести их до места, где раздают газеты, забрал у них деньги, вошел в магазин за газетами, и больше они его не видели.

Они получили трепку и на следующее утро снова отправились в город. На этот раз они нашли место, где раздавали газеты, и получили каждый по пачке; они бродили почти до полудня, говоря всем встречным: «Газету?» — а потом здоровенный газетчик, на чью территорию они забрели, отобрал у них весь их запас и вдобавок надавал затрещин. К счастью, однако, они уже продали часть газет, так что домой принесли почти столько же денег, сколько взяли.

Неделя таких неудач — и мальчики постигли тайны ремесла: узнали названия разных газет, по скольку экземпляров брать каждой, кому какую газету предлагать, в какие места идти и каких избегать. Теперь они уходили из дому в четыре часа утра, бегали по улицам сперва с утренним, а потом с вечерним выпуском, возвращались домой поздно вечером, и в результате каждый из них приносил двадцать — тридцать, а то и все сорок центов. Часть этой суммы уходила на трамвай, потому что семья жила далеко от города. Но прошло немного времени, мальчишки обзавелись друзьями, многому научились и уже не тратили денег на билеты. Они юркали в вагон, когда кондуктор смотрел в другую сторону, прятались за спины пассажиров, и три раза из четырех он не спрашивал с них плату за проезд, то ли не замечая их, то ли думая, что они уже заплатили; а если спрашивал, они начинали шарить у себя по карманам, а потом разражались ревом, и либо какая-нибудь сердобольная старушка платила за них, либо они проделывали все сначала в другом вагоне. И при этом они были убеждены, что ведут честную игру. Кто виноват, что в часы, когда рабочие едут на работу, трамваи переполнены, и кондуктор не может собрать плату со всех? К тому же люди говорят, что владельцы трамвайных линий — воры и все свои привилегии раздобыли с помощью подлых политических дельцов!

* * *

Теперь, когда зима прошла и снежные заносы больше не грозили, надобность в угле отпала, появилась еще одна теплая комната, куда можно было выгнать ревущих ребятишек, и денег хватало, чтобы перебиваться изо дня в день, Юргис стал буйствовать меньше. Человек со временем ко всему привыкает — Юргис тоже привык лежать дома. Онна видела это и, охраняя его душевный покой, скрывала, как тяжело ей приходится. Наступила пора весенних дождей, и ей, не считаясь с расходами, часто приходилось ездить на трамвае. С каждым днем она становилась все бледней и бледней и, хотя старалась быть мужественной, все-таки порою страдала из-за того, что Юргис ничего не замечает. Ей по временам казалось, что он уже не так ее любит, что все эти напасти погасили его чувство. Онна редко бывала с мужем, и каждому из них приходилось в одиночестве справляться со своими горестями; она возвращалась домой страшно измученная, и им не о чем было разговаривать, разве что о выпавших на их долю невзгодах… Да, при такой жизни нелегко было сохранить любовь! Иной раз от этих мыслей Онне делалось так невыносимо больно, что по ночам она вдруг судорожно обнимала своего больного мужа и разражалась отчаянными рыданиями, спрашивая, любит ли он ее по-прежнему. Бедный Юргис, который никогда не отличался особенной тонкостью, а под бременем вечной нужды еще более огрубел, совершенно терялся и только ломал себе голову, стараясь вспомнить, когда он в последний раз был резок с ней. И Онна прощала его и плакала, пока к ней не приходил сон.

В конце апреля Юргис пошел к врачу, тот дал ему бинт, чтобы перевязывать лодыжку, и позволил работать. Однако одного позволения врача оказалось мало: когда Юргис пришел на брауновскую бойню, мастер сказал, что не мог столько времени сохранять за ним место. Юргис понимал, в чем дело: просто мастер нашел хорошего работника и теперь не желал возиться с его увольнением. Юргис стоял в дверях и с тоской глядел на друзей и товарищей по работе, чувствуя себя отщепенцем. Потом он вышел и смешался с толпой безработных.

Но на этот раз у Юргиса не было прежней твердой уверенности в себе, да не было и оснований для такой уверенности. Худой, изможденный, в поношенной одежде, он выглядел жалким и уже не казался самым здоровенным верзилой в толпе, и мастера не обращали на него внимания. Сотни людей, точно таких же, как он, месяцами бродили по Мясному городку, выпрашивая работу. Наступила критическая полоса в жизни Юргиса, и, будь он слабее, он пошел бы по проторенной дорожке. Эти безработные каждое утро ждали у боен, пока их не разгоняла полиция, а затем разбредались по пивным. Лишь у немногих из них хватало мужества входить в здания и обращаться к мастерам, рискуя услышать грубый отказ; остальные же, не получив работы утром, только и могли что пропадать в пивных весь остаток дня и всю ночь. Юргиса удерживало от этого отчасти то, что в теплую погоду незачем было искать приюта, чтобы согреться, но главным образом — печальное личико жены, которое всегда стояло у него перед глазами. Он должен найти работу, говорил он себе, стараясь не поддаться отчаянию. Он должен найти работу! Должен устроиться и сделать хоть какие-нибудь сбережения, прежде чем наступит зима.

Но работы для него не было. Он обращался к членам своего союза — Юргис все это время продолжал цепляться за союз — и просил замолвить за него словечко. Он побывал у всех, кого только знал, спрашивая, нет ли где-нибудь работы. Целые дни он ходил по бойням, а через две недели, все обойдя, побывав везде, куда только мог проникнуть, и везде получив отказ, он сказал себе, что в тех местах, где он был вначале, могли произойти перемены, и опять начал свой обход. Наконец, его лицо примелькалось сторожам и вербовщикам, его стали отовсюду гнать. Тогда ему осталось только стоять по утрам в толпе безработных, протолкавшись в передние ряды, жадно глядеть на мастеров и, потерпев неудачу, возвращаться домой и играть с Котриной и малышом.

Юргису было особенно горько потому, что он отлично понимал причину своих неудач. Когда-то он был здоров и крепок и получил работу в первый же день, а сейчас он — второсортный, так сказать подпорченный материал и больше никому не нужен. Из него выжали все лучшие соки, вымотали его «пришпориванием» и ужасными условиями, в которых приходилось работать, а потом выбросили вон! Юргис начал знакомиться с другими безработными и узнал, что все они прошли через это. Среди них, конечно, встречались люди, приехавшие из других мест, перемолотые на других мельницах, были и такие, кто потерял работу по своей вине, потому что, например, пил, не вынеся давления этого страшного пресса. Но большинство безработных было просто износившимися частями огромной безжалостной машины боен; они выдерживали иной раз по десять — двенадцать лет, пока не приходило время, когда им становилось больше не по силам поспевать за остальными. Некоторым прямо заявляли, что они слишком стары, что нужны люди более подвижные, других увольняли за небрежность или неумение, но чаще всего их постигала та же участь, что и Юргиса. В конце концов от долгого переутомления и недоедания их подкашивала болезнь, или, порезавшись, они получали заражение крови, или их настигал еще какой-нибудь несчастный случай. А когда рабочий выздоравливал, то лишь особая любезность мастера могла вернуть ему работу. Из этого правила не было исключений, разве что несчастный случай произошел по вине фирмы; но тогда к рабочему засылали медоточивого юриста, и тот пытался уговорить его отказаться от иска, а если рабочий не был так наивен, то ему и членам его семьи обещали постоянную работу. Это обещание исполнялось свято и нерушимо в течение двух лет. Два года были законным сроком для подачи иска, а по их истечении потерпевший уже не имел права обращаться в суд.

Дальнейшая судьба такого человека зависела от обстоятельств. Если он был квалифицированным рабочим, то у него, возможно, оказывалось достаточно сбережений, чтобы продержаться на поверхности. Среди рабочих лучше всего оплачивались «развальщики», которые зарабатывали пятьдесят центов в час, то есть пять-шесть долларов в день во время горячки и один-два доллара во время застоя. На такой заработок можно было жить и даже откладывать деньги. Но на каждой бойне было не больше пяти-шести развальщиков, а у одного из них, знакомого Юргиса, было двадцать два сына, и все они надеялись со временем стать развальщиками, как отец. У неквалифицированного рабочего, зарабатывавшего десять долларов в неделю во время горячки и пять во время застоя, все зависело от его возраста и величины семьи. Холостяк мог откладывать деньги, если он не пил и думал только о себе, то есть оставался глух к просьбам престарелых родителей, маленьких братьев и сестер и другой родни, а также к просьбам членов своего союза, приятелей и всех тех, кто умирал голодной смертью рядом с ним.

Глава XIII

В то время как Юргис искал работу, умер маленький Кристофорас, сын тети Эльжбеты. И Кристофорас и его брат Юозапас были калеками — Юозапас попал под телегу и остался без ноги, а у Кристофораса был врожденный вывих бедра, и он вообще не мог ходить. Он был последышем, и, быть может, природа таким способом дала понять тете Эльжбете, что она уже нарожала достаточно детей. Так или иначе, ребенок был крошечный, болезненный, рахитичный, и в три года он казался годовалым. Весь день он ползал в грязной рубашонке по полу, хныкал и ныл; пол был холодный, ребенок постоянно болел насморком и шмыгал носом. Это всех раздражало и служило поводом к бесконечным ссорам в семье. Потому что мать, как ни странно, любила Кристофораса больше остальных детей, вечно возилась с ним, позволяла ему делать все, что он хотел, и немедленно начинала плакать, когда хныканье малыша выводило Юргиса из себя.

И вот он умер. Причиной этого могла быть съеденная им утром копченая колбаса, изготовленная, возможно, из мяса туберкулезной свиньи, которое было забраковано и не подлежало вывозу за границу. Во всяком случае, через час после того, как ребенок поел ее, он начал плакать от боли, а еще через час уже катался по полу в судорогах. Маленькая Котрина, которая была одна дома, выбежала на улицу, стала звать на помощь, и вскоре пришел врач, но Кристофорас к тому времени навсегда перестал хныкать. Эта смерть не опечалила никого, кроме бедной Эльжбеты, которая была безутешна. Когда же Юргис заявил, что, по его мнению, ребенка следует похоронить за счет города, так как у семьи нет денег на похороны, Эльжбета чуть не лишилась рассудка. Она ломала руки и отчаянно рыдала. Ее дитя положат в общую могилу! А Онна, ее падчерица, стоит, слушает и молчит! Отец Онны перевернулся бы в гробу, если бы услышал об этом!.. Раз уж дошло до такого, то лучше на все махнуть рукой, и пусть их зароют в землю всех сразу!.. Кончилось тем, что Мария обещала дать десять долларов, а так как Юргис заупрямился, то Эльжбета, вся в слезах, ушла, выпросила еще денег у соседей, и у маленького Кристофораса были и панихида, и катафалк с белыми перьями, и могилка на кладбище, отмеченная деревянным крестом. Долгие месяцы после этого бедная мать не могла прийти в себя: стоило ей взглянуть на пол, где прежде ползал Кристофорас, как она начинала плакать. Ему всегда не везло, бедняжке, повторяла она. С самого рождения судьба была несправедлива к нему. Если бы только она вовремя узнала, что этот ученый-врач может вылечить его от увечья!.. Эльжбете как-то рассказали, что совсем недавно один чикагский миллионер, заплатив целое состояние, выписал из Европы знаменитого хирурга, чтобы тот вылечил его маленькую дочь от такой же болезни, какой страдал Кристофорас. А так как хирургу нужны были больные, на которых он мог бы испробовать свое искусство, то он объявил, что будет бесплатно лечить детей бедняков, — великодушие, о котором кричали все газеты. Но Эльжбета, увы, не читала газет, и никто не рассказал ей об этом; впрочем, так оно было, пожалуй, к лучшему, потому что у них все равно не нашлось бы ни времени, ни денег, чтобы каждый день возить ребенка к хирургу.

Какая-то мрачная тень все время висела над Юргисом, пока on бродил в поисках работы. Словно дикий зверь притаился на его жизненном пути, и он знал это и все-таки не мог свернуть с дороги. В положении безработных Мясного городка есть разные ступени, и Юргис со страхом видел, что скоро очутится на самой нижней. Человек, который достиг дна, мог рассчитывать только на одну работу — работу на фабрике искусственных удобрений!

О пей говорили с ужасом. Через это испытание прошли немногие, не больше одного из десяти, остальным довольно было рассказов и заглядывания в дверь. Есть вещи, которые хуже голодной смерти. Юргиса спрашивали, работал ли он когда-нибудь там и собирается ли работать, и в душе у него происходила борьба. При их бедности, при жертвах, на которые они все время идут, разве сможет он отказаться от любой предложенной ему работы, как бы отвратительна она ни была? Осмелится ли он вернуться домой и есть хлеб, заработанный слабой и вечно больной Онной, сознавая, что у него не хватило мужества воспользоваться представившимся случаем? Но сколько он ни убеждал себя, стоило ему заглянуть на эту фабрику, и, содрогаясь, он уходил прочь. Но Юргис знал, что он мужчина и должен исполнить свой долг; поэтому он все-таки пошел и попросил работы; никто, впрочем, не вправе был требовать, чтобы он делал это с радостью.

Дэрхемовская фабрика искусственных удобрений находилась в стороне от других предприятий. Мало кто посещал ее, а посетившие выходили с таким видом, что невольно вспоминался Дайте, который, как говорили крестьяне, побывал в аду. На эту фабрику переправляли все отходы производства, весь «слив». Там сушили кости, и в удушливых погребах, куда никогда не проникал дневной свет, над быстро вращавшимися машинами склонялись взрослые и дети, распиливая кости на кусочки самой разнообразной формы. В легкие этих рабочих проникала тончайшая пыль, и все они, все без исключения, были обречены на скорую гибель. Здесь извлекали из крови альбумин, из одних дурно пахнувших вещей выделывали другие, еще более дурно пахнувшие. В коридорах и подземельях этого предприятия можно было заблудиться, как в огромных кентуккийских пещерах. Электрические лампочки мерцали сквозь пыль и пар, словно далекие звезды — красные, голубовато-зеленые и пурпурные, в зависимости от цвета пара и от варева, над которым этот пар клубился. Что касается Запахов этого кошмарного склепа, то для их описания, может быть, нашлись бы слова в литовском языке — в английском их нет. Человеку, входившему туда, приходилось собирать все свое мужество, словно перед прыжком в ледяную воду. Его ни на минуту не покидало ощущение, будто он плывет под водой; он прижимал платок к носу, кашлял и задыхался, а потом, если он все-таки упорствовал, в ушах у него начинало звенеть, вены на лбу вздувались, а затем его настигала мощная волна аммиачных паров, он поворачивался и в полуобморочном состоянии со всех ног кидался на свежий воздух.

На верхнем этаже были расположены цехи, где выпаривали «слив» — вязкое коричневое вещество, остающееся после того, как из отходов уже выварены сало и жир. Высушенный материал растирали в мелкую пыль и смешивали с каким-то таинственным, но вполне безвредным порошком из камин, который специально завозили сюда тысячами товарных вагонов и затем размалывали. После этого удобрение было готово, его насыпали в мешки и рассылали во все концы света в качестве одного из бесчисленных сортов стандартного костяного фосфата. А потом фермер где-нибудь в Мэне, Калифорнии или Техасе покупал его, скажем, по двадцати пяти долларов за тонну и вместе с зерном закладывал в землю, после чего в течение нескольких дней поля издавали острый запах, а фермер, его фургон и даже лошади, которые везли мешки, были пропитаны тем же запахом. А в Мясном городке искусственное удобрение не было разбросано по тонне на акр и не было смешано с землей; сотни и тысячи тонн его лежали в одном здании огромными кучами; оно покрывало пол слоем в несколько дюймов и наполняло воздух удушливой пылью, которая превращалась в ослепляющий песчаный вихрь, стоило подуть откуда-нибудь ветру.

К этому-то зданию, словно влекомый неведомой рукой, приходил ежедневно Юргис; май выдался необычайно холодный, и тайные молитвы Юргиса были услышаны, но в начале июня наступила рекордная жара, и тогда на мельницу, где размалывали искусственное удобрение, понадобились люди.

Мастер из размольного цеха к этому времени уже Знал Юргиса в лицо и отметил его как подходящего человека. И когда в два часа этого безветренного знойного дня Юргис подошел к дверям, сердце его вдруг сжалось — мастер кивнул ему! Не прошло и десяти минут, как Юргис скинул пиджак и верхнюю рубашку и, стиснув зубы, принялся за дело. Это было новое испытание, из которого он должен был выйти победителем!

Своей работе он обучился за одну минуту. Из огромного выходного отверстия мельницы, перед которым он стоял, лилась широкая струя размолотого удобрения, а над нею клубилась тончайшая пыль. Юргису дали в руки лопату, и вместе с несколькими другими рабочими он должен был ссыпать удобрение в тачки. О том, что рядом работали другие люди, Юргис догадывался по шуму и по тому, что время от времени сталкивался с ними: больше ничто не выдавало их присутствия, потому что в ослепляющем вихре пыли уже за три шага ничего не было видно. Наполнив одну тачку, Юргис ощупью находил следующую, а если ее не было, он так и стоял, водя вокруг себя руками, словно слепой. Через пять минут он, разумеется, превратился в глыбу удобрения. Ему выдали губку, которую надо было подвязать ко рту, чтобы дышать через нее. Но пыль набилась ему в уши, а губы и веки покрылись коркой. В полутьме Юргис казался коричневым призраком: с головы до ног он был того же цвета, что и само здание и все предметы в нем и на сто ярдов вокруг. Окна и двери приходилось держать открытыми, и стоило подуть ветру, как Дэрхем и Компания лишались значительной части своих доходов с этой фабрики.

Работая без пиджака при температуре тридцать восемь градусов, Юргис весь пропита лен фосфатами, и через пять минут у него началась головная боль, а еще через четверть часа он впал в полуобморочное состояние. Кровь, словно молот, стучала у него в висках. Он чувствовал мучительную боль в темени и едва владел руками. Но, ни на минуту не забывая о пережитых четырех месяцах осады голодом, Юргис продолжал неистово бороться. Еще через полчаса у него началась рвота — его рвало так, что, казалось, все внутренности превратились в сплошную рану. Мастер сказал, что если очень захотеть, то к удобрительной мельнице можно привыкнуть, но Юргис видел теперь, что хотеть должен не он, а его желудок.

К концу этого кошмарного дня Юргис едва держался на ногах. Порою он начинал шататься, и ему приходилось прислоняться к степе, чтобы не упасть. Выйдя с фабрики, большинство рабочих немедленно направлялось в пивную — по-видимому, они считали, что искусственное удобрение, как и яд гремучей змеи, можно изгнать из себя только алкоголем. Но Юргису было слишком худо, чтобы думать о выпивке, — он смог только выйти на улицу и добрести до трамвая. Он обладал чувством юмора и в дальнейшем, ко всему привыкнув, любил влезать в трамвай и любоваться производимым эффектом. Но сейчас ему было до того скверно, что он не замечал, как отворачивались и отплевывались пассажиры, как они зажимали носы платками и бросали на него негодующие взгляды. Он только видел, что сидевший напротив него человек немедленно встал и уступил ему место, полминуты спустя встали оба его соседа, а еще через минуту переполненный трамвай почти опустел: те, кому не хватило места на площадке, вылезли и пошли пешком.

Разумеется, дом Юргиса, как только он вошел, немедленно превратился в небольшую удобрительную фабрику. Все поры его кожи были забиты удобрением, он пропитался им насквозь, и понадобилась бы неделя — не мытья, нет, а чистки скребницей, чтобы оттереть его. В том виде, в каком Юргис был сейчас, его не с чем было сравнивать, кроме разве недавно открытого учеными вещества, которое обладает способностью бесконечно излучать энергию, не исчезая и не изменяясь[22]. Запахом Юргиса пропиталась еда на столе, и всех членов семьи стошнило; что касается самого Юргиса, то трое суток желудок его ничего не принимал: Юргис мог мыть руки, есть вилкой и ножом, но ведь его рот и горло тоже были полны яда!

И все-таки он выдержал! Голова у него раскалывалась от боли, но он плелся на работу, становился на свое место и начинал орудовать лопатой в слепящем облаке пыли. И к концу педели он уже приобрел закалку рабочего удобрительной фабрики, снова мог есть, и хотя голова у него всегда болела, но уже не так сильно, чтобы нельзя было работать.

* * *

Так прошло еще одно лето. То было лето процветания страны, она с жадностью набрасывалась на товары, поступавшие с боен, и, хотя мясные короли старались сохранить армию безработных, все члены семьи нашли себе работу. Они снова расплатились с долгами и начали понемногу откладывать деньги. Но были жертвы, по их мнению, слишком тяжкие, чтобы идти на них без крайней необходимости: продажа газет была неподходящим делом для маленьких мальчиков. Все предостережения и наставления были бесполезны — сами того не замечая, дети усваивали привычки новой среды. Они научились выразительно ругаться по-английски, подбирать окурки, играть в орлянку, в кости и в карты, сделанные из папиросных коробок. Они знали все публичные дома на «Леве», знали имена «мадам»-содержательниц и дни, когда там устраивались торжественные праздники, на которых присутствовали все высшие полицейские чины и политические заправилы. Если какой-нибудь приезжий — какой-нибудь «оптовый покупатель из провинции» — обращался к ним с вопросом, они могли показать ему знаменитую «пивную Хинкидинка» и даже назвать по именам всех шулеров, громил и бандитов, сделавших из этой пивной свою штаб-квартиру. Хуже того, мальчики постепенно отвыкали ночевать дома. Какой толк, спрашивали они, тратить время и силы, а может быть, и деньги на трамвай, чтобы каждую ночь путешествовать к бойням, если на улице так тепло и можно отлично выспаться под каким-нибудь фургоном или в пустом подъезде? Раз они аккуратно приносят полдоллара каждый день, не все ли равно, когда они принесут эти деньги? Но Юргис сказал, что если позволить им ночевать на улице, то потом они и вовсе не вернутся домой, и было решено, что Вилимас и Николаюс осенью снова начнут посещать школу, а Эльжбета, которую заменит в доме ее младшая дочь, пойдет работать.

Как большинство детей в бедных семьях, маленькая Котрина рано сделалась взрослой. Ей приходилось нянчиться с братишкой-калекой и с малышом Юргиса, приходилось стряпать, мыть посуду, убирать дом и поспевать с ужином к тому времени, когда старшие возвращались с работы. Ей было только тринадцать лет, на вид она казалась еще моложе, но она безропотно исполняла все, что от нее требовали. Теперь ее мать пошла искать работу и, походив несколько дней по бойням, устроилась в колбасный цех.

Эльжбета привыкла работать, но эта перемена далась ей очень тяжело, потому что она была принуждена неподвижно стоять с семи часов утра до половины первого, а потом с часу дня до половины шестого вечера. Вначале она думала, что не выдержит, — она страдала почти так же, как Юргис на удобрительной мельнице. Когда на закате она возвращалась домой, у нее подкашивались ноги. К тому же она работала при электрическом свете в какой-то темной дыре, где на полу всегда стояли лужи, а воздух был полон отвратительного запаха сырого мяса. Люди, работавшие там, подчинялись тому же старинному закону природы, который заставляет куропатку зимой быть белой, а осенью окрашиваться в цвет увядшей листвы, хамелеона же, черного, когда он сидит на стволе, — становиться зеленым, когда он переходит на зеленую ветку. Рабочие в этом цехе были как раз цвета «свежей деревенской колбасы», которую они изготовляли.

Заглянуть на несколько минут в колбасный цех было очень интересно, если только не смотреть на людей; пожалуй, на всем предприятии не было таких удивительных машин, как там. Когда-то, надо полагать, приготовление фарша и начинка колбас производились вручную, и было бы интересно узнать, сколько человек заменили эти машины. С одной стороны цеха тянулись бункеры, куда рабочие лопатами забрасывали тонны мяса и килограммы специй; в этих огромных воронках вращались ножи со скоростью до двух тысяч оборотов в минуту. Когда мясо было хорошо измельчено, приправлено картофельными жмыхами, долито водой и размешано, оно подавалось в набивочные машины, которые стояли по другую сторону помещения. Там работали женщины. Каждая машина имела хобот — шланги с наконечниками. Одна из работниц брала длинную «оболочку» и натягивала ее на хобот, как натягивают пальцы тесной перчатки. Кишка была длиной в тридцать футов, но работница натягивала ее в мгновение ока. Надев кишки на все наконечники, женщина нажимала рычаг, и машина выбрасывала целые потоки колбасного фарша, который увлекал за собой оболочку. И зритель видел, как, словно по волшебству, появлялась рожденная машиной невероятно длинная колбаса. Напротив помещался большой лоток, и, как только эти похожие на живые существа колбасы попадали туда, две работницы подхватывали их и перевязывали в нескольких местах. Для непосвященного это было поразительным зрелищем, так как женщины делали только один поворот запястьем, но делали его как-то так, что вместо бесконечной цепи следующих одна за другой колбас у них в руках появлялись связки, где все колбасы исходили из одного центра. Все это было похоже на ловкий фокус, женщины работали так быстро, что глаз буквально не мог уследить за ними, и зритель видел только вихрь движений и появляющиеся одна за другой связки колбас. По в центре вихри перед ним вдруг возникало напряженное, бледное, как мел, лицо с двумя морщинками, прорезающими лоб, и тут он внезапно вспоминал, что ему пора идти дальше. Но женщины не могли уйти, они оставались там час за часом, день за днем, год за годом, перевязывая гроздья колбас и состязаясь со смертью. Работа была сдельная, работнице же надо было содержать семью, а суровые и безжалостные экономические законы страны, где она жила, были таковы, что делать это она могла, лишь работая так, как она работала, вкладывая в этот труд всю душу и не позволяя себе даже мимолетного взгляда в сторону нарядных дам и элегантных мужчин, глазевших на нее, как на дикого зверя в клетке.

Глава XIV

Семья, один член которой занимался обрезкой туш на консервной фабрике, а другой работал в колбасном цехе, из первых рук узнавала о темных делах, творившихся на бойнях. Так им стало известно, что если мясо совершенно испорчено и никуда не годится, то оно идет на консервы или колбасу. Соединив эти сведения с темп, которые им сообщил в свое время Ионас, работавшим в маринадном цехе, они получили полное представление о судьбе испорченного мяса, и им открылся новый, мрачный смысл старой шутки о том, что на бойнях в дело идет вся свинья, кроме ее визга.

Ионас рассказывал им, что когда мясо вынимали из маринада и оно оказывалось прокисшим, то для уничтожения запаха его обрабатывали содой и продавали затем в дешевых закусочных; и еще Ионас рассказывал о тех чудесах химии, при помощи которых любому мясу — свежему, засоленному, сырому или консервированному — придавали любой цвет, запах и вкус. Для засолки окороков применялась хитроумная машина, которая экономила время и повышала производительность фабрики. Главной частью этой машины была полая игла, соединенная с насосом; рабочий, втыкая иглу в мясо и приводя ногой в движение насос, в несколько секунд пропитывал окорок рассолом. Но, несмотря на это, окорока все же иногда портились и издавали такой запах, что в помещение, где они хранились, трудно было войти. Для таких окороков у хозяев фабрики был другой, куда более крепкий рассол, который отбивал всякий запах; рабочие называли этот прием — «дать им тридцать процентов». Копченые окорока тоже порою портились. Раньше их продавали третьим сортом, но потом какой-то ловкач изобрел спасительное средство, — из таких окороков стали извлекать кость, вокруг которой обычно портится мясо, а на ее место закладывать добела раскаленный железный прут. После этого изобретения уже не было первого, второго или третьего сортов мяса — оно всегда было только первосортным. Мясные короли все время придумывали такие штуки; они продавали «бескостные окорока» — обрезки свинины, засунутые в снятую с окорока шкурку; «калифорнийские окорока» — лопатки и передние ноги с крупными суставами и почти целиком срезанным мясом; дорогие «окорока без кожи» — окорока старых свиней, с такой толстой и грубой кожей, что их никто не хотел покупать, — до тех пор, разумеется, пока ее не сдирали, чтобы сварить, измельчить и продать под названием «сыра из свиной головы»!

В цех Эльжбеты попадали только те окорока, которые были окончательно испорчены. Размельченный ножами, делавшими две тысячи оборотов в минуту, и смешанный с полутонной другого мяса, этот окорок, какой бы у него ни был запах, в общей массе исчезал незаметно. Никто никогда не интересовался, из чего делается колбасный фарш. Из Европы возвращалась забракованная лежалая колбаса, покрытая плесенью и побелевшая, — что ж, ее перемешивали с бурой и глицерином, отправляли в бункеры и снова делали колбасу, на этот раз для отечественного потребления. В бункеры шло мясо, побывавшее на полу, в грязи и опилках, затоптанное рабочими, заплеванное, зараженное неисчислимыми мириадами туберкулезных бацилл. В бункеры шло мясо, которое в огромных количествах хранилось на складах, где на него с дырявых крыш капала вода, где по нему бегали полчища крыс. В этих помещениях дарила тьма, и разглядеть что-нибудь было трудно, но стоило провести рукой по мясу — и набиралась полная горсть сухого крысиного помета. Крысы причиняли убытки, и мясопромышленники приказывали раскладывать для них отравленный хлеб; крысы подыхали, и тогда их вместе с хлебом и мясом отправляли в бункеры. Это не басня, не шутка: мясо лопатами нагружали на тележки, и рабочий, занимавшийся этим, не тратил времени, чтобы выбросить крысу, даже если он видел ее, потому что в колбасу попадали такие вещи, по сравнению с которыми отравленная крыса была лакомым кусочком! Рабочим негде было вымыть руки перед едой, и они споласкивали их в воде, которую потом заливали в фарш. Обрезки копченого мяса, остатки солонины и всяческие мясные отбросы складывались в старые бочки, которые стояли в погребах. При системе жесткой экономии, введенной мясными королями, на некоторые работы деньги отпускались очень редко, и в числе таких работ была очистка бочек с остатками мяса. Их чистили раз в год, весной. В бочках скапливались грязь, старые гвозди, ржавчина, застоявшаяся вода, и ведро за ведром все это выкачивали, переливали в бункеры, смешивали со свежим мясом, а затем подсовывали людям на завтрак. Часть фарша шла на копченую колбасу, но так как копчение отнимает много времени и поэтому дорого стоит, то на сцену появлялся химический отдел, который обрабатывал колбасу бурой, чтобы она не портилась, и окрашивал ее желатином в коричневый цвет. Все сорта колбасы выходили из одного бункера, но при упаковке к некоторым колбасам приклеивали ярлычок «экстра», и каждый фунт такой колбасы стоил на два цента дороже остальных.

* * *

Такова была новая обстановка, в которой очутилась Эльжбета, и такова была порученная ей работа — работа, которая выматывала, оглушала, не оставляла ни времени для мыслей, ни сил для чего-нибудь другого. Эльжбета стала частью машины, которую она обслуживала, и все, что в ней не было нужно машине, обрекалось на гибель. Этот жернов обладал только одним спасительным свойством: он лишал человека способности чувствовать. Понемногу Эльжбета впадала в отупение, она перестала разговаривать. По вечерам она встречала Юргиса и Онну, и все трое шли домой, часто не обменявшись по дороге ни единым словом. Онна тоже стала молчаливой — Онна, которая раньше распевала, как птица. Она была больна и несчастна, и порою у нее едва хватало сил, чтобы дотащиться до дома. Там они съедали приготовленный для них ужин, и так как разговаривать можно было только о невзгодах, то они спешили забраться в постель и лежали в тяжелом забытьи, пока не наступало время снова вставать, одеваться при свече и идти к машинам. Ими овладело такое оцепенение, что они теперь даже не страдали от голода; только дети еще хныкали, когда с едою бывало туго.

И все-таки душа Онны были жива — у всех у них души были живы, только погрузились в дремоту; порою они пробуждались, и это было тяжкое испытание. Ворота памяти распахивались, старые радости воскресали, старые надежды и мечты звали к себе — несчастные пытались пошевелиться под навалившимся на них бременем и еще сильнее чувствовали его непомерную тяжесть. Плакать они уже не могли, но ими овладевало отчаяние, более страшное, чем предсмертная агония. Об этом нельзя было говорить, об этом никогда не говорят те, кто не хочет признать свое поражение.

Они были побеждены, они проиграли игру и были раздавлены. Эта трагедия не становилась менее страшной оттого, что была так жалка, так связана с заработком, с долгом в бакалейную лавку, со взносами за дом. Они мечтали о свободе, о возможности оглядеться вокруг себя и чему-то научиться, о том, чтобы жить прилично и чисто, о том, чтобы их ребенок рос сильным и здоровым. И вот все кончено — никогда этому уже не бывать! Они сыграли свою игру и проиграли. Впереди шесть лет изнурительного труда, прежде чем они смогут надеяться на передышку — прекращение платежей за дом. С жестокой ясностью они видели, что никогда им не выдержать еще шести лет подобной жизни! Они гибли, они шли ко дну, и не было для них спасения, не было надежды. Этот огромный город не придет к ним на помощь, как не придут на помощь безграничные просторы океана, лесная чаща, пустыня, могила. Сколько раз думала об этом Онна, просыпаясь по ночам. Она лежала, путаясь биения собственного сердца, глядя в воспаленные глаза древнего первобытного страха перед жизнью. Однажды она громко заплакала и разбудила усталого и сердитого Юргиса. После этого она научилась плакать беззвучно — у них с Юргисом так редко бывали теперь одинаковые настроения! Словно надежды их были погребены в разных могилах!



Поделиться книгой:

На главную
Назад