Сильвия пропела несколько тактов помпезной арии из современной оперы... Она спела их с выражением!
Мы обогнули ближние пруды. А вот и зеленая лужайка, окруженная липами и вязами, где мы так часто плясали. Поддавшись тщеславию, я рассказал об этих древних стенах, построенных при Каролингах, объяснил, что изображено на гербе дома Эсте.
— Ну, вы-то прочитали побольше, чем я! — сказала Сильвия. — Выходит, вы сделались ученым?
Меня задел упрек, прозвучавший в ее тоне. Я все искал укромный уголок, где наша беседа вновь обрела бы утреннюю задушевность, но какая могла быть задушевность в присутствии осла и мальчишки, ни на шаг не отступавшего от нас, так ему интересно было послушать, о чем говорит парижанин! И тут мне пришла в голову несчастная мысль рассказать Сильвии о видении, которое явилось мне в Шаалисе и до сих пор не изгладилось из памяти. Я повел ее в замок, в тот самый зал, где слушал пение Адриенны.
— Я так и слышу вас, — сказал я ей, — слышу, как звенит под этими сводами ваш милый голосок и гонит прочь от меня мучительный призрак, все равно благостный он или роковой.
Сильвия повторила за мной слова и мелодию:
— Какая печальная песня! — сказала она.
— Какая изумительная!.. По-моему, музыку написал Порпора, а слова были переведены в шестнадцатом веке.
— Вот уже не знаю, — сказала Сильвия.
Мы пошли назад долиной по Шарлемостской дороге — крестьяне, не склонные к этимологическим изысканиям, именуют ее «Шалемостской». Сильвии надоело трястись верхом на осле, она шла, опираясь на мою руку. Кругом не было ни души; я попытался сказать ей о том, что лежало у меня на сердце, но, сам не знаю почему, с губ срывались все какие-то плоскости или вдруг, ни с того ни с сего, высокопарные фразы — совсем как в тех романах, которые, вероятно, читала Сильвия. И тогда я в самом что ни есть классическом вкусе прерывал свои излияния долгими паузами, и она порою удивленно на меня поглядывала. Мы дошли до стены монастыря Сен-С., тут уж надо было смотреть себе под ноги: то и дело попадались сырые луговины, по которым извивались ручейки.
— А что сталось с монахиней? — без всякого перехода спросил я.
— Вы просто невыносимы с вашей монахиней!.. В общем... В общем, это плохо кончилось.
Больше ничего Сильвия сказать не пожелала.
Чувствуют ли женщины, что иные слова произносят только губы, меж тем как сердце молчит? Скорее всего нет, если судить по тому, как легко они даются в обман, если присмотреться, на ком большей частью останавливают свой выбор: мужчины частенько весьма искусно разыгрывают комедию любви! Я так и не научился этому, хотя и знал, что немало женщин сознательно закрывает глаза на ложь. К тому же в любви, зародившейся еще в детские годы, есть нечто священное... Сильвия росла на моих глазах, она была для меня почти сестрой. Мог ли я стать ее соблазнителем?.. И тут мои мысли приняли совсем другой оборот. «В этот час я был бы уже в театре. Какую роль играет нынче Аврелия (так звали актрису)? Разумеется, роль принцессы в новой драме. Как она трогательна в третьем действии... А в любовной сцене во втором! С этим морщинистым актером в роли первого любовника!..» — вот что пронеслось у меня в голове.
— О чем это вы так задумались! — сказала Сильвия и принялась напевать:
— Злюка! — воскликнул я. — Значит, вы все-таки помните старинные песни!
— Приезжай вы к нам почаще, я и не забывала бы их,— ответила Сильвия.— Но пора подумать о делах житейских. У вас свои занятия в Париже, у меня моя работа. Самое время вернуться домой, завтра мне вставать на заре.
Глава двенадцатая
ПАПАША ПУЗАН
Я собирался ответить, броситься на колени, предложить Сильвии дядюшкин дом: его еще можно было выкупить, нас было несколько наследников, и это маленькое поместье пока что никому не отошло, — но тут оказалось, что мы уже в Луази. Нас ждали к ужину. Воздух был напоен патриархальным ароматом лукового супа. На эту послепраздничную, «черствую» трапезу были приглашены и соседи. Я сразу узнал старого дровосека, папашу Пузана, который на вечерних сборищах рассказывал такие смешные или страшные истории. Папаша Пузан пас скот, развозил почту, был лесничим, рыбачил, занимался даже браконьерством, а когда выпадала свободная минута, мастерил вертела и стенные часы с кукушкой. Долгое время он был неизменным проводником приезжих англичан по Эрменонвилю — показывал им уголки, где предавался раздумью Руссо, повествовал о последних его минутах. Это на него, совсем еще маленького мальчишку, философ возлагал обязанность сортировать собранные травы, это ему приказал нарвать цикуты, чей сок выжал потом в свою чашку кофе с молоком. Трактирщик из «Золотого Креста» оспаривал у него эту роль, отсюда пошла затянувшаяся на годы и годы вражда. Пузана долго обвиняли в ведовстве, впрочем, весьма невинного свойства, например, в умении лечить коров стишком, сказанным с конца к началу, или знаком креста, нарисованным слева направо, но он давным-давно отказался от подобных суеверий — по его словам, под влиянием воспоминаний о беседах с Жан Жаком.
— Ага, вот и ты, маленький парижанин! — сказал мне папаша Пузан. — Видать, приехал портить наших девушек?
— Я, папаша Пузан?
— Водишь их в лес, когда волк по делам отлучается?
— Папаша Пузан, так ведь волк это вы и есть!
— Был волком, пока ягняток встречал, теперь мне одни козы попадаются, а они здорово бодливые. Но вы, парижане, вы и бодливых перехитрите. Жан Жак не зря говорил: «В больших городах человек дышит гнилым воздухом и сам порченым становится».
— Папаша Пузан, вам ли не знать, что человек может испортиться где угодно.
Папаша Пузан грянул застольную; как ни просили его пропустить некий скабрезный и всем давным-давно известный куплет — он был неумолим. Несмотря на уговоры, Сильвия петь отказалась, заявив, что теперь не принято петь за столом. Я отметил про себя, что по левую руку от нее сидит вчерашний кавалер; было что-то очень знакомое в его круглой физиономии и всклокоченных волосах. Он встал, подошел сзади к моему стулу и наклонился надо мной.
— Ты что ж, не узнаешь меня, парижанин?
И тут женщина, обносившая нас блюдами и присевшая возле меня, когда все принялись за сладкое, шепнула мне на ухо, добрая душа:
— Вы, видать, не узнаете своего молочного братца?
— Как глупо я выглядел бы без этого предупреждения!
— Так вот ты какой стал, Долговязый Кудряш! — сказал я. — Тот самый Кудряш, который вытащил меня из воды, когда я совсем
При этих моих словах Сильвия покатилась со смеху.
— Ты только не сказал, — заметил молодой человек, чмокнув меня,— что у тебя были красивые серебряные часы и потом, идучи домой, ты не из-за себя расстраивался, а из-за них, потому что они остановились, и все повторял: «Значит,
— Тварь в часах! — сказал папаша Пузан. — Вот чему они учат детей в Париже!
Сильвия заявила, что хочет спать; я решил, что много потерял в ее глазах. Она поднялась к себе в спальню и, когда я поцеловал ее на прощание, сказала:
— До свиданья, приходите к нам завтра.
Папаша Пузан продолжал сидеть за столом с Сильвеном и моим молочным братом; мы долго еще беседовали за бутылкой луврской
— Все люди равны, — заявил папаша Пузан в передышке между двумя куплетами. — Мне что с этим пирожником, что с князем пить — разницы нет!
— О каком пирожнике вы говорите? — спросил я.
— А ты поверни голову, погляди на юнца, который взял себе в голову, что сможет выбиться в пирожники!
Мой молочный брат явно сконфузился. Я все понял.
Ну не насмешка ли это судьбы — мой молочный брат родом из того самого края, который прославился благодаря Руссо, а ведь он, Руссо, требовал, чтобы кормилиц упразднили!
Папаша Пузан поведал мне, что это дело почти решенное — помолвка Сильвии с Кудряшом, который собирается открыть в Даммартене пирожное заведение. О чем тут было еще спрашивать? На следующий день почтовая карета из Нантейль-ле-Одуэна увезла меня в Париж.
Глава тринадцатая
АВРЕЛИЯ
В Париж!.. Карета проделывает этот путь за пять часов. Мне было все равно, лишь бы не опоздать к началу спектакля. В восемь вечера я уже сидел на своем привычном месте; вдохновение и прелесть Аврелии вливали жизнь в стихи модного тогда поэта, весьма слабо вдохновленные Шиллером. Сцену в саду она провела изумительно. В четвертом действии Аврелия была не занята, и я отправился за цветами в магазин г-жи Прево. К букету я присовокупил очень нежное послание и подписался: «Неизвестный». «Ну вот, наконец какое-то решение принято»,— подумал я и на следующий день укатил в Германию.
Что я собирался там делать? Хотя бы немного разобраться в своих чувствах. Возьмись я писать роман, никогда не удалось бы мне придать правдоподобие истории о человеке, чье сердце отдано двум женщинам одновременно. Сильвию я потерял по собственной вине, но довольно было снова встретиться с нею — и душа моя обрела свободу: теперь я взирал на нее как на улыбающуюся статую в храме Благоразумия. Ее взгляд остановил меня на краю пропасти. Но еще больше претила мне мысль свести знакомство с Аврелией и на краткий миг вступить в борьбу с множеством пошлых поклонников, вьющихся вокруг нее, чтобы на столь же краткий миг проблистать, а затем пасть со сломанными крыльями... «Когда-нибудь узнаем,— повторил я себе,— есть ли у этой женщины сердце».
Однажды утром я прочел в газете, что Аврелия заболела. Я написал ей из горной местности близ Зальцбурга. Письмо было так пропитано немецким мистицизмом, что вряд ли могло принести мне особый успех, но ведь я и не ожидал ответа. Правда, немного надеялся на случай — и
Так шли месяцы. Я то разъезжал, то давал себе отдых, и все это время писал пьесу в стихах о любви живописца Колонны к прекрасной Лауре, постриженной волею родных в монахини и любимой им до последнего часа жизни. Было в этой теме нечто созвучное одолевавшим меня мыслям. Дописав последний стих, я уже мечтал только об одном: поскорее вернуться во Францию.
Можно ли добавить к этому хоть что-то отличное от множества подобных историй? Я прошел все круги испытаний в том чистилище, что именуется театром. «Я напитался барабаном и упился цимбалами» — все сказано этими будто бы лишенными смысла словами посвященных в элевсинские таинства. Для меня их значение очевидно: есть обстоятельства, когда следует дойти до пределов бессмыслицы и абсурда. То есть — в моем случае — добиться своего идеала, ограничить его.
Аврелия согласилась играть главную роль в драме, привезенной мною из Германии. Никогда не забуду дня, когда она позволила мне прочесть ей пьесу. Любовные сцены были написаны с расчетом на нее. Кажется, я прочитал их с чувством и уж, во всяком случае, с пафосом. В разговоре, последовавшем за чтением, мне пришлось признаться в авторстве двух писем, подписанных «Неизвестным».
— Вы, конечно, безумец, но все равно приходите...До сих пор мне не посчастливилось встретить человека, который умел бы меня любить.
О женщина! Тебе нужна любовь!.. Ну а я?
Я стал писать ей — ручаюсь, таких нежных, возвышенных писем она не получала во всю свою жизнь. Ее ответы были воплощением трезвости. Впрочем, однажды, растрогавшись, она пригласила меня к себе и призналась, что ей трудно порвать некую давнюю связь.
— Если вы любите меня
Прошло еще два месяца, и я получил от Аврелии письмо, полное пылких излияний. Я немедленно помчался к ней... Перед этим кто-то сообщил мне бесценную подробность: красивый молодой человек, которого я встретил однажды в клубе, поступил в полк спаги.
Следующим летом в Шантильи происходили скачки. Труппа, в которой играла Аврелия, дала в этом городе один спектакль. Сыграв его, труппа еще три дня была в полном распоряжении антрепренера. Я свел знакомство с этим добрым малым: некогда он играл Доранта в комедиях Мариво, долгое время подвизался в амплуа первого любовника, а под конец срывал аплодисменты, исполняя роль влюбленного в той подделке под Шиллера, в которой показался мне таким морщинистым, когда я направил на него бинокль. Вблизи он выглядел моложе, сохранил былую сухощавость и в провинции все еще пользовался успехом. Играл он с подъемом. Я сопровождал труппу в качестве
— Вы не любите меня! Вам нужно, чтобы я сказала: «Комедиантка и монахиня — одна и та же женщина». Все это — просто сюжет для драмы, конец которой от вас ускользает. Нет, я больше вам не верю!
Ее слова были как откровение! Эти непонятные порывы, так долго мною владевшие, эти мечты, эти слезы, эти взрывы отчаяния, эти приступы нежности... Значит, все это не любовь? Но где же тогда ее искать?
Вечером Аврелия играла в Санлисе. Мне показалось, что она питает слабость к антрепренеру — морщинистому первому любовнику. У него был превосходный нрав, к тому же он оказал ей немало услуг.
— Вот человек, который меня любит, — сказала мне однажды Аврелия.
Глава четырнадцатая
ПОСЛЕДНИЕ СТРАНИЦЫ
Такие вот химеры чаруют и сбивают нас с пути на утре жизни. Я попытался сделать с них набросок, он не очень отчетлив, но все же найдет отклик во многих сердцах. Иллюзии лопаются, точно кожура на зрелом плоде, а плод — это опытность. Она горчит, но в самой ее терпкости сокрыта целительная сила — да простят мне столь старомодный стиль! Руссо говорит, что созерцание природы утешает нас во всех горестях. Случается, я пытаюсь отыскать мои кларанские боскеты, затерянные в туманах к северу от Парижа. Но все так переменилось!
Эрменонвиль, край, где еще цвела античная идиллия — цвела вторым своим цветением, переведенная Геснером! — нет у тебя больше той единственной звезды, что ласкала меня своим переливчатым двуцветным сиянием. То голубая, то розовая, как изменчивый Альдебаран, она поочередно воплощалась в Адриенне и в Сильвии — двух половинах единой любви. Одна — возвышенный идеал, другая — сладостная действительность. Что мне теперь до твоих прудов и тенистой лесной сени, что мне даже до твоей Пустыни? Отис, Монтаньи, Луази, бедные деревеньки-соседки, Шаалис — его теперь восстанавливают — в вас ничего не осталось от прошедшего! Порою я испытываю потребность вновь увидеть эти места, созданные для уединенных мечтаний. С грустью я восстанавливаю в памяти летучие следы эпохи, когда искусственной была даже естественность, а иной раз улыбаюсь, читая на гранитной плите стихи Руше, прежде казавшиеся мне возвышенными, или добродетельные изречения над каким-нибудь фонтаном или гротом, посвященным Пану. Пруды, устроенные ценою огромных затрат, тщетно расстилают безжизненные воды, к которым больше не снисходят лебеди. Она прошла, пора охотничьих забав принца Конде, горделивых амазонок и далеко разносившихся, умножаемых эхом призывов рога!.. Теперь в Эрменонвиль нет прямого пути. Иногда я езжу туда через Крейль и Санлис, иногда — через Даммартен.
До Даммартена раньше вечера не добраться. Ночевать я отправляюсь в гостиницу «Образ св. Иоанна». Обычно мне отводят затянутую ткаными обоями довольно опрятную комнату с большим зеркалом-трюмо. Это, кажется, последняя комната, где запечатлен вкус к подержанным вещам — сам я давно от них отказался. Там уютно спится под пуховым одеялом: других одеял в этом краю не признают. По утрам, стоит мне растворить окно, увитое виноградом и розами, и моим восхищенным глазам открывается зеленая ширь — она простирается на добрый десяток лье, тополя стоят стройными рядами, словно солдаты. Городишки жмутся к своим островерхим курганным, как здесь выражаются, колокольням. Ближе других Отис, потом Эв, потом Вер; можно было бы определить, где за лесом раскинулся Эрменонвиль, будь там колокольня, но сей проникнутый философским духом городок пренебрег церковью. Наполнив легкие чистейшим воздухом этой холмистой местности, я бодро сбегаю в нижнюю часть города и отправляюсь к местному пирожнику.
— Вот и свиделись, Долговязый Кудряш!
— Вот и свиделись, маленький парижанин!
Мы обмениваемся дружескими тумаками, совсем как в детстве, потом я поднимаюсь по знакомой лестнице, и двое ребятишек радостными воплями приветствуют мое появление. Аттическая улыбка озаряет лицо Сильвии, на нем написана радость. У меня мелькает мысль: «Может быть, тут оно и крылось, счастье. И все же...»
Иногда я называю ее Лолоттой, а она находит во мне сходство с Вертером, за вычетом, разумеется, пистолетов, которые сейчас не в моде. Пока Долговязый Кудряш стряпает завтрак, мы с детишками гуляем по липовым аллеям, опоясывающим древние развалины кирпичных замковых башен. Потом малыши упражняются в тире лучников, посылая куда попало отцовские стрелы, а мы с Сильвией читаем стихи или одну-две странички из тех коротеньких историй, которые теперь никто уже не пишет.
Я забыл сказать, что повел Сильвию на тот спектакль, который дала в Даммартене труппа Аврелии, и спросил свою спутницу, не видит ли она сходства между актрисой и одной знакомой ей особой?
— О ком вы говорите?
— Помните Адриенну?
— Сильвия громко расхохоталась.
Что только вам не приходит в голову! — сказала она. Затем вздохнула, словно укоряя себя за смех, и добавила: — Бедная Адриенна! Она умерла в монастыре Сен-С. в тысяча восемьсот тридцать втором году.