Поистине до сих пор не могу понять, почему после того, как судьба Тараса Бульбы за целых полтора века вошла в сознание и чувства нескольких поколений в России и на Украине, как после этого нашлись в мире силы, которые смогли расчленить наше восточнославянское тело, разрубить палашом наш общий позвоночник и разорвать нашу единую душу…
В 1964 году в возрасте тридцати двух лет мне повезло впервые поглядеть ближайший Запад, то есть побывать в настоящей Польше. Львов все же не заграница! В составе писательской туристической группы было три-четыре русских человека – я, жена Александра Межирова Леля, редактор издательства «Советская Россия» Глеб Панферов. Последний во время поездки частенько бывал выпивши, и, глядя на него, Межиров острил, как я понимал, специально для меня: «у него такое выражение лица, что я постоянно вспоминаю слова Бабеля о Менделе Крике, – помните, Станислав? – который думал только «об том, чтобы выпить рюмку водки и дать кому-нибудь по морде!» Остальные человек восемь поэтов, прозаиков и публицистов были соплеменниками Бабеля. С Александром Межировым за эти десять дней я сблизился особенно тесно. Выпивали с ним по вечерам в номеpax водку «Выборову», рассуждали о Пушкине и Мицкевиче. Он приглашал меня побродить по польским рынкам и магазинам, где демонстрировал чудеса сообразительности, показывая, как надо выбирать ту или иную вещь, как торговаться, и когда он прочитал мне одно из своих стихотворений, в котором были строки:
я понял, что он потомок не только Исаака Бабеля, но и бессмертного Янкеля из «Тараса Бульбы».
Иногда за завтраком он протягивал мне письмо в конверте с надписью «Пану Станиславу», в котором я читал его размышления о литературе, о поэтах, о наших спутниках по путешествию. Письма были остроумны и увлекательны. Он как будто изучал меня и в то же время пытался мягко управлять моими мыслями.
С чувством телячьего восторга и вольности я бродил по Старому Мясту – восстановленному поляками, что называется, «с иголочки» аж до каждого отполированного булыжника, заглядывал в средневековые костелы, читал изречения на мемориальных досках о том, что здесь у этой стены немцами было расстреляно столько-то польских патриотов.
Пока мои деловые соотечественники устремлялись к рыночным развалам из дешевых джинсов и кожаных курток, шушукались с гостиничными горничными о тайной продаже за злотые баночек черной икры, электробритв и «Столичной» водки, я бродил по ухоженным польским паркам, дышал воздухом, исходящим от цветущих каштанов, сыростью, ползущей от мутной Вислы, или на родине Шопена в Желязовой Воле вспоминал, как моя мать, растившая нас с сестрой без отца, все-таки выкроила какие-то деньги и купила в сорок шестом году громадный, старый, темно-вишневый рояль. Он занял чуть ли не половину нашей единственной комнатенки, где мы ютились вчетвером. Угол под роялем зимой всегда сверкал, покрытый слоем инея. Однажды мать пришла измученная с работы из военного госпиталя, подняла лакированную крышку сказочного инструмента, исполнила один из гениальных этюдов Шопена, а потом бросила руки на клавиши, положила на руки лицо и расплакалась…
…Вечером я спустился в бар варшавской гостиницы «Гранд Отель», сел за стойку, уверенным голосом заказал сто граммов «Выборовой». Огляделся. Рядом со мной сидел человек, оказавшийся англичанином, с которым мы каким-то образом разговорились. Впрочем, подробности встречи я изложил в шуточном стихотворении, которое никогда не печатал, забыл и лишь недавно обнаружил в старой записной книжке:
Это были стихи о политической свободе, правах человека, о том, что и мы, и Польша, и весь мир имеют право жить, как им хочется, за все страдания и жертвы, принесенные на алтарь свободы во времена новейшей истории. Каменные почерневшие остовы зданий, оставленные поляками как память о Варшавском восстании 1944 года, потрясали мою душу. Сейчас эти развалины снесены, но тогда они мрачно и величаво высились среди разноцветных и шумных кварталов. Однажды я увидел, как какая-то лощеная европейская пара подъехала на «Мерседесе» к руинам, молодой человек с дамой, затягиваясь дорогими сигаретами, поглядели на священные камни и покатили дальше по Иерусалимским аллеям. Я почему-то решил, что это были шведы (как представители самого богатого и благополучного народа равнодушной Европы), и написал вслед за Давидом Самойловым свою апологию Варшавского восстания, глядя на закопченные стены, которые Самойлов увидел зимой сорок пятого года:
Я вспоминаю об этом прямом объяснении в любви к Польше, чтобы отстранить все возможные упреки в предвзятых страстях и чувствах касательно нашей взаимной истории. Ведь такое стихотворение мог бы написать главный герой великого фильма «Пепел и алмаз», если бы по воле Анджея Вайды он не погиб в 45-м…
Так что в 1964 году я был не менее страстным полонофилом, нежели многие наши советские поэты. И если «полонофильство» стало постепенно покидать меня, то объяснение этому может быть только одно: я медленно, но настойчиво влезал в глубины нашей истории.
Но не все же время я созерцал священные руины! Мы, конечно же, заходили в Союз польских писателей, где была своя иностранная комиссия с вежливыми паненками; на встречу с нами пришли известные польские литераторы Фидецкий и Помяновский. Они, оказывается, знали своих московских соплеменников и все последующее время в Варшаве не отходили от них, постоянно консультируя, как выступить на польском радио, получить небольшой гонорар, сделать скромный бизнес, обменяв на черном рынке наши красные десятки на польские злотые.
Естественно, что мы были приглашены на литературный вечер в Прахову Башню (или в Старую Праховню?), где я впервые для зарубежных поклонников поэзии прочитал свои стихи «Пепел и алмаз», стихотворенье о руинах Варшавского восстания и с особым успехом – «Польша и мы» Бориса Слуцкого. Мне даже аплодировали стоя. Однако на обратном пути в Россию я постепенно опомнился, и мой польский цикл завершился традиционным для русского поэта покаянием:
Холокост по велению сердца
Осенью 2000 года Польша была потрясена взрывом в городке, который носил имя Едвабне, что на русский язык переводится как Шелковый. Взрывное устройство было заложено шестьюдесятью годами ранее…
В сентябре 1939 года в Едвабне вступила немецкая армия. Через месяц местечко перешло под контроль советских войск, согласно секретному договору, по которому земли Западной Украины и Белоруссии, отторгнутые поляками у России в 1920 году, возвращались Советскому Союзу. Почти два года Едвабне была нашей пограничной заставой.
Но 23 июня 1941 года немецкие войска вновь занимают Едвабне. И тут в близлежащих местечках Радзивилове, Вонсоши, Визне разгорелись еврейские погромы.
Местные поляки уничтожают несколько сотен евреев, оставшиеся в живых бегут в Едвабне. Но 10 июля в Едвабне происходит тотальный погром местной еврейской общины вместе с беженцами. Умерщвлены не менее двух тысяч евреев…
В 1963 году в Едвабне был поставлен камень с высеченной надписью о том, что евреев умертвили гитлеровцы. И лишь в 2000 году Польша созналась, что не гитлеровцы – а свои, поляки, веками жившие бок о бок с евреями. Книга историка Томаша Гросса, которая взорвала жизнь польского общества, называлась «Соседи». Потрясение от этого момента истины для Польши было большим, нежели для СССР гул от XX съезда партии или для Америки убийство Кеннеди. И только трусливая лживость российских СМИ и газет не позволила нашим гражданам узнать и понять, что же произошло с нашим крупнейшим западным соседом, хотя скандал стал мировым и прокатился по всем «цивилизованным странам». Еще бы! Ведь речь шла не о сербской, не об афганской или палестинской, а о еврейской крови. Такие «преступления против человечности» не имеют срока давности. Как признался в прошлом один из идеологов «Солидарности», а ныне главный редактор «Газеты выборчей» Адам Михник (Шехтер), в Едвабне
Когда я узнал о Едвабне, то написал в Польшу письмо своей давней русской знакомой, которая лет сорок тому назад вышла замуж за поляка и уехала вместе с матерью и дочкой в Польшу. Я попросил ее прислать все газетные материалы, которые попадутся ей на глаза о Едвабне, об отношении поляков к России.
Кое-что она мне прислала с письмом, в котором были и такие строки:
Получив такое горькое письмо, я стал сам собирать сведения о Едвабне. Вот несколько отрывков из польских газет, выходивших во время этого длящегося второй год кризиса:
А больными польские обыватели сделались не только оттого, что их соотечественники убивали евреев, а скорее оттого – как они их убивали.
Поляки – народ с богатым экзальтированным воображением, и многие из них чуть не тронулись умом, представляя себе картины расправы шестидесятилетней давности:
Казалось бы – полное поражение. Националистическая шляхта приперта к стенке. Только сдача в плен и покаяние… Но вдруг, словно засадный полк в роковое мгновенье осады запорожцами городка Дубно, на защиту шляхетской чести вырвалась католическая церковь. Кардинал Юзеф Глемп, которого несколько лет назад израильские евреи подвергали публичному унижению, заставив на территории монастыря Кармелиток устроить мемориал в память евреев, некогда убитых в монастырских стенах фашистами, на этот раз поднял перчатку, брошенную ему историей: он нашел точку опоры для контратаки, не побоявшись уязвить главную еврейскую мировую опору – Америку:
Что правда, то правда: «в сравнении с Европой» польские евреи жили сравнительно неплохо. Ну, сожгли их в Едвабне около двух тысяч, а в Европе, начиная со Средних веков и кончая аж девятнадцатым, более 30 тысяч было их, бедных, сожжено, как сообщает «Еврейская энциклопедия» Брокгауза и Ефрона (1912 г.). Но какова смелость кардинала: самому президенту указывает, чего нельзя делать! Можно ли представить нашего пастыря, который, когда Ельцин, Квасьневский и многие известные русофобы в связи с Катынью склоняли слово «русский», попытался бы, подобно Глемпу, сказать, что вина режима, если она была, не есть вина народа, что, кстати, если говорить о Катыни, было бы сущей правдой.
Конечно, за тысячу лет существования бок о бок, с тех пор, как несколько миллионов евреев, спасаясь от погромов, сбежали в Средние века из Англии, Франции, Испании, Германии на окраину Европы в далекую Польшу, поляки и евреи обрыдли друг другу и каждая из сторон накопила достаточно ненависти, но чтобы в XX веке изливать эту ненависть в разборках, присущих веку XVI?!
Поддержать своего примаса бросился епископ Ломжинский Станислав Стефанек, который заявил, что ни один из епископов и священников вверенной ему епархии не будет участвовать в государственных траурных церемониях, включающих покаяние поляков перед евреями.
Депутаты из Едвабне тоже отказались быть в числе кающихся на печальном юбилее. Бургомистр местечка Кшиштоф Годлевский заявил, что в знак протеста против церемонии покаяния уйдет со своего поста в отставку.
За призрачную ниточку спасения, протянутую кардиналом, сразу же ухватились многие польские историки, публицисты, политики.
Президент Квасьневский, с ужасом изучавший обстановку вокруг скандала, познакомившись с потоком такого рода заявлений, схватился за голову:
Но шляхта закусила удила:
Это слова М. Свенцицкого, бывшего мэра Варшавы
Но коль всем принимать одни и те же правила, то и нам за Катынь (если это наших рук дело) нечего склонять голову. Жалко было глядеть на Путина, приехавшего в середине января 2002 года в Польшу. Как агрессивно и нагло польские папарацци вымогали у него катынское покаяние. И не нашелся наш подполковник ответить им приблизительно следующее:
Однако польский президент, как опытный политик, понимая, что еврейские гончие взяли след и уже не бросят его, пока окончательно не затравят бедную шляхту, пошел не только против правого националистического крыла польского общества, но даже против церкви:
Какие прекрасные традиции были у Речи Посполитой по отношению к другим народам и какая великая история – мы знаем, однако у Квасьневского, видимо, не было другого выхода.
Польские западники, польское еврейство и либеральная денационализированная во время рыночных реформ часть общества нажимали на него и на ушедших в глухую защиту правых все сильнее и сильнее, они понимали, что есть шанс, как в спорте, выиграть историческую ситуацию не по очкам, а вчистую, нокаутом, провести полную «денацификацию» общества, а заодно и поставить на место до сей поры всесильную польскую церковь; тем более что в ней наметился тоже явный раскол. Многие клирики не согласились с самим кардиналом Глемпом:
Ну, иезуиты и секретари по связи с иудаизмом – ладно! Хуже всего то, что иные служители культа раскалывались и каялись за то, что они давно знали подобные кровавые грехи соотечественников, но не выносили сор из избы:
Дискуссия то угасала, то вспыхивала с новой силой, шляхетские натуры никак не могли согласиться с тем, что на их глазах как бы по эффекту домино рушится вся веками выстроенная ими идеологическая лестница, что им приходится отказываться от самих себя, от своего экзальтированного польского мессианизма, который слишком уж явно стал пованивать истлевшей еврейской кровью. Они бросали в бой последние резервы своих патриотических страстей. Кто такой перед польской мессианской историей президент? – Да никто!
Но где «натиск пламенный» – там и «отпор суровый». Еврейские умы боролись за победу на полях Едвабне, как поляки во время Варшавского восстания – сейчас или никогда:
Иные интеллектуалы тужились перевести отчаянную схватку в русло нормального демократического процесса и пытались произносить слова, играющие роль обезболивающих медицинских средств при сумасшедшем, шизофреническом воспалении всей нервной системы:
А кардинал Глемп, отказавшийся приехать на покаяние Квасьневского в Едвабне, за свое фанатичное, почти средневековое упрямство подвергся прямому шантажу со стороны финансовых кругов Польши:
«
Весы качались то в ту, то в другую сторону, социологи то и дело замеряли температуру общественного мнения. Она зашкаливала.
20 марта 2001 года 40 процентов поляков считали правильным, чтобы президент попросил прощения у евреев, 35 процентов были против, через месяц лишь 30 процентов были за «президентское покаяние», а 48 считали, что Квасьневский ни за что не должен каяться. Казалось, что ортодоксальная католическая Польша выигрывает сражение у еврейских либералов, требующих унижения Польши, но тут евреи выбросили на стол свой козырь: из Америки приехал раввин Яков Бейкер, живший до войны в Едвабне. Его показания опровергли главный тезис кардинала Глемпа о том, что возмездие евреям было как бы следствием их помощи советскому коммунизму в насаждении в Польше советских порядков. Простодушный (или лукавый) раввин, расхваливая довоенную Едвабну
Сказав эти главные слова, раввин опять залепетал что-то несусветное
Действительно, в 1962 году в Едвабне на мемориальном камне была высечена надпись:
Но разница между Катынью и Едвабне огромна. Секрет Катыни (если он был нашим) хранился в недрах всемогущего НКВД. Он был государственной тайной. Тайна Едвабне в строгом смысле слова тайной не была. Правду о том, кто сжег евреев, знали десятки и сотни местных жителей, повязанных кровью и круговой порукой. Знали потомки сожженных евреев. Кровавое дело, но не государства, а общества. На этом зыбком основании наследники шляхты попытались построить последние окопы защиты:
Ну, во-первых, слово «геноцид» при обсуждении едвабненской трагедии звучало в польской прессе много раз. А во-вторых, что такое – «усмирение»?
А в-третьих… Перечитал я все, что написал до сих пор, и задумался: да, подзалетели поляки, как никогда в своей трагической истории. И на чем поскользнулись? На еврейской крови, которая никогда не высыхает, потому что у нее «особый» состав. Недаром, когда я побывал в Америке в 1990 году, то нашел в газете «Лос-Анджелес тайме» от 4 мая слова раввина Ицхака Гинзбурга, защищавшего четырех еврейских убийц палестинской девушки в одной из арабских деревень:
Какое счастье, что русские люди, пережившие времена Урицкого, Свердлова, Ягоды, Агранова, Френкеля, Бермана, Фирина, Раппопорта и других генералов ГУЛАГа, ни в годы войны и оккупации, ни во времена сталинской послевоенной диктатуры, ни в эпоху безвластия на рубеже 80—90-х годов не устроили ни одной своей Едвабне! А они ведь имели на это мстительных ветхозаветных прав не меньше, но, может быть, больше, нежели шляхта. Какое облегчение, что у нас этой областью жизни заведовало государство – безликая машина, не обладающая ни светлыми, ни темными страстями. Ну что оно делало? Разогнало Антифашистский комитет, расстреляло 13 человек (не потому, что евреи, а потому, что на Крым посягнули), пошумело насчет космополитов, кого-то уволили, кто-то по пятому пункту не прошел в вуз или на повышение по службе. Кто-то получил инфаркт, кто-то инсульт… Ну разве эти государственные казенные репрессии можно сравнить с тысячами сожженных заживо, расчлененных, забитых лопатами? Премьер-министр Польши Ежи Бузек вслед за несколькими историками заявил с некоторым облегчением, что убийство в Едвабне
Наши еврейско-демократические СМИ очень тревожились в конце 80-х годов: а не будет ли погромов в переходный период крушения советской власти (ведь власть наша всегда защищала штыками еврейскую интеллигенцию «от ярости народной»). Шоумены взывали к властям о якобы неизбежных погромах не без оснований: чуяла кошка, чье мясо съела. Но было уже поздно. Сословия, которые могли разжечь пламя «русского Едвабне», в основном были сведены с белого свету красным террором, репрессиями, притеснениями, были принуждены к историческому компромиссу, а кто выжил, вроде Олега Васильевича Волкова, – те уже состарились, и ветхозаветная жажда возмездия угасла в их душах. Их же сыновья и внуки, выросшие и воспитанные при советской власти, как правило, вышли в люди, стали «средним классом», и если их сердца иногда и саднило от обиды за своих предков, то все равно это были уже не их личные обиды, и чувств, этими обидами рожденных, не хватало, чтобы вступить на тропу возмездия. Да и наиболее исторически подкованные из них все-таки вспоминали 37-й год и кампанию против космополитов, с удовлетворением осознавая, что как-никак, а часть исторического долга само государство взыскало с палачей и обидчиков их отцов и дедов. А на оставшуюся часть долга уже можно было махнуть рукой. К тому же наше православное христианское чувство смягчало жажду мести. Мы же не католики и не протестанты, которые в той же Ирландии вот уже четыре века никак не угомонятся и смириться с тем, что произошло с их пращурами, до сих пор не могут.
В 1944 году в первую годовщину разгрома варшавского гетто Юлиан Тувим написал статью «Мы, польские евреи», опубликованную тогда в Лондоне. Она давно лежала в моем архиве, и когда я ее просматривал, то всегда несколько недоумевал, что поэт обвиняет в страданиях своего народа не столько гитлеровских расистов, сколько кого-то другого. И лишь сейчас, внимательно вчитавшись в текст, я понял, что он обвиняет в холокосте свою родину.
Есть в этой обвинительной речи и апокалиптические картины грядущего ветхозаветного возмездия всему европейскому миру:
Ну чем не строки из «Коммунистического Манифеста» о «призраке коммунизма»! Но одновременно есть в этом экзальтированном тексте и весьма прагматические попытки истолковать по-своему историю человечества, а то и просто «исправить» ее.
Если так, то куда же мы денем евангельское свидетельство о разговоре римского наместника Пилата с еврейской толпой:
А вслед за ними на втором витке польской истории известный историк и публицист Ян Юзеф Липский – человек героической судьбы, участник Варшавского восстания, активист «Солидарности» – не удержался от соблазна перебросить грех польского антисемитизма на плечи империи советской:
Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Оказывается, до знакомства с советской системой поляки в еврейском вопросе были невинны, словно Адам и Ева, и лишь в эпоху Гомулки мы их, наивных, антисемитизму научили. И это пишет весьма честный и смелый мыслитель, который не мог не знать польскую историю со времен от средневековья, когда евреев сжигали на кострах, до эпохи Едвабне и Освенцима… Да если бы мы в этой науке были учителями поляков, как утверждает Липский, наша история пошла бы по совершенно другому пути! Нет, нам таких учеников не надо.
Да, понятно, что в борьбе с Россией шляхта опиралась на евреев, а евреи в той же борьбе на шляхту («за нашу и вашу свободу»), но органическим и вечным этот союз, конечно же, быть не мог. Наиболее трезвые и бесстрашные умы (в первую очередь еврейские), конечно же, понимали это.
«Человек оттепели» Александр Галич, будучи умнее поэтов-полонофилов из «списка Британишского», никогда не забывал о подлинном отношении шляхты к еврейству. Он знал, что евреям опасно лебезить перед шляхтой. Именно поэтому в поэме о Януше Корчаке (Якове Гольдшмидте, как демонстративно пишет Галич в предисловии к поэме) он заклинает пепел Корчака, летящий над Варшавой из печей Треблинки:
Речь идет о том же, о чем вспоминает Юзеф Липский – в 1968 году большая часть еврейского населения Польши под давлением общества и государства вынуждена была эмигрировать из Польши. Вот ведь как получается: шляхтичи вытесняли, выдавливали евреев из Польши, а советская власть всяческими усилиями, наоборот, удерживала их, не выпускала, пыталась оставить в стране, а не избавиться от «пятой колонны». В итоге и польское и советское государства были обвинены «мировым общественным мнением» в антисемитизме! Но в любом случае – не надо, панове, с больной головы на здоровую.
Да, история беспощадно посмеялась над многими священными, сакральными страницами польского сознания. Священной, неприкосновенной, к примеру, считается у поляков память о Катыни. И вдруг эхо одновременных с Катынью едвабненских событий несколько испортило эту сакральность, когда историк Кшиштоф Теплиц сказал то, о чем задумались после Едвабне многие:
Вот где собака зарыта! Может быть, такой взгляд на Катынь поможет нам прояснить, почему, когда 19 апреля 1943 года в ответ на попытку вывезти часть евреев из Варшавы в Освенцим, в варшавском гетто началось восстание, – ни лондонское правительство, ни Армия Крайова ничего не сделали, чтобы хоть как-то защитить обреченных евреев.
Этой драматической странице польской истории посвящено стихотворение моего давнего знакомого, ныне покойного, поэта и журналиста «Московского комсомольца» Александра Аронова. Поэт он был бесталанный, и стихотворение у него получилось таким, что его легче пересказать, нежели цитировать. Называется оно «Гетто 1943 г.».
А сюжет стихотворения таков, что встречаются «два мудрых человека», поляк и еврей, за бутылкой вина и начинают спорить о вине народов друг перед другом. Поляк не может простить советских русских за то, что они стояли в 45-м перед Вислой и не помогли восставшей Варшаве, советский еврей заступается за советскую честь и убеждает собеседника, что наши войска были не готовы к штурму Варшавы – «силенок было мало»… Но когда поляк потребовал от русских «умереть за други своя», взывая к христианским чувствам:
то на это еврей вполне справедливо напоминает ему, что соотечественники поляка, увы, не поступали, как христиане, в 1943 году, во время восстания евреев в варшавском гетто: