Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Я вспоминаю совершенно невероятный случай. Выход Графини с приживалками в „Пиковой даме“. Одна из приживалок, очень старательная, пела „благодетельница наша“, пожирая глазами Графиню, пятясь и мало заботясь о том, что у нее за спиной. Бац! И она оказалась в осветительской будке. В зале шум. Но меня поразило другое: с трудом выкарабкиваясь из осветительской будки, она все время продолжала петь! Я не уверен, что она пропустила хоть одну ноту в момент падения. С тех пор я не удивляюсь, когда вижу, что артисты хора в трудных, порой совершенно неожиданных положениях продолжают петь — не формально, а как артисты-художники».

В этом абзаце отразились уважение и приязнь, которые Борис Эммануилович испытывал по отношению к своим товарищам по многотрудному театральному делу к хористам, оркестрантам, статистам, костюмерам, гримерам — к тем из них, кто отдавал всего себя избранной профессии. И я могу засвидетельствовать, что они отвечали Хайкину взаимностью. Это в полной мере проявилось в день его похорон: почти все присутствующие на траурной церемонии единодушно оплакивали утрату, которую понес Большой театр.

Во время поминок ко мне подошел один из музыкантов и сказал:

— Нет, таких людей, как Борис Эммануилович, больше у нас не будет. Мы ведь все, когда за границу едем, везем туда жратву, чтобы деньги сэкономить… Назад тащим барахло… А ведь он всегда ездил с одним чемоданчиком-дипломатом, а в нем несколько бутылок водки… И обратно он с этим же дипломатом, ничего с собой не везет…

Самое последнее письмо я получил от Хайкина в апреле 1977 года. Он писал:

«Поздравляю Тебя и Твою жену с Пасхой. Приходите к нам, пожалуйста, оба.

Когда я работал в Мариинке, Пасха была запрещена, и только шепотом при встрече друг с другом говорили: „Ха-Вэ!“ — „Вэ-Вэ!“ Но очень многие пели в Никольском соборе, который находился поблизости, и за это уже попадало мне. Я, конечно, говорил, что ничего не знаю. У них (у певцов и певиц) был пароль: „На макаронную фабрику пойдешь?“ Почему так, не знаю. Кстати, они сами к церковной службе относились неуважительно, видя в этом только возможность левого заработка, так что я получал упреки и с другой стороны — от настоятеля Никольского собора, с которым был в наилучших отношениях: „Артисты порой забывают, что находятся в храме Божием“».

Борис Эммануилович с пониманием и полным сочувствием воспринимал мою религиозность и воцерковленность. В письмах своих он делится со мною мыслями о церковном пении, вспоминает забытые имена когда-то знаменитых регентов:

«А слыхал ли ты о Николае Михайловиче Данилине, изумительном мастере хорового пения? Он много лет возглавлял Московское синодальное училище. Я с ним был в наилучших отношениях. Среди его учеников и Н. С. Голованов, и А. В. Александров (генерал, отец Бориса), и многие другие. Синодальный хор — это было нечто замечательное. <…>

Забыл еще одного своего наилучшего товарища — Георгия Александровича Дмитриевского. Мы с ним вместе учились, а затем он много лет возглавлял Ленинградскую капеллу. Он родом из Троице-Сергиева, и в анкете у него в этом отношении было не все благополучно. Было время — он приуныл, я его подбадривал. А потом настало другое время, и мы поменялись ролями».

В последней фразе речь идет о начале пятидесятых, когда по причине еврейского происхождения Хайкин потерял должность главного дирижера Мариинского театра и принужден был переехать в Москву. Впоследствии несколько раз предпринимались усилия, дабы вернуть его на руководящую должность, но из этого так ничего и не вышло. В ЦК партии всякий раз решительно противились его выдвижению — дело портил все тот же пятый пункт в анкете. После очередной такой истории Борис Эммануилович объяснял своим приятелям:

— Им там в ЦК не подходит моя фамилия — Хайкин. Вот если бы вместо буквы «А» у меня была бы буква «У», они бы меня сразу утвердили.

III

Насколько я могу судить, дружба моего отца с Утесовым началась в 1927 году в Ленинграде, где Леонид Осипович в те времена жил постоянно и куда Ардов на несколько месяцев переехал из Москвы. С тех самых пор их приятельство никогда и ничем не омрачалось: оба принадлежали к артистической среде, оба были наделены чувством юмора и доброжелательством.

Утесов редко бывал на Ордынке, но они с отцом общались постоянно — на эстрадных премьерах, на различных совещаниях, в ВТО, в Доме работников искусств…

Сейчас невозможно себе представить, как знаменит и популярен был Утесов начиная с тридцатых годов и вплоть до шестидесятых. Голос его то и дело звучал по радио, по стране расходились многие тысячи его пластинок, фильм «Веселые ребята» был одним из любимейших народом. По советским понятиям он был очень богат и щедро помогал нуждающимся, в первую очередь многочисленным родственникам, как своим собственным, так и со стороны жены — Елены Осиповны. Утесов всегда был окружен просителями, и это дало повод для забавной шутки. Кто-то из приятелей Леонида Осиповича заметил:

— Бывают разные коллекции. Лидия Русланова собирает картины, Николай Смирнов-Сокольский — книги, Владимир Хенкин — золотые часы… А Леонид Утесов коллекционирует евреев.

В застольных беседах на Ордынке имя Утесова мелькало частенько. Ардов рассказывал о таком, например, эпизоде. В письме, адресованном постановщику фильма «Веселые ребята» Григорию Александрову, Леонид Осипович позволил себе шутку: «Передайте привет половому мистику Эйзенштейну». Ответ сего последнего не заставил себя ждать, великий режиссер написал: «Посылаю привет местечковому половому Утесову».

И еще одна новелла. Утесов был на гастролях в Сочи. Ему потребовалось получить денежный перевод, но свой паспорт он оставил в гостинице. И конечно же заведующая почтовым отделением выдать ему деньги отказалась. Артист попытался спасти положение:

— Я же Леонид Утесов, неужели вы меня не знаете?

— Гражданин, сказано вам: давайте паспорт…

И тут артист вспомнил известную историю, которая когда-то произошла с Энрико Карузо. Великий тенор пришел в один из банков в Америке тоже без документов. И поскольку его не узнали, он спел какую-то арию, что привело в восторг всех служащих и посетителей. После чего певцу беспрепятственно выдали деньги.

— Вы не верите, что я Леонид Утесов, тогда слушайте, — сказал артист и запел: — «Раскинулось море широко…»

— Гражданин, — перебила его заведующая, — если вы будете хулиганничать, я милицию позову.

Но больше всего мой отец любил такой рассказ Утесова. Леонид Осипович ехал в одесском трамвае, было довольно много народа. И вдруг раздался ужасный крик:

— Ой, ограбили! Ой, убили! Ой, обокрали!

Это заголосила какая-то еврейка, у которой карманник вытащил кошелек.

— Ой, чтоб он подох, этот ворюга!.. Чтоб он провалился!.. Ой, обокрали! Ой, убили!.. Вот здесь он был — кошелек! И там целых три рубля! Ой, ограбили! Ой, обокрали!..

Утесову надоело это слушать, он подошел к кричавшей женщине и сказал:

— Вот вам три рубля, только, пожалуйста, замолчите.

Она взяла деньги и тут же перестала кричать. Трамвай продолжал свой путь, но через две остановки одесситка сама приблизилась к артисту и тихонько сказала:

— А почему вы мне не отдадите и кошелек тоже?

Повторю: эту новеллу я слышал от своего отца. Но вот еще одна одесская история, которую я слышал из уст самого Леонида Осиповича. Он рассказывал:

— Я еще был совсем молодой, начинающий артист. И меня взяли в труппу в самой Одессе. Это был крошечный летний театр, но там играла будущая знаменитость — Владимир Хенкин. Мне дали маленькую роль, я играл лакея в какой-то немыслимой пьесе. Там надо было выйти на сцену, убирать со стола тарелки и при этом произносить текст. И вот первый спектакль, я стою за кулисами и страшно волнуюсь… В это время ко мне подходит Володька Хенкин и что-то мне нарочно говорит… А сам незаметно расстегивает мне ширинку на штанах и вытаскивает наружу нижнюю часть рубашки. И вот я в таком виде выхожу на сцену, начинаю собирать тарелки и говорить свой текст. В зале смех. Я продолжаю, очень доволен… А зрители смеются все сильнее… И тут уже я начинаю понимать: не по игре смех… Смотрю на себя и вижу, что из штанов торчит рубашка. Тогда я подхожу к краю сцены, привожу себя в порядок, застегиваю штаны и при этом говорю прямо в зал: «Хорошо, что здесь нет женщин». И тут — аплодисменты. Вот тогда старые одесситы сказали про меня: «С него таки будет толк».

Я могу засвидетельствовать: Утесов был необычайным рассказчиком — живым, веселым, талантливым… Помнится, в конце семидесятых годов я по какой-то надобности приехал в Дом творчества писателей в Переделкине. В это время там жил Леонид Осипович. Была весна, пригревало солнце… Старый артист сидел на балюстраде, его окружали несколько писателей, большинство из которых ему в дети годились. И Леонид Осипович, что называется, держал площадку — они все глядели ему в рот.

А еще я вспоминаю лето шестьдесят первого года. Я работал на радио, и меня послали взять у Утесова интервью — он тогда был на своей даче во Внукове. С делом мы быстро покончили, я убрал диктофон, и у нас с Леонидом Осиповичем началась непринужденная беседа.

В те годы был весьма популярен эстонский певец Георг Отс, и я между прочим сообщил Утесову только что придуманную кем-то шутку: «Объявление в газете: „Георг Отс меняет имя на Юрий Уй“».

Это привело моего собеседника в восторг, он хохотал и звал свою жену:

— Лена! Ты слышишь? Лена! Георг Отс меняет имя на Юрий Уй!

А теперь несколько слов о даче, где происходила наша встреча. В Москве рассказывали: когда дом только возводился, кто-то прикрепил к калитке дощечку с надписью, это была строчка знаменитейшего утесовского шлягера: «Нам песня строить и жить помогает».

В своем жанре Утесов был как бы вне конкуренции, но в Москве существовали и другие джаз-оркестры. Впрочем, в те времена слово «джаз» было крамольным, и эти музыкальные коллективы именовались «эстрадными». Одним из них руководил известный трубач Рознер, и с этим именем связана блистательная шутка Утесова. Некто задает ему вопрос:

— Леонид Осипович, а правду говорят, что Эдди Рознер — вторая труба мира?

— Рознер? Вторая труба? — переспрашивает артист. — Да, безусловно… Он вторая труба.

— Ну а кто же — первая труба?

— Первая труба? — говорит Утесов. — Ну, их — миллион…

IV

Валентин Петрович Катаев в послевоенные годы у нас на Ордынке не бывал. Но я могу с определенностью утверждать, что он приходил к моим родителям в 1937 году, когда я только что родился и наша семья жила еще в Лаврушинском переулке, в том же доме, где имел квартиру Катаев. Я с самых первых дней был смуглым и черноволосым, и, как рассказывали, Валентин Петрович, увидев меня, новорожденного, дал мне прозвище «кофейное зерно».

Мой отец и моя мать очень высоко ценили талант Катаева, я и сам всегда восхищался его прозой. По моему глубокому убеждению, лишь один советский писатель превосходил Валентина Петровича в литературном мастерстве — я имею в виду Михаила Зощенко.

Ардов в близких отношениях с Катаевым никогда не был, но они оба принадлежали к одному и тому же кругу литераторов, куда входили Михаил Булгаков, Михаил Зощенко, Валентин Стенич, Лев Никулин, Юрий Олеша, Михаил Кольцов, Илья Ильф, Евгений Петров… Последний, как известно, был младшим братом Катаева и взял себе псевдоним, дабы читатели их не путали. Вот с Евгением Петровичем Ардов был очень дружен.

Я помню, отец рассказывал о женитьбе Петрова. Году эдак в двадцатом Катаев и Олеша прибыли из Одессы в Москву и вместе поселились на какой-то квартире. С ними по соседству жила прелестная совсем юная девушка по имени Валечка Грюнзайт. И вот Катаев тогда решил, что с ней надо познакомить его младшего брата Евгения. Тот вскоре также перебрался из Одессы в Москву и в конце концов стал мужем Валентины Леонтьевны Грюнзайт.

В тридцатые годы и Катаев, и Олеша стали очень известными писателями. Как-то вечером Валентин Петрович и Юрий Карлович шли по улице Горького. Прямо на панели они познакомились с какими-то двумя девицами и ради развлечения пригласили их в ресторан «Арагви». В этом заведении обоих литераторов хорошо знали и предоставили им отдельный кабинет. Они заказали шампанского и ананасов. Катаев вылил две бутылки шипучего в хрустальную вазу и стал резать туда ананасы…

Одна из барышень сделала ему замечание:

— Что же это вы хулиганничаете? Что же это вы кабачки в вино крошите?..

Тогда же, в тридцатых годах, пути Катаева и Олеши разошлись. Валентин Петрович стал усердно служить большевицкому режиму, а Юрию Карловичу такая роль, по-видимому, претила. Он почти ничего не сочинял и к тому же пить стал не в меру.

Мои собственные немногие встречи с Олешей происходили в пятидесятых годах, когда от его былой близости с Катаевым не осталось и следа. Более того, к этому времени у Юрия Карловича появилось нечто, что можно было бы назвать «комплексом Катаева». Так, один молодой литератор говорил мне, что Олеша, надписывая ему свою книгу, вопрошал:

— Скажите, ведь я пишу не хуже, чем Катаев?

Незадолго до своей смерти Юрий Карлович получил путевку в Дом творчества в Переделкине, а там неподалеку жил на своей даче его бывший друг. Однажды за завтраком кто-то из литераторов рассказал, что прошлой ночью на улице писательского поселка неизвестные преступники ограбили какого-то человека и скрылись. Выслушав такое, Юрий Карлович сказал:

— Это сделали дети Катаева.

А теперь несколько слов о том самом загородном доме, где Валентин Петрович прожил долгие годы. До войны, когда только появился в Переделкине писательский поселок, Катаеву там дача не досталась. А среди тех, кто получил от Литфонда загородные дома, был И. Г. Эренбург. Он, как помним, подолгу жил во Франции, и Катаев, воспользовавшись отсутствием Ильи Григорьевича, вселился в его дачу. Тут надобно отдать должное Эренбургу — человек очень умный и осторожный, он не стал поднимать скандала, а на собственные деньги построил себе загородный дом подальше от Переделкина — в Новом Иерусалиме.

В двадцатых годах близким приятелем Катаева был Лев Никулин, но потом они поссорились и, хотя оба жили в Лаврушинском переулке, не только не общались, но даже и не здоровались друг с другом. Я бы об этом не стал упоминать, кабы моя память не сохранила забавного двустишия, которое сочинил Лев Вениаминович. Это была эпитафия Катаеву:

Здесь лежит на Новодевичьем Помесь Бунина с Юшкевичем.

(Юшкевич Семен Соломонович (1868 — 1927) в начале века — известный писатель, «певец Одессы».)

В середине тридцатых Михаил Кольцов возглавлял целое объединение периодических изданий — «Жургаз». Там устраивались званые вечера, куда приглашались знаменитости. Никаких кулис не было, все гости — в зрительном зале. И вот ведущий объявляет:

— Дорогие друзья! Среди нас присутствует замечательный пианист Эмиль Гилельс. Попросим его сыграть…

Раздаются аплодисменты, Гилельс встает со своего места, поднимается на эстраду и садится за рояль.

Затем ведущий говорит:

— Среди нас присутствует Иван Семенович Козловский. Попросим его спеть…

И так далее…

И вот во время какой-то паузы с места вскочил пьяный Валентин Катаев и громко провозгласил:

— Дорогие друзья! Среди нас присутствует начальник Главреперткома товарищ Волин. Попросим его что-нибудь запретить…

Надобно сказать, что в те годы Главрепертком (Главный репертуарный комитет) осуществлял цензорские функции в театрах. Реплика Катаева вызвала громкий смех и аплодисменты, а обидчивый цензор демонстративно покинул зал.

Еще я вспоминаю рассказ Александра Фадеева, он говорил это моему отцу в начале пятидесятых:

— Катаев зашел ко мне на дачу, мы с ним крепко выпили, но нам спиртного не хватило. И хотя была глубокая ночь, мы стали ходить по соседним дачам и просить водку взаймы. И нам ее всюду давали, потому что хозяева очень боялись, что мы у них останемся…

В начале хрущевской оттепели был снят негласный запрет на сочинения Ильфа и Петрова. Мой отец был организатором одного из первых вечеров, посвященных этим писателям. И я помню, как он сетовал, говоря о Катаеве:

— Как это можно не прийти на вечер памяти твоего родного брата?

В 1958 году Валентин Петрович вступил в коммунистическую партию. В литературной среде бытует такое мнение: он сделал это, дабы спасти от репрессий свое детище — журнал «Юность». Ардов объяснял этот шаг по-своему:

— Катаеву уже за шестьдесят: врачи запретили пить, по дамской части он уже не ходок… Значит, теперь «аморалку не пришьют», а поощрения будут, и немалые…

В те времена в Москве были популярны рассказы о парикмахере Моисее Моргулисе, он работал в Доме литераторов. Одну из этих новелл имеет смысл привести, но для современного читателя тут надлежит сделать некоторое разъяснение: за границу тогда почти никто не ездил, и каждый человек, побывавший в иностранном государстве, вызывал интерес окружающих.

Так вот Моргулис стрижет Валентина Катаева, который только что вернулся из-за границы. Клиент вовсе не расположен разговаривать с парикмахером, а потому отвечает односложно.

— Вы были за границей?

— Да, был.

— Ну и где вы были?

— В Италии.

— И были в Риме?

— Был.

— И видели Римского Папу?

— Видел.

— А правда говорят, что когда приходишь к Римскому Папе, то надо целовать ему туфлю?

— Да, правда.

— И вы целовали?

— Целовал.

— Ну и что вам сказал Римский Папа?

— А вот когда я наклонился, чтобы поцеловать ему туфлю, он спросил: «Какой засранец подстригал твой затылок?»

В начале семидесятых годов, когда в стране началась разнузданная травля Солженицына, Катаев принял в этом участие. Кое-кто из наивных людей был шокирован таким обстоятельством. Помнится, один из моих тогдашних приятелей говорил:

— Как Валентин Петрович мог подписать подобное письмо?

А я ему отвечал:

— Если кто-нибудь из советских писателей может совершенно искренне ненавидеть Солженицына, то это именно Валентин Катаев. Он всегда исповедовал совершенно ясные принципы: писать надо очень хорошо, с властями надо дружить, а жить надо со всей возможной роскошью и удобствами. И все это Катаев блистательно воплотил: пишет он как никто, эдакий «социалистический Набоков», у него гигантские тиражи и очень высокие гонорары; у него огромная квартира в Москве, и она обставлена антикварной мебелью; он живет в прекрасном загородном доме; у него есть автомобиль и собственный шофер… Наконец, ему позволяют бывать за границей и даже зарабатывать там какие-то деньги… И вдруг появляется писатель, жизнь которого шла вопреки всем принципам Катаева: он по глупейшей неосторожности попадает в тюрьму, потом в ссылку, работает школьным учителем, нищенствует… Да и пишет-то он, с точки зрения Катаева, плоховато… А вот поди ж ты — именно этому человеку достается Нобелевская премия, у него огромные гонорары в твердой валюте, не говоря уже об оглушительной всемирной славе. И в сравнении с этим все благополучие и вся известность Катаева не стоят и гроша…

Справедливость моих слов о Солженицыне и Катаеве подтвердилась много позже, уже в девяностых, когда были опубликованы дневники Корнея Чуковского. 24 ноября 1962 года он писал:

«Сейчас вышел на улицу платить (колоссальные) деньги за дачу — и встретил Катаева. Он возмущен повестью „Один день…“, которая напечатана в „Новом мире“. К моему изумлению, он сказал: повесть фальшивая: в ней не показан протест. — Какой протест? — Протест крестьянина, сидящего в лагере. — Но ведь в этом же вся правда повести: палачи создали такие условия, что люди утратили малейшее понятие справедливости и под угрозой смерти не смеют и думать о том, что на свете есть совесть, честь, человечность. Человек соглашается считать себя шпионом, чтобы следователи не били его. В этом вся суть замечательной повести — а Катаев говорит: как он смел не протестовать хотя бы под одеялом. А много ли протестовал сам Катаев во время сталинского режима? Он слагал рабьи гимны, как и все».

Эта запись свидетельствует о том, что умный и проницательный Валентин Петрович сразу же почуял опасность — появление в печати «Ивана Денисовича» означало, что дни «социалистического реализма» сочтены. По существу говоря, это был первый гласный приговор той самой «советской литературе», в которой Катаев и первенствовал, и процветал.



Поделиться книгой:

На главную
Назад