Евгений Евтушенко
Счастья и расплаты (сборник)
Дора Франко. Поэма
Что такое доисповедь?
это значит доискиваться
до того, что есть жизнь, —
не твоя, не чужая, —
и вся
Дора Франко
(доисповедь)
Никакого не может быть «изма»,выносимого до конца,если даже подобье изгнаночеловеческого лица.По существу, вся моя лирика – это сборник исповедей перед всеми. И вот пришло время доисповедоваться.
Эта любовная приключенческая поэма моей юности написана с милостивого разрешения ее героини Доры и моей жены Маши, которой поэма, вопреки моим опасениям, понравилась, да и нашим сыновьям – двадцатитрехлетнему Жене и двадцатидвухлетнему Мите. Честно говоря, я побаивался, как жена к этому отнесется, особенно – в канун нашей серебряной свадьбы. Но, слава Богу, Маша, как всегда, проявила мудрость. Ведь нет ничего бессмысленней, чем ревновать к прошлому.[1]
1
Что-то я делал не так, извините, — жил я впервые на этой земле.Роберт РождественскийLa vida de Evtushenko es un saco,
lleno de las balas e de los besos
Gonsalo ArangoЖизнь Евтушенко – это мешок, набитый пулями и поцелуями.
Гонсало Аранго(Из его книги «Медведь и колибри» (1968) – о нашей поездке по Колумбии)Я словно засохшую корочку крови сколупываюна ране давнишней, саднящей, но сладкой такой,как будто мне голову гладит маркесовская Колумбиятвоей, Дора Франко, почти невесомой рукой.И не было женщины в жизни моей до тебя идеальнее,хотя все, кого я любил, были лучше меня,но не было до-историчней и не было индианнее,чем ты — дочь рожденного трением первого в мире огня.2
В шестьдесят восьмом — полумертвым,угорелым я был, как в дыму.Мне хотелось дать всем по мордам,да и в морду – себе самому.В шестьдесят восьмом все запуталось,все событиями смело.Не впадал перед властью в запуганность —испугался себя самого.Так я жил, будто жизнь свою сузилв ней, единственной, но моей,в сам собою завязанный узелтрех единственных сразу любвей.Трех любимых я бросил всех вместеи, расставшись, недоцеловал.Все любови единственны, еслиза обвалом идет обвал.Я всегда жизнь любил упоительно,но дышать больше нечем, когдавсе горит и в любви, и в политике,а пойдешь по воде — и вода.И тогда за границу я выпросился,оказавшись в осаде огня,будто я из пожара выбросился,пожирающего меня.Был я руганый-переруганный.Смерть приглядывалась крюком,но рука протянулась Нерудина,в Чили выдернула прямиком.Как читал я стихи вместе с Пабло!Это было – дуэт двух музык,и впадал, словно Волга, так плавнов их испанский мой русский язык.Двупоэтие было красивое,и Альенде – еще кандидат —повторял, как студенты, грассируя:«В граде Харькове – град, град…»Ну а после — не на небеса еще —пригласили меня в Боготу,в потрясающую и ужасающуюкрасоту, нищету, наготу.Я летел через Монтевидео,и мне снились недобрые сны.Было, кажется, плохо делои в Москве, и у Пражской весны.Для наивного социалистапри всемирнейшем дележебыло страшно, что дело нечистоНу а рук не отмоешь уже.И чем больше ханжили обманно,я не верил в муру всех гуру:вдруг из нищенского карманатанки выкатят сквозь дыру?Никакого не может быть «изма»,выносимого до конца,если даже подобье изгнаночеловеческого лица.Пригласили меня «ничевоки».Сам Гонсало Аранго[2], их вождь,меня обнял: «Поэт, ну чего ты?Ждет тебя здесь то, что ты ждешь».Я подумал: «Звучит как заманка» —и спросил будто со стороны:«Что же ждет меня?» — «Дора Франко.Друг для друга вы рождены».Симпатичный был парень Гонсало,но душа моя за́долго доот сосватыванья ускользаладаже, помню, с Брижитой Бардо.И парижские комсомольцыиз журнала гошистов «Кларте»не сумели напялить нам кольца —пальцы, видимо, были не те.А не то бы я, на́ смех вселенной,не оставшись поэтом никак,ее кошек, собачек над Сенойлишь прогуливал на поводках.Но вернемся в Колумбию, в пальмы,куда сам, как не знаю, попали сибирским поэтом опальнымс «ничевоками» выступал.С Че Геварой бунтарские майкив парке буйно алели, как маки,и на сцену, как на пьедестал,мы с Гонсало в двух разных калибрахвышли, будто медведь и колибри,как он в книге потом написал.В парке на безбилетном концерте,хоть и не было благостных дам,было тихо сначала, как в церкви,но прошел ропоток по рядам.Подержались мятежники в рамках,но потом как с цепи сорвались.«Дора Франко пришла! Дора Франко!» —и шмальнула ракетница ввысь.Иронически-благоговейновраз обрушилось: «Viva la reina!»[3],но восторг был завистлив, нечист:был в нем и ядовитенький свист.Кто-то в ход запустил старый способпревращать все вопросы в плевки:«Дора, сколько тебе дал твой спонсорна твои золотые чулки?»Но ни ног, ни чулок со сценыи деталей других, что бесценны,я не видел в толпе все равно,а лицо я ловил по кусочкам,по оттянутым серьгами мочкам,глаз и губ колдовским уголочкам,но лицо не собралось в одно.Лишь величественно, лебединопромелькнувшая издалекасвист и хлопанье победилаусмиряющая рука.И, под рифмы плакаты вздымая,столько вдруг молодых че гевар,аплодируя, спрыгнули с маекна земной покачнувшийся шар.Кровь взыграла во мне ошарашинками,ведь соски колумбийских девчат,как Аронов[4] писал, карандашиками,поднимая их майки, торчат.Ну а после случилось, наверно,то, что Маркес наворожил, —я зашел в развалюшку-таверну,словно был в Боготе старожил.И как будто мне песню пропелигде-то ангелы в небесах,я пошел на зеленый пропеллеризумрудной петрушки в зубах.И сидевшая там незнакомка,за себя чей-то слушая тост,той петрушкой так хрумкала громко,и глаза надвигались огромно,ну а я им в ответ неуемновцеловался в зелененький хвост.Я, с петрушкой шутя, заигрался,и, как будто бы в крошечный храм,я по ней, горьковатой, добралсяк сладко влажным отважным губам.И нырнул я глазами в два глаза,так и полных соблазном по край,где ни в чем я не видел отказа,кроме только приказа: ныряй!И меня, не убив беспричинно,не понявшие, как поступать,с ней меня отпустили мужчины,а их было не меньше чем пять.И, когда я проснулся с ней утром,она будто ребенок спалакак в плывущем суденышке утлом,а куда? Да в была не была.Не бывает любовь чужестранкой.Я спросил: «Как же имя твое?» —и услышал: «Я Дора Франко»от еще полуспящей ее.Мы любили три дня и три ночи.Я был ею – она была мной.В сумасшественном непорочье«Камасутра» казалась смешной.Мое тело ее так хотело,став как будто душой во плоти,и, как в пропасть, на дно полетелоглаз, безмолвно сказавших: лети!В день четвертый, по коридорув туалет заглянув босиком,босиком я увидел и Дору,ногу брившую с легким пушком.А нога была нежной, прекрасной,притягательной, чуть смугла,ну а бритва не безопасной,а складной и старинной была.Дора с ужасом откровеннымне успела прикрыть свою грудь,попытавшись по веточкам-венамот позора себя полоснуть.Я успел вырвать все-таки бритвуи устами уста разлепил,а она бормотала молитву,чтобы я ее не разлюбил.И плескались мы, весело мылясь,в узкой ванне, где не разойтись,и так празднично помирились,будто взмыли в небесную высь.Оба стали как будто младенцамив той купели в предутренний час,так что крыльями, как полотенцами,обтирали все ангелы нас.Мы любили свободно и равно,будто нет ни вражды, ни войны.Как сказал мне Гонсало Аранго:«Друг для друга вы рождены».3
Что мне все картели, все раздорыи с наркобаронами война —потерялась туфелька у Дорыи найтись, неверная, должна.Правая нашласьи хитро дразнит,тяжкая от мокрого песка,левая, себе устроив праздник,где-то рядом прячется пока.Говорю я правой, как ребенку:«Что же ты ее не ищешь?Ну!Помоги найти свою сестренку,а иначе — в океан швырну!»Я песок вытряхиваю нежно,туфельку держа за ремешок,тычу, чтобы внюхалась прилежнов прячущий ее сестру песок.Выполнила туфелька задачку,просьбу поняла она всерьез,и ее, как верную собачку,я целую в черный мокрый нос.А потом уже тебя целую.В пальчиках – две туфли у тебя,но себя никак не исцелю я,узел всех страстей не разрубя.Что мне делать с каждой драгоценной,с каждой непохожей на других,если я один перед вселеннойглаз, одновременно дорогих?Что же Бог? Он вряд ли отзовется,лишь вздохнув и пот стерев со лба.Он-то знает, что в Петрозаводскеxодит в детский сад моя судьба.4
Прости меня, Маша, еще незнакомая Маша,за то, что планета тогда не была еще наша,А Маркес невидимый вместе со мною и Доройнас, как заговорщик, привел в Барранкилью, в которойкогда-то бродил он, и матерью, да и отцом позабыто,лишь с дедом, любившим внучонка-драчонка Габито.И там в Барранкилье — не меньше чем полнаселения —все наперебой представлялись как родичи гения,и вместе с текилой лились их безудержные воспоминания,но маркесомания все же была веселей, чем занудная марксомания.Какой удивительный это народ — барранкильцы,волшебника слова родильцы, поильцы, кормильцы.И как достижения местные супервершинныерешили они показать мне бои петушиные!И в селение Бокильяты пришла, моя богиня.Кто хозяева? Шпана исброд воров, достойных рей.Петухов они шпыняют,чтоб клевались поострей.Зрители и самидергают носами,будто стали клонами,будто бы подклевывают.И красотки с веерамив бешеном озвереваньираздувают ноздреньки —тянет их на остренькое!Не только поэтов из-за стихов,не только женщин из-за духови бабников из-за хвастливых грехов,не только политиков самых верхови миллионеров из-за вороховбумажек по имени деньги,захватанных, словно девки, —люди стравливают и петухов!Петухи такие красивые —это вам не мерины сивые!Это, им подражая, древние грекивоздвигали на шлемах железные гребни.Мне казалось всегда, что вот-вот зазвенят петушиные шпоры,как звенели в Булонском лесу на ботфортах у вас, мушкетеры.Что с тобой сегодня? — шок,Петя-Петя, петушок,золотой гребешок,шелкова бородушка,масляна головушка.Ты с малюткой братцем росв личненьком яичикеи не видел ты угрозпосле в его личике.Для того ли родились,для того ли вылупились,чтобы после подрались,обозлели, вылюбились?Где же братский поцелуй?Обнимитесь крыльями.«Клюй! Клюй! Клюй! Клюй!» —призывают рыльями.Так вот стравливала насхищными голосьямисвора, ставившая набрата мне — Иосифа[5].Кто подсказчик лживый, кто?Но по Божьей милостия еще надеюсь, чтов небесах помиримся.Все исчезнут войны вмиг,жизнь другой окажется,если в нас умрут самихлживые подсказчики.И не вспомнить нам теперь ли,как друг друга не терпелиБунин с Мережковским,Есенин с Маяковским.Разве мал им космос?!Не за чей-то поцелуй —славу, чек от Нобеляпод базарное «Клюй! Клюй!»скольких поугробили.Столько войн и революцийнас, как в ступе, потолкли,ну а люди все клюются,на подначки поддаютсяи врагами остаются,будто дурни-петухи,стравливаемыеи не выздоравливаемые.Демократий всех машины,приглядишься, — петушины,и политиков наскокидруг на друга так жестоки,и привычно им, как плюнуть,компроматом насмерть клюнуть.И куда ни убежим,везде диктаторский режимпоказушного мужчинства,распушинства, петушинства.Приспустите гребешки,пети-пети, петушки…В Барранкилье ночь тиха.Дора, в крови выкупанного,раненого петухаза сережки выкупила.5
И Дора долго не могла уснуть:«Какая твоя родина — Россия?» —«Да, как Макондо, лишь побольше чуть…» —«А люди?» — «Есть и добрые, и злые…» —«Еухенио, но ведь Макондо нет.Его придумал барранкильец Габо». —«Но если и придумал, то не слабо,и написал он в нем весь белый свет.В нем, как в Макондо, столько бедных, пьющих.Mне кажется в тоске от нищеты,что и Россию написали Пушкин,Толстой и Чехов, Гоголь». — «Ну а ты?»Я промолчал. Тогда она спросила:«А правда ли, что Маркес был в России?» — и спас меня мой собственный рассказ в полночной мгле, при свете ее глаз:«Когда приехал к нам в Россию Маркес,его я в Переделкино повез —он был колючим по-левацки малость,но я не видел в том больших угроз —ведь все-таки в стране картелей рос,и все, кто жили под «Юнайтед фрут»,те знали, как наручники их трут.Я предложил заехать на могилук Борису Леонидовичу. Гостьсначала промолчал и через силусказал, скрывая неприязнь – не злость,что не случайно Пастернак был признанобрадованным империализмом, —так ждавшим эту сахарную кость —что шум вокруг поэта был позорен —как он себя использовать позволил?Был Маркес мой любимец, а не идол,и Пастернака я ему не выдал:«Но он не прятал «Доктора Живаго».Он знал, что «корень красоты – отвага».Он против игр циничных, лживых правиллюбовь над всей политикой поставил.Неужто вам всех высших чувств на светеважней монтекки или капулетти?Он разве начал сам скандал с романом?Им бить друг друга стали в рвенье рьяномкапитализм с феодализмом русским,а Пастернака позвоночник хрустнул…Нет гениев, что все-таки остались,использовать которых не пытались.Но это не вина людей, а драма…Мы завернем к могиле, или прямо?»«На кладбище», – сказал, подумав, Маркес, —замолк в нем журналист. Проснулся мастер.Так бережно он шел, войдя на кладбище,как будто под ногами были клавиши.Когда-то мой отец мне говорил:«Запоминай, но не играя в судьи,как люди ходят около могил,и это тебе скажет, что за люди».О золотую краску руки выпачкав,шел романист-Мидас, почти на цыпочках.Фантазия искусства больше истиныи страны те, которые написаныпером рассвобожденной гениальности,реальней, может быть, самой реальности.Шел Маркес. Он тихохонько высмаркивался.Вгляделся в нежный профиль неспроста,и еле шевельнулись губы Маркеса:«Какая на могиле чистота…»6
Когда-то меня еле выпустилина первый опасный выпас вдали,где чуждые нам крокодилыи крокодилицы,как в школе мы все проходили,советских людей ловцы,а их любимое кушанье —все ученики непослушныеи те, кто плохие пловцы.И Доре сказал я на случай:«Не смейся – внимательно слушай.Найдя фотографии голыесовграждан и иностранок,на Красной площади головыим рубят всем спозаранок.А если случится, что где-тонайдут с иностранками нас,то, если мы и не раздеты,кастрируют всех напоказ!»И Дора, само простодушье,как будто ее что-то душит,воскликнула: «Ты мне как брат.Ну как им такое не стыдно!Ведь вместе и слышать обиднодва слова «поэт» и «кастрат».Конечно, не в данной пародиия это ей все изложил,но и в ностальгии по Родинестрашок унизительный жил.Я недооценивал Дору,принявшую это всерьез,и было в ней столько задору,внушившего дрожь репортеру,к нам сунувшему свой нос,а с носом и скользкий вопрос.Он пленку сам выдрал из «Никона»,и жалкая морда захныкала,а Дора совсем не со зла,но так, что он стал как тухленький,удар, куда надо, туфелькойпреостренькой нанесла.Она объективы расквашивала.Пунктир путешествия нашегобыл, будто зигзагистый риск,усеян отелей наклейкамии «хассенблатами», «лейками»,разгвазданными ею вдрызг.Все это ей будет засчитываться —поэзии русской защитнице.Не предугадать ей самой,что станет она фотографом,самою судьбою отобраннымиз фотографируемой!А вызванный полицейский,сначала в нее полуцелясь,стрелять не набрался сил —на танго ее пригласил.О, как они в танго кружились!Он, по-буйволиному жилясь,ее, как лиану, сгибал,и звезды на небе крошились,летя серпантином на бал.И пели мальцы голоштанно,и пальма навеселесчастливо звенела, как штанга,дрожа от ударов Пеле,под танго, под танго, под танго,морщинистая, как Ванга,все видя без глаз на земле,нас всех – от Байкала до Ганга,не видя лишь призрака танкапод Прагой в предутренней мгле.Но есть прорицательниц ясностьлишь в любящих. Только онипредвидят любимым опасность,припрятанную в тени.И даже за шуткой моею,мной сказанной на ходу,а как – я понять не сумею,она уловила беду.Откуда на Амазонкетакие берутся девчонки,что могут и туфлей прелестнов определенное местоумеючи засадить,а после с ними полициятанцует танго в Летиции,не посадив за садизм!Но парням из Корпуса мира,приплывшим сюда на плоту,пройти моей Доры мимобыло невмоготу.Один хвастуном был могутным,уж круче и некуда – крут.Представился мне Воннегутом,сказав мне, что папа – Курт.Но к этому, словно ко вздору,отнесся я потому,что так он глядел на Дору,как будто она без спорупринадлежала ему.И я засмеялся: «Брось, парень.Да это почти все равночто будто бы я и Гагарин,и сын его очень давно».Добавил потом к разговору,уже неприкрыто зловещ:«Послушай, оставь мою Дору».А он: «Что, она твоя вещь?!»По пьянке, насквозь протекилясь,мы вмиг в обоюдном рывкесцепились и покатилиськ пираньям в зубенки – к реке.Конечно, всемирное братствои «Интернационал»,но все же за женщину драться —великий церемониал.Нас так вдохновляла текила,но Дора, гневна и бодра,помоями нас окатилаиз дружественного ведра.Допрежь чем кормить до отвала,стуча по башкам кулаком,потом она нас отмывалапочти что крутым кипятком.Мы мирные стали такие,что каждая наша странагордиться могла, и к текилеприбегнули вновь, не спьяна.Порывшись в помятом карманена выпрямившейся груди,он гордо, по-американьидостал driver’s license, ID[6].Там было действительно: «Марк Воннегут».«А я его сын. Воннегуты не лгут».И мы обнялись да и чокнулись звонко,и Эльбою стала для нас Амазонка!Великая Дора Франко —не женщина, а самобранка.А если идет перебранка,нам нужно таких, а не цац.Между сцепившимися,крови еще не напившимися,между дерущимися,к власти по трупам рвущимисяпустите по коридоруживою оливой Дору,не дав разгореться раздору,пусть вырвет все пленки к позорупристыженных папарацц!7
Прекрасный друг, застенчивый мятежник,вокруг себя ты ссоры утишал,ничем теперь тебя мы не утешим,как ты тогда нас дружбой утешал.Чтобы твоя душа не угасала,чтоб новой жизнью стала послежизнь,я, как медведь, рычу тебе, Гонсало:держись, колибри миленький, кружись!Хотя ты был великим «надаистом»,ты всех вокруг себя тогда спасали грозно, ибо был, как надо, истов,колибриевым перышком писал.Без Пабло и тебя – больнее беды.Без Пастернака грусть не побороть.Булата нет. Андрея нет и Беллы,нет Роберта. Нет сразу двух Володь[7].Так что такое Муза на Земле,покинувший меня мой брат Аранго?Когда болит бумага на столе,она – незаживающая ранка,все раны уместившая в себе!«Чево, чево?» – так многие ответятна чью-то боль, скрывая свой зевок.Так много развелось «чевок» на свете,что поневоле ценишь «ничевок».Уж лучше называться «ничевоком»,чем не любить и вправду ничего,а небо все увидит Божьим окоми не простит за это никого.8
Дора, Летиция нас породнилаcреди охотников на крокодилову этого крошечного сельца,где ни одиношенького подлеца.Сельцо — сиротка двадцатого века,но можно в нем «Доктор Живаго» прочесть.Есть здесь и библиотека,и библиотекарь есть.Его зовут Верхилио Диас —Вергилий по-нашему. Он чуть горбат.Его лицо так по-детски гордилось,когда он показывал, чем богат.Конечно, здесь были синьор Данте,сеньор Сервантес, и мистер Твен,и компаньеро Неруда, к чьей датенедавнего шестидесятилетияблагодарными жертвами его многопоэтиябыла сделана книжная выставкавлюбленно и чистенькона одной из – увы! – очень узеньких стен.«Я, наверное, первый русский в Летиции?» —«Русские, правда, здесь редкие птицы,но залетают и к нам, дон Еухенио.Может, прибавит вам вдохновениято, что был у нас русский писатель — Смирнов[8].Веселый был человек. Лихо бил на лице комаров». —«Какой из Смирновых?» — «Серхио. А дальше трудней – Серхевич.Я его не читал никогда, но вообще компаньеро сердечный.Его книг у нас не было, но как внимания знакион оставил нам несколько слов не на книжке своей, а на Пастернаке…»Потрясенно раскрыв «Доктор Живаго», я вправду увидел автограф,да и несколько слов, я сказал бы так — пышноватенько добрых.Что-то вроде: «От имени советских писателей столицы ярад, что вижу здесь книгу нашего классика. Вива, Летиция!»Мой Вергилий, не знавший подробностей нашего ада,чуть замявшись, спросил: «Дон Еухенио, вам это явно читать тяжело. Ну а может, не надо?» —«Спас он многих героев из тюрем… — ответил я с чувством стыда и печали.После стал председателем сборища, где Пастернака тогда исключали…»И ответил Вергилий подавленно и сокровенно:«Я, как библиофил, понимаю, что книга c автографом этим — бесценна».9
Так Россия на Амазоньиотыскала петлистый мой след.Вновь я в ней оказался как в зоне,из которой мне выхода нет.И не надо… В ней корни мои.Шар земной полон с нею свиданий.Это зона моих страданий,это зона моей любви.Но зачем она так меня мучитв своих стольких «зачем», «почему»?Наше прошлое плохо нас учит —нам учиться бы будущему.Человек этот, злу понадобясь,струсил, трусом не быв на войне,и, быть может, оставив ту надпись,был он искренен в глубине.Почему до преступной нелепостион дошел – ведь когда-то он спаснаших пленных бойцов Брестской крепости,что в предателях слыли у нас?И зачем, если в джунглях покаялся,Пастернака когда-то предав,после предал Булата, показываясвою боеготовность в рядах?В искушеньях таких есть бесовское.Я беззлобно горюю над ним.Мы готовностью нашей к бессовестностисвою совесть не сохраним.«Что проснулся? Приснилось страшное?» —Дора вздрагивает на краюи, потягиваясь, меня спрашивает:«Хочешь песенку напою?»Кто придумал такую драму —нет такого еще драмодела…Дора, напоминая мне маму,спела песенку «Дормидера».Ведь недаром в любом поколеньиесть у любящих женщин в кровиэто чувство усыновленья,а без этого нету любви.Песня Доры была перуанской.Дора этой бессонной ночьюутешать меня порывалась,только вот получалось не очень.«Dormi, dormi, dormidera[9]…Ты ведь сонная трава,ты за всеми приглядела,никого не отравя.Всем, кому от слез не спится,помогаешь видеть сны,но тяжки твои ресницыи глаза от слез тесны». —«Dormi, dormi, dormidera…А не то сойдешь с ума,ведь тебе до всех есть дело,поспала бы хоть сама.Но ты дела не забудешь.Вряд ли мы уговорим.Если спать сама ты будешь,не поможешь спать другим».Dormi, dormi, dormidera…Ходят страхи у ворот.Если совесть есть и вера,значит, мир не пропадет.10
Когда прилетели мы с Дорой в Летицию,там были пугающие чудеса:все индианки морщинолицыервали серебряные волосаи завывающей пестрой кучейна аэродромчике бились в падучей,и слезопады катились из глаз,скулили собаки, всем жалобно вторя, —ну, словом, народного общего горябыл самодеятельный показ.И я спросил, почему вы плачетеи ваших слез совершенно не прячете?И старый индеец сказал: «Мы дети те,которые знают — вы скоро у-е-де-те.Поэтому мы и рыдаем,но скоренько отстрадаем.А за обьяснение этос вас песо, сеньор el poeta…»И наш Вергилий,к всеобщему увеселению,придумал подарок местному населению —мой поэтический «рециталь»на трех языках: по-индейски, испански и русскии от общественной самонагрузкирозой от радости расцветал,поскольку явилась вся популяция,с двумя почти голыми папараццами(лучше всего умеющими щелкать не фотокамерами, а чуингамом,но преисполненными тактом по отношению к дамам),со всеми стариками и даже младенцами —словом, со всеми летициэнцами,и даже вождь ожидался самчуть с опозданием, как предполагает священный сан.И сервированы были в раковинах моллюски,и был принесен крокодил для горячей закуски,а чтобы он грех кровожадности понял, вину искупя,был водружен на гигантский шампур из копья,а для любителей были жареные пираньи,здесь апробированные пирами,и в автомобильных канистрах – жидкость,которая всем прибавила живость.И, утихомирив голеньких, распрыгавшихся над костром,наконец появился вождь, рукой махнул, и я грянул как гром,читая среди индейского праздникаих зацепившую «Казнь Стеньки Разина».Оказалось, что здесь (в отличие от Минобра РФ) поэзию любят.И, хлопая мне изо всех человеческих сил,«А нельзя прочитать еще раз то место, где голову рубят?» —охотник на крокодилов меня вопросил.И, ради простого народа добавив мощности голосу,я отрубил еще раз Стеньке Разину голову.И вдруг вся Летиция в такт запела,стихам подпевая, как будто капелла.Ладоши мозолистые и рьяныезагрохали в пузища барабанные.Стихам я до нынешнего моментатакого не слышал аккомпанемента,а после смеялись все и веселились,да так, что валились в траву, обессилясь.И как непонятливый гость из России,«Чему вы так радуетесь?» — спросил я.Мне было слегка от их радости странно,ведь наш самолет улетал рано-рано.И старый индеец сказал мне: «Мы дети те,которые знают — вы вновь при-е-де-те.Поэтому радуемся, а не страдаем.Приедете — вновь сообща зарыдаем.Вот если бы всем приезжать бесконечно,но не уезжать, оставаясь навечно!И за обьяснение этос вас песо, сеньор el poeta.А вашей красавице просто за такя подарю мной сплетенный гамак».И Дора счастливо обмякла,целуя гамак: «О, хам-м-м-ака!»Так в детстве все сладкое я обозначивал чмоканьем: «М-м-мака!»О, разноцветнокожее,лишь на себя похожее,мое многоро́динное,к счастью, неразблагороденное,душе не позволившеесебе на позорищезабыть для прославленностио чьей-то раздавленности,ради сценичностиисциничиться,ради беспечностизабыть о вечности,не дай душе изувечиться,Отечество-Человечество!11
По общему всеотечествупод взглядами общих звездбрели мы в обнимку к отельчикучерез деревянненький мост.И мост так печально поскрипывал,как будто ему нас жаль,и Дора шепнула, как вскрикнула:«Еухенио, не уезжай!» —«Ты что?» – я спросил огорошенно.«Не бойся – вернешься потом.Тебя там ждет нехорошее.Я чувствую животом».И вдруг из меня мне чуждоепрорвалось со злобой больной:«Так значит – задание чуткоетебе поручили со мной?!Давно ли на них ты работаешь,наемной любимой была?»И Дора, как малый ребеночек,сначала не поняла.Потом придушила обида,как будто надел ей петлю:«Да я за тебя, mi querido,боюсь, потому что люблю».И бросилась к Амазонкес прижатым к груди гамаком,и скинула туфли швырком.Как будто за гибелью в гонке,бежала она босиком.Потом началось швыряньевсего, что надето на ней,так, если пантеру ранят, —та рвется из шкуры своей.Бежала освобожденнойот всех фотокамер, одежд.Бежала новорожденнойот оскорбленных надежд.Бежала, нещадно поранябесценные ноги свои,бежала туда, где пираньи,но нету жестокой любви.И было мне стыдно и тошно,ну хоть от себя откажись.Как в душу проникло все то, чтоя сам ненавидел всю жизнь!Когда я догнал тебя, Дора,я с неба услышал сигнал,как будто у края позорасбежавшую совесть догнал.И замерла ты в просветленье,вздохнула, прервав полет:«Не становись на колени…Тебе это так не идет».12
Предчувствия любимых – как прозренья.Оправданы любимых подозренья,когда несчастье где-нибудь нас ждет —и у чужих, и у родных ворот.Я не гадал, что принесет тот август.Какой позор, что трусость, или наглость,или, скорей, их мстительный гибридв сановных старичках заговорит,и арестуют приглашенных чехов,на танках по-хозяйски в Прагу въехав,и вот от этих воинских успеховсоциализм, как Палах[10], сам сгорит.Когда посол Добрынин так неловко,глаза припрятав, ноту зачитал,в руках дрожала мятая шифровкао том, что государственный металл(а сиречь танки – дружбы упаковка)по просьбе чехов помогать им стал,то Киссинджер не рвал и не метал,а оченно довольно захихикал,готовый для заслуженных каникул.А я в то время, ну, не то что хныкал,но чуть самоубийцею не стал.И мне помог и голубь из Сантьяго,и образ Доры – красота, отвага,когда мой идеал – социализм —вдруг развалился, падший символ блага,где воры и убийцы завелись.И мать моих двух мальчиков Мария,которая мне сдаться не дала,так срифмовалась с именем Россия,как будто ею с девочек была.Я буду счастлив за мой дух в потомках.Пусть они будут не слепцы в потемках,пусть – ни слабцы и ни в крутых подонках —ответят (не за чье-то «Very good!»):«Мы Евтушенки. А они не лгут».Все в моей жизни горькие разводымне не давали от любви свободы.Я не умею разлюбить любимых,и потому я из живых — не мнимых.13
Когда на ногах нетвердыхмы с Дорой вернулись в отель,она развернула сверток:сравнить ли гамак и постель?Повесив гамак на террасе,была беззащитно гола.Что делать мне с ней – я терялся,когда меня вся обняла.Вот это любви знак верный —смущение рук и глаз,когда каждый раз как первыйи словно последний раз.Она не могла наглядеться,лаская гамак, как во сне:«Еухенио, это детство.Иди в мое детство ко мне».Она постелила в нем пончо,светясь уголечками глаз:«Не бойся. Гамак – это прочно»,калачиком улеглась.Она так дразняще качалась,в короне созвездий взвита,как дерзкая первоначальностьтого, что зовут красота.И вспомнил я, как в Гватемале,где в поле маиса – цветы,крестьяне не понималимоей городской тупоты.Я прямо-таки истомился,выспрашивая, как болван:«Зачем, объясните, в маисенужны гладиолусы вам?»И только один campesino[11]продолжил со мной разговор,спросив, как заблудшего сына:«Да что вы за птица, сеньор?»Дождался я все же ответа,зачем им в маисе цветы.Вздохнул он: «Senor el poeta!Да просто для красоты!»Так мир украшаешь ты, Дора,и мир украшают все те,кто люди по праву подборапо совести и красоте.В тупой красоте нету чести.Бессовестный – это урод.Но все с чистой совестью, вместе, —вот самый красивый народ.Мы встретились лет через сорок.Надеюсь, не стали пошлы.Пустых равнодушинок сонныхмы в наших глазах не нашли.Какая ты умница, Дора,что, перетерпя в глубине,ни разу того разговораты даже не вспомнила мне.Ни в приторном восхваленьи,ни сбит оскорбленьями влетя не опущусь на колени —ведь это всем так не идет.Осталась ты той же Багирой,и тот же я Маугли твой,и, усыновленный богиней,я вечно останусь живой.Лишь те остаются живыми,как Маркес и Курт Воннегут,не зная, во чье они имя,но все же во имя живут.«Dormi, dormi, dormidera…»Ходят страхи у ворот.Если совесть есть и вера,значит, мир не пропадет.Октябрь – ноябрь 2011Талса, ОклахомаНесколько слов вдогонку
Дора Франко родилась в Колумбии. Была знаменитой фотомоделью. Я встретил ее в 1968 году, когда во время своей полугодовой поездки по Латинской Америке прилетел в Чили. Дора сопровождала меня в поэтическом турне по Колумбии. Когда я оказался в США, Сальвадор Дали, узнав откуда-то о наших близких отношениях, пригласил Дору на ужин в мою честь в отеле «Риц», оплатив ей самолет из Колумбии и обратно. На ужине произошел конфликт, описанный в поэме «Под кожей статуи свободы», когда Дали поднял тост за Сталина и Гитлера как величайших сюрреалистов. Я поссорился с Дорой, ставшей на какое-то время помощницей Дали. Она покинула своего шефа после того, как он усыпил ее любимого старенького тигра, вышла замуж, уехала с мужем в США, но затем вернулась и одна воспитывала сына. Мы с ней встретились и помирились через несколько лет в Панаме, но снова расстались – уже дружески. Дора стала профессиональным арт-фотографом и живет сейчас попеременно то в Майами, то в Колумбии. Мы снова встретились после сорока с лишним лет на поэтическом фестивале в Медельине (Колумбия) в 2009 году, где я читал стихи, а она показывала свои слайды. Она такая же красивая, обворожительная, добрая, будто и не было этих сорока с лишним лет. Редкий случай, как с Софи Лорен.
От страха мыслить, просто лени
Разве было кем-нибудь доказано —
жизнь – она страшна иль хороша,
и была ли кем-нибудь досказана
чья-нибудь ушедшая душа?
«Счастья и расплаты…»
Счастья и расплатывместе вы в насмешку.Вы не виноватыв том, что вперемешку.Счастья тоже мучатбольно, но приятно.А расплаты учатгорестно, но внятно.2011«Вспоминая счастья и расплаты все…»
Вспоминая счастья и расплаты всепосле стольких пережитых лет,что же предстоит еще — расплакатьсяили улыбнуться напослед?Разве было кем-нибудь доказано —жизнь – она страшна иль хороша?И была ли до конца досказанахоть одна ушедшая душа?14 октября 2011«Может исповедь быть и у страуса…»
Может исповедь быть и у страуса.Может доисповедаться кот.В жизни грешников исповедь – пауза,а доисповедь менее врет.Политическими мемуарами,где оправдываются врали,инфантильнейше мы умиляемы,а они нас опять провели.27 ноября 2001Недопрочтенность
От страха мыслить, просто лени,недопрочтя веков дневник,мы совершаем преступленьенедопрочтенностию книг.Недопрочтенность чьих-то судебв не трогающем нас быломнас беспощадно после судит,и наказанье – поделом.Полупропущенные главы,где чьи-то слезы, чья-то кровь,отмстят бесславьем вместо славы,и кровь и слезы будут вновь.Что, впрочем, блеск сокровищ книжных,когда сотрут лицо с лицанедопрочтенность самых ближних,с недопрочтенностью Творца.К себе самим жестокосерды,в душе все лучшее губя,мы – легкомысленные жертвынедопрочтенности себя.Сентябрь 2011Трагические жизнелюбы
Ю. Ряшенцеву
Жизнелюбие наше от боли —ничего нет дороже ее,и от страшного минного полятам, где, съежась, ползло ребятье.Все жестокое, лживое, злое,и все трупы на шаре земном,неповинной в убийствах землеюмы для ясности не замнем.Жизнелюбие наше от гнева,и без водки мы навеселе,и чего не дождемся от неба,мы добьемся того на земле.Жизнелюбие наше от жаждывидеть будущие таким,что, когда свою душу отдашь ты,оно будет посмертно твоим.Мы – трагические жизнелюбыи любовь нам не только кровать.Мы в ее материнские губысмерть не струсим поцеловать.2011Гнев земли
Ha шарике земном, так пожилом,что поздно нам чьего-то ждать пришествья,без всепрощенчества, без непрощенствану, неужели мы не проживем?Ах, до чего мы тучи довели,что не дождем становятся, а пеплом,и в мирозданьи нашем неокрепломвулканов лава – это гнев земли.Ну что же, человечество, плати!И не поймешь, чей мстительный посланец,взорвавшийся молчун – вулкан-исландец,став Лакснессом кипящим во плоти.А сколько в каждом прячется грехов,но мы вулканны в гневе только к ближним,и в обвиненьи радостно облыжномвзрываемся, а каждый сам таков.Земля, грехи, как матерь, отпусти,ты смой их все в купели всекрещенства,Нас отучи от злобы непрощенстваи нас без всепрощенчества прости.2011–2012Нет в истории точки
Машеньке
Не словами – глазами меня пристыдила,догадавшись, что я примирился со смертью почти,и глазами ты к жизни меня присудила,будто выдернув из крематорийной, нежно запевшей печи.Смерть, когда ей сдаемся, — предательство нами любимых,и предательство нами детей, в ком от предков неведомых нить.Позволительно думать о смерти. как лишь об одной из слабинок,той, которую сможем когда-нибудь и отменить.Ощущаю губами, как жилка на горле пульсирует нежно под кожею,и щекочет щекою пушок золотой-золотой.Нет в истории точки, а лишь запятая, похожаяна девической шее твоей заблудившийся завиток.2011«Я мир не делю на талантливых или бездарных…»
Я мир не делю на талантливых или бездарных,а на благодарных и неблагодарных.Лишь с чувством жизни, как драгоценности,душа остается и в драках в целости.29 апреля 2012«Я всегда от тебя поблизости…»
Я всегда от тебя поблизости,даже если ты далеко.Я всегда на тебя облизываюсь,как на снящееся молоко.1 мая 2012Прогулки рук
Прогулки рук твоих по мне и по тебе моихслились в полночной тишине, как шелесты молитв.И чувственность подушечек на пальцах у тебя,как пристально подумаешь, — по-колдовски темна.И обезвешиваются невидимые поклажи моии на плечах моих грузчицких и на спинеот что-то внушающего поглаживания,не разрешающего исчезнуть мне.2 мая 2012Серебряная свадьба
Марии Владимировне Евтушенко
(к 31 января 2011)Я тебе постареть не позволю.Заколдую тебя навсегда.Соберу свою силу и волю,чтобы вечно была молода.Оба – выкормыши Атлантиды,в ней нашедшие счастье свое,мы ей злобой не отплатили,а оплакали вместе ее.Я достался тебе, весь изранен,до собрания лучших стихов,тяжеленнейшим полным собраньеммоих нежно любимых грехов.И уж если подряд из былоговспомнить все, что, как было в судьбе,был я в юности избаловансверхвниманием КГБ.Я, романтик доверчиво детский,за советскую власть был горой.До того я был парень советский,что и антисоветский порой.Сорвалась у тех дядей вербовка.Растерялись родимые, злясь.Я ответил: «Мне будет неловкопочему-то скрывать нашу связь.Я в тимуровских вырос традициях.Я идеям служу – не рублю.Нашей связью я буду гордитьсятак, что всюду о ней раструблю!»И поняв, что в объятья не лезу,ускользнув из их рук не впервой,распустили злорадную дезу,ту, что я у них вроде бы свой.К счастью, Маша, провинциалка,двадцати трех тогда еще лет,с первых дней хорошо проницалапеределкинский высший свет.И тогда, ныне тихий покойник,ей, отнюдь не краснея, приврал:«А вы знаете, муж ваш – полковник,а быть может, и генерал…»Но ответила ему Маша,твердо, будто бы ставя печать;«Я надеялась, что он маршал…Ну зачем же меня огорчать».Так прошла она вместе со мною,отшибая всю ложь между дел,сквозь советскую паранойюи сегодняшний беспредел.Так внутри исторической драмыты мне стала второю душой,не впустив меня в мелкие дракии не струсив ни разу – в большой.Не поддавшись всем скользким обманам,как жена моя, матерь и дочь,обнимала карельским туманом,словно белая нежная ночь.Было долгим счастливолетье.Был однажды и горький урок.Но спасительно встали дети —стражи-ангелы поперек.Мы живем, упоительно ссорясь,ибо миримся все равно.Я не знаю, где ты и где совесть,Ведь, по-моему, это одно.Как прекрасно стареть, не старея.Что за выдумка: «Годы не те…»!Я оставлю тебя на столетья,словно Саскию на холсте.Пустозвоны, нас всех допекли вытем, что так искушняете мир,в грудь бия, театрально крикливы:«Я умру за Россию» и пр.Маша, будешь ты вечно красивой —я не зря себе выбрал жену!Ты ведь стала моей Россией,за которую я живу!16 декабря 2011Пять мушкетеров
На дневной серебряной свадьбе,в скромном домике, а не в усадьбе,в Оклахомьи, в городе Талса,где ковбойский характер остался,где жених, то есть я, был в гипсе,будто дрался со мной Мэл Гибсон.Потрясла меня теща ГаннаНиколаевна с трезвых глаз:«Ну, за пять мушкетеров – за нас!» —и шампанского полстаканаопрокинула лихо враз.Видно, Миша Боярский с экранаэтот тост подсказал ей сейчас.Ее внуки – два Гулливерарядом, словно со стрекозой,возвышались, как ее верав жизнь счастливую, чуть со слезой,в наш советский родной мезозой.тот, что пахнул махрой и кирзой.В Ганне были и честь и упорство,женско-русское мушкетерство.Как под боком у капиталапо-советски она воспиталасвоих внуков, ими горда,так, что елочная звездапо-кремлевски сияла всегда!И когда я страдал, чуть не воя,то она медсестрой фронтовоюменя выходила, обезноженного,на мои недостатки помноженного.Наши гости приехали gentlyне на «хаммерах», не на «бентли»,«Антилопа» — зверь Джеймса Бахмана, —распадаясь на части, бабахнула,но когда он получит «Нобеля»,то прибудет на звездомобиле.Этот праздник был импровизура.Была местная профессура,что за пояс ньюйоркцев заткнет,и провост Роджер Блэйз, для примера,прочитал по-французски Бодлерасразу – физик и полиглот.И сказал Боб Дональсон — чероки,президент, пригласивший меня;«Лет пятнадцать ты учишь в Америке,а я думал – не стерпишь и дня».Почему-то а little bit was tristемой начальник — Ларс Энгл, шекспирист, —словно есть в нем и сердце второеот шекспировского героя,от какого, еще не пойму,но приросшее тайно к нему.Был декан of the arts Benedictson —как сумел он за столько летна меня никогда не сердиться,за тот факт, что я слишком поэт.Был пилот-акробат Джо Воллслейер,кто однажды над миром возреявна невидимых стременах,так и реет в ковбойских штанах.Мой студент, он как будто в нирванупогружался и в русский язык,и влюбился в Каренину Анну,и к обычаям нашим привык.И так чувства его распирали,что, сломав пуританский засов,руку поцеловал аспиранткевыше, чем ремешок от часов.Он, размашистый парень прекрасный,за ковбойско-дворянственный стильбыл наказан, как за harassment,и растерт феминистками в пыль.Но как феникс воскрес он из пыли,и спасла его Мэри-жена.Они оба в гостях у нас были.Жаль, что Мэри теперь одна.Был и нейрохирург Франк Летчер.Он поэзией с музыкой лечитсам себя и других, кто к ним глух,ведь целебен воспитанный слух.А жена его — украинка.В ней есть гоголевская кровинкаот его обольстительных ведьмочек,кто любой хозяйственный веничекпревратить могут лихо в метлуи лететь во беззвездную мглу.Муж учительши русского — Лены —раскаленный эстонец Янплакал об СССР сокровенно,хотя не был ни чуточки пьян.Подмигнула мне башня Эйфеля,чтобы дальше писал и не дрейфил я,Вновь ко мне, сохранив мою простенькуювырезку со стишком «На мосту»,сенегалец летел по мостику,«Эвтученко!» крича на лету.И пьянчужка в Петрозаводске,оклемавшись в канаве опятьи поняв, что во мне отзовется,вылез, начал на память читать;«Меняю славу на бесславье,ну а в президиуме стулна место теплое в канаве,где хорошенько бы заснул».На планете — на родине всейной,ощущал, не забыв никого,я, счастливый поэт всесемейныйчеловечества моего.Пока дети мыли посуду,был я сразу и здесь, и повсюду.Указивки давала Маша,словно общая мама наша.Нас осталось пятеро снова.но мы тоже – планеты основа.И у каждого есть свой норов,но мы все-таки пять мушкетеров.И все пятеро похорошели,как на завтраке в Ла-Рошели!2—6 января 2012Spooning
Я, ей-Богу же, не распутник,враг в любви не границ – берегов.Но в английском есть слово «spooning»,ложка в ложке – его перевод.Если двое, впритирку лежа,отдыхают после любви,это вправду как ложка в ложке,а иначе – пойди, назови.Что за прелесть, когда мы двоетесно ляжем вдвоем на бочок,как одно существо живое,и все беды тогда нипочем.Так спасибочко, милый «English».Сласть – друг в дружку точнехонько лечь,как укладываются в стихи лишьстрочки Пушкина в русскую речь.Январь 2012«Ты всегда мной будешь недоволен…»
Мите
«Ты всегда мной будешь недоволен», —мне сказал мой самый младший сын.Как недопоэт и недовоин,я порой в тоске, когда один.Видно, я какой-то недовитязь.Жизнь, меня ты слишком не обидьтем, что меня мало ненавидятили не пытаются убить.Я люблю волос твоих гущищу,будто бы они – Шервудский лес.Рад, что не подвержен ты гашишуи другим подарочкам небес.Даже я люблю твою неловкостьсреди стольких ранних ловкачей.С девочками, и с отцом нелегкость,и нелегкость для пустых речей.Как-то раз такие выдал строчкичто я ахнул – мама, посмотри!Если есть и строчки-одиночки,тыщи строчек прячутся внутри.Больше открывайся счастью, боюи себе, как лучшему врачу.Не хочу довольным быть тобою.Я тебе завидовать хочу.2 января 2011«Моими друзьями с детства не были держиморды…»
A teaspoon of silence
Two spirals swirling, melting into a cup
A teaspoon of sugar
And all that is —
All that is well —
The result will always remain a mystery
Even to the creator of the recipe.
Dmitry Yevtushenko, Mystery RecipeМоими друзьями с детства не были держиморды,а Буратино, Тиль Уленшпигель, и Сирано, Дон Кихот.А у младшего сына — корова тряпичная и диджимоныи отмалчиванье — самый тонкий и вежливый ход.Но было его тряпичной коровы немое мычаньекрасноречивее, чем, например, Монтень,а его сокровеннейшее молчаньеразговорчивей, чем его тень, наводимая на плетень…И когда он совсем от ответов ускальзывал,даже в этом была беззащитная нагота,даже этим, захлебываясь, он рассказывалто, что я не сумею понять никогда…29 апреля 2012«Из всего настоящего…»
Из всего настоящего,перед чувством конца,я хотел бы хрустящегомалосольного огурца.В сталинской эре, пышной и низкой, был я беременной машинисткой
Мне до детства бы опять помолодеть,
ибо в детстве счастья видел маловато.
На земле еще счастливых мало детств,
надо сделать, чтоб их были миллиарды!
Были шмотки у меня убогие,
Но зато какая антология!
Любка-красногубка
Вся в сосульках ржавых юбка.Не в себе. Пьяным-пьяна.«Эй ты, Любка-красногубка!Что срамишься, сатана!» —поносила ее бабка,потрясая кулаком,та, что прячет ключ от бакас привокзальным кипятком.Раньше было тут бесплатно,а теперь для недотеппродает она приватнокипяток за двадцать коп.Ну а Любка-красногубкаей в ответ не сгоряча —будто капала так хрупкона морозище свеча:«Я прошу тебя, суседку,пожалей – ведь я вдова.Муж пропал, уйдя в разведку,Но Москва – она жива.Жизнь была хужей всех адов,но, дитятей тяжела,я для ранетых солдатовнянькой в госпиталь пошла.А сынок родился мертвый,видно было по лицу,но, отцом, как видно, гордый,отлетел душой к отцу.Ну а я любила многих,всех, кто с мужем шел на бой,и безруких, и безногихутешала я собой.Колыбельные им пела,а не малому дитю.Все их жалобы терпела.Мерли — стряпала кутью.Я себя не измарала.Верной им была женойи ни с кем не изменяланашей армии родной».А у бабки еще злистейподнялась, трясясь, рука,где веревочка на кистис ключиком от кипятка.Вновь завелся, как пластинка,лживой праведницы смех:«Ты, солдатская подстилка,здесь в Зиме позоришь всех!»Но готовы в драку, в рубку,мы прикрыли не впервойнашу Любку-красногубкувсей мальчишеской братвой.И сибирского пацанстваголодухинских тех днейне сменяли б за полцарствана позорный смех над ней.21 января 2012«Предатель», не предавший никого
Алексею Пивоварову – замечательному кинодокументалисту, с болью рассказавшему в своих фильмах о Великой Отечественной о тех окруженных советских солдатах и офицерах, кого иногда называли «предателями», и когда они были вынуждены отступать без боеприпасов, иногда и без оружия, их беспощадно расстреливали заградотряды.
Предатель, не предавший никого,он знал – солдатам было каково.Все было по приказу. Пуля в лоб,когда он отступал, и пал в сугроб,и сам свои кишки в сугробе сгреб,и все-таки пошел вперед, качаясь,от собственного выхрипа отчаясь:«Я не преда…» и с кровью – «я не пре…»чуть хрупнуло под Ржевом в декабре,и очередью горло перере…Не надо слов о зле или добре.И вообще не надо больше слов,и упаси Господь от этих снов.9 мая 2011Был я беременной машинисткой…
В жизни при Сталине, пышной и низкой,был я беременной машинисткой.Что я имел — тощеватый студентик?На винегрет и на студень деньги.Я всем поэтам описывал сочненькоюную жертву по имени Сонечка,брошенную так жестоко нечистымна ногу пьяницей-футболистом.Вот и ждала, из себя, как на пенышке,сына, как братца, вроде Аленушки.Соне я дал машинистки профессию,но не простой, а влюбленной в поэзию,так что с участьем волшебных перчатокСоня печатала без опечаток.И, не гонясь, как иные, за платою,Соня стихи возвращала заплаканными.Сентиментальные наши писателиринулись в Сонечкины спасатели,передавая стихи и повестидля очищения собственной совести.Был я той самой придуманной Сонечкой,став на беду машинисткой-бессонечкой.Чтоб горе-рифмы бумагу не пачкали,я исправлял их чуть-чуть ее пальчиками.Если какой-нибудь грубый эпитетслово стоящее рядом обидит,я заменял, становился преступником,но незамеченным и непристукнутым,ибо коллеги мои в беспечальиэтих поправочек не замечали.Я им про Соню сказки рассказывал,я пару строчек слюной чуть размазывал,чтобы творцы этих виршей и прозыдумали, что это Сонечки слезы.Я говорил: «Соне очень понравилось!» —и содержанье карманов поправилось.Разоблачений боялся, а там ужСоне помог я родить, выдал замуж.Ну а сегодня грущу потихонечку:«Где мне найти для меня мою Сонечку?!»11 декабря 2011«Что, неучи бессмысленных страданий…»
Что, неучи бессмысленных страданий,забыли мир барачный, магаданий,как, раскрестьянив миллионы ртов,их гнали в ссылки и пускали по миру,и чтоб от счастья в СССР не померли,им в руки не давали паспортов?Нам стоят слишком дорого тираны.Но пусть дороже стоит жизнь детей.Кто остановит сразу все терроры?Кто сразу всех спасет от всех смертей?!2012Я сделался «любимцем Сталина»
Я сделался «любимцем Сталина»лет девятнадцати, когдашушукалась об этом сдавленновся цэдээльская среда.Литературные все лисоньки,критическая волчарня,теперь меня почти облизывали,за хулиганство не черня.В рубашке с украинской вышивкой,плюя на этот лисий труд,уже давно из школы вышибленный,был принят я в Литинститут.И при всеобщем опасательстве,хотя я был так пацанист,мне выдан был билет писательскийот страху недооценить.А как все это получилось-то?Я в ССП, еще никто,речь двинул перед палачищами,не сняв дырявого пальто.Любя глазами все, что движется,я, изучив борьбы азы,пришел на обсужденье книжицыс названием «После грозы».Но автор из гробокопателейи враг поэзии любойбыл прозван «автоматчик партии»,и кем вы думали? Собой.Разоблачая, был как в мыле он,пот лил с него аж в пять ручьев.Да кто же был он по фамилии?Сейчас забытый Грибачев.И я его уделал точечнобез всяких личностных обид,как у других он лямзит строчечки,а после авторов гнобит.Его боялся даже Симонов,Фадеев хил был супротив,а я его так раскассировал,вмиг в клептомана превратив.И тут пошла гулять легендочказа моей худенькой спиной,шепча, как девочка-агенточка,что Сталин якобы за мной.Что срочно он звонил Фадееву,и я был вмиг доставлен в Кремль,вел себя чуть самонадеянно,но в целом вождь меня пригрел.Сказал, стихи послушав до ночи,когда мы даже обнялись:«В Иосифе Виссарионычебыл вами найден спецлиризм».Ах, ты моя Россия-Азия,где сплетен полные мешки!Неисчерпаема фантазия —и анекдоты, и слушки.И зависть вроде озверелоститак вдохновляет на вранье,когда не верят просто смелостибез разрешенья на нее.С усмешкой ядовито-сахарнойшептали, что защищенакакой-то, выше Божьей, санкциеймоя прикрытая спина.Не приходило даже в головуи обладателям седин,что был я со спиною голоюсовсем-совсемушки один.5 января 2012Из почты
Я получил ошеломившее меня письмо, отправленное мне 20.12.11 из Девона, Англия, несмотря на адрес типа «На деревню дедушке» – Поэту Евтушенко, Университет города Талса, США, и добралось оно до меня почти через месяц. В нем было мое письмо, написанное мной от руки ровно полвека назад Винстону Черчиллю, наверняка прочитанное им, но, видимо, не отвеченное. К нему была приложена записка от посланца:
«Дорогой мистер Евтушенко! Я нашел Ваше письмо среди вещей моей матери, которая умерла два года тому назад. Моим отцом был личный телохранитель мистера Винстона Черчилля (1950–1965), и это входило в его должность сберегать его. Боясь потерять его или направить по неверному адресу, я не посылаю оригинала, а только копию для Вас. Заметки на конверте принадлежат моей матери. Тед Хьюз (знаменитый английский поэт, живший в Девоне, переводивший мои стихи. – Примеч. авт.) был хорошим другом моих родителей и моим. Я иногда рыбачил с ним и играл в снукер. Я надеюсь, что это письмо наконец найдет Вас и будет Вам интересным как счастливые воспоминания. Я тоже большой почитатель сэра Винстона и имел счастливую возможность встречаться с ним и разговаривать при разных случаях. Искренне Ваш Билл Муррей.
Вот текст моего письма, копия которого у меня самого не сохранилась, а быть может, ее и не было. Заодно представьте себе, что оно было написано во времена разгара «холодной войны», и не думаю, чтобы такие письма советские люди часто рисковали писать, да еще таким крупным политическим деятелям: «Дорогой мистер Черчилль! Перед поездкой в Англию я мечтал встретиться с Вами, чтобы поговорить о многом – и о поэзии, и о политике. Должен Вам сказать, что в России Ваше имя связано с очень многими замечательными воспоминаниями, когда мы вместе дрались за свободу и честь наших наций. Я читал вашу книгу. По-моему, Вы настоящий писатель. Иные мои ровесники (мне 28 лет) кажутся мне моими прадедушками. А вы мне кажетесь моим ровесником, и я до сих пор в этом не разуверился. Мне очень хочется, чтобы Ваша знаменитая яхта завернула в Советский Союз и Вы бы увидели те удивительные перемены, которые происходят в нашей стране. Вы бы ее не узнали. И уверен в том, что Вы написали бы о ней, ибо, как я уверен, Вы – писатель помимо всего прочего. И если бы сказали и написали об этом Вы, Вам бы поверили. Вы не знаете меня, как поэта, и я пришлю Вам свою книгу, когда она выйдет в издательстве «Пингвин букс» по-английски. Пока же я очень хотел бы, если Вам было бы возможно, прислать мне Вашу книгу, которую трудно достать в России, с Вашим автографом… Ваш Евгений Евтушенко».
И вдруг у меня само собой написалось стихотворение, обращенное к мистеру Черчиллю. Иногда с некоторыми людьми хочется поговорить и после их смерти.
Безответный ответ
Только позавчера, на холодной, проигранной нами войнемистер Черчилль прислал запоздало мое же письмо, безответное мне.И давно уже Черчилля нет, и меня почти нет.Но сама неотвеченность через полвека — ответ.Мистер Черчилль, я жил в победившей стране,а она и голодная нравилась мне,и за мной, зажигалки тушившим на крыше песком,наблюдали Нью-Йорк, да и Лондон — хотя бы глазком,и со мною,ловившим салютинки с неба Москвы,разделяли победу и Рузвельт, и вы.А потом я увидел кораблик из «Правды», плывущий в ручье,с вашим профилем в мокрой измятой статье,где слова чуть расплылись, но все-таки были видны,и какие слова! Да еще и о вас! — «Поджигатель войны».Год был сорок шестой, и кораблику крикнул я: «Стой!»Я его просушил на Четвертой Мещанской над общей плитой.Все соседи читали кораблик, который привез нам из Фултона речь.и дядь Вась, проводник, ею тоже не смог пренебречь,Только он ворчанул, хоть прочел ее с пьяненьких глаз:«Это все же не текст, а, простите меня, пересказ».А бухгалтер Дубенский — впал в панику сразу почти:«Боже, снова война…» и упали, разбившись, очки.Я в двенадцать свои не поддался, как он, на испуг —только был потрясен: «Черчилль, он же ведь Сталина друг».«Нет в политике дружб…» — усмехнулся дядь Вась. —В нее лучше не лезь! О политику нос не расквась…»Я в политику, правда, не лез. Она лезла в меняпрямо липкими лапами в душу, ее раздирая, грязня.Но когда я писал «Бабий Яр» и «Наследники Сталина», тоэто было моим искупленьем за то,и разрушился занавес ржавый, и были причиной не чудеса,а весенних поэтов молоденькие голоса.Ну а все-таки жаль, мистер Черчилль, что Вы не ответили мне,ибо мы, но и Вы проиграли в холодной войне,и осколки железного занавеса, при крокодильих слезах,до сих пор в наших общих невыздоровевших глазах.Разделяют народы религий вражда, и взаимобоязнь.Отменить бы войну навсегда, словно общую смертную казнь!Да и спор наших наций, не думаю – к пользе людей —это спор корпораций — не соревнованье идей.И хотя шар земной, он, конечно, немножко иной,мир холодный беременен новой холодной войной.А война – лицемерка, и если она холодна,кто ее угадает, какой будет завтра она.21 января 2012А еще я был агитатор
А еще я был агитатор,и притом за товарища Ста,так что примет меня аллигатортам, на Лете-реке, в уста.И сказал мне старшой, жутче тени:«Чтобы все до двенадцати дняв урны сунули бюллетени,а иначе тебя и меня…»И при этом в ладоши он хлопнултак, что я от башки до подошвпохладел, как на месте Лобном,там, откуда с башкой не сойдешь.Я дрожал, понимаете сами,словно в чем-то я был виноват,ибо был этот дядя с усамимне порученный кандидат.Становилось все более жутким,Были выборы на носу.Я ходил по московским джунглям,как охотник Узала Дерсу.«Завтра выборы… Завтра выбо…»Ключик надо к любому найти:«Не могли бы к нам в десять?», «А вы бы —не могли б хоть к одиннадцати?»Был я счастлив от пониманьято одной, то другой семьи:«Это я, дядь Гриш!» «Я, теть Кланя!» —«Да не бойсь – всей семьей мы к семи».Кто рычал мне, все зубы оскаля:«Я безногий. Мне все до хрена.Где протезы?» На дух не пускалии сквозь дверь посылали на…Объяснить я пытался культурно,что протезы еще впереди,но что есть переносные урны.«Ежли самосожжусь – заходи!»И дыша портвеюгой люто,и пытаясь взасос целовать,запивалка-малярочка Людазатащить попыталась в кровать.Я руками-ногами обвитыйв сапогах был повален уже,«Люда, ты подожди до любви-то…» —я ее умолял в мандраже.«Тебе выспаться, милая, надо.Протрезвись да покрепче усни.Обещаю, что будет награда,но сначала сходи, голосни».То ли псковской, а то ли тамбовскойдомработницей огражденбыл художник седой Кончаловский,защищенный медалью с вождем.Но крестьянскую добрую душувсе же тронуло оттого,что увидела, как я трушу,если барин не соизво…Мне сочувствья не выразив бурно,поняла всю тощищу моюи шепнула: «Ташшы свою урну,Может, барина уговорю».В избирательный наш участокя пришел, всем давая пример,где томилось уж много несчастныхиз счастливого СССР.Были все хорошо обученнымиесть конфеты, бесплатные всем,и запели Нечаев с Бунчиковымв дверь, открывшуюся ровно в семь.И пошли приодетые наши,как хозяева этой земли,тети Маши и тети Клаши,дяди Миши и Гриши пошли.Шли они опускать бюллетени,помня все, что такое война,шли, не зная, что в их володеньии должна находиться страна.Шли и деды, и сироты-детивсех убитых на фронте солдат,там, где вождь на бесплатной конфете,а отцы их в Гулаге сидят.Им их Родину в руки не дали,за какую их сердце болит,и я вздрогнул, услышав медали, —прикатил даже мой инвалид.И пришла разодетая Люда,ну хоть впрямь на прием у посла,деревенское женское чудо,и шепнула: «Я жду опосля».И взглянула в глаза мне несмело,пусть с оконной геранью в руках,но стоически и неумелона высоких впервой каблуках.Я принес Кончаловскому урну.Сквозь дверную цепочку в тот деньглаз взглянул чуть зловатый и умный,и нырнул с быстротою бесшумнойв щель подписанный бюллетень.Сидр мы пили сладющий и пенный,я и Люда до самого дна.«Знаешь, ты у меня почти первый», —мне, краснея, призналась она.Мы росли в синяках и в заплатах.Все нам было по кочану.Но заплакала. Я заплакали не мог объяснить почему.Июль 2011«Все поэты России немножко родились в Одессе…»