Ведь ей придется выехать через несколько часов, часа в четыре утра.
Она встала со стула, думая, что ей необходимо отдохнуть перед ожидавшей ее дальней поездкой. Лампа тускло мерцала; утомленный дневной работой отец уже вытянулся в своем гамаке. Найна погасила лампу и прошла в большую комнату — налево от главного коридора, — которую она разделяла с матерью. Войдя в нее, она заметила, что миссис Олмэйр покинула груду циновок, служившую ей постелью в одном из углов комнаты, и наклонилась над своим большим деревянным сундуком. Половинка скорлупы кокосового ореха, наполненная маслом, где вместо фитиля плавала бумажная тряпочка, стояла на полу и окружала ее ореолом красноватого света, струившегося сквозь черный пахучий дым. Спина миссис Олмэйр была согнута, голова и плечи ее исчезали в глубине сундука. Она шарила руками, и слышался тихий звон, точно от серебряных монет. Сначала она не заметила приближения дочери, и Найна остановилась около нее, молча глядя на множество холщовых мешочков, уложенных на дне сундука. Мать извлекала из них целые пригоршни блестящих гульденов и мексиканских долларов и сыпала их обратно, медленно пропуская через свои крючковатые пальцы. Она, видимо, наслаждалась музыкой звенящего серебра, и глаза ее светились отраженным блеском свежевычеканенных монет. Она бормотала:
— Вот это, это и еще это! Скоро он даст и еще — столько, сколько я запрошу. Он великий раджа, он сын неба! И она будет ранией, — всс это он дал за нее. Кто и когда заплатил что — нибудь за меня? Я раба! Полно, так ли? Нет, я мать великой царицы!
Она вдруг заметила присутствие дочери и прервала свое бормотание, резко захлопнув крышку сундука; потом, не вставая, взглянула на девушку, стоявшую подле с неопределенной мечтательной улыбкой.
— Ты видела? — пронзительно воскликнула она. — Это все мое и дано мне за тебя. Ему придется дать еще, прежде чем он увезет тебя на южные острова, где царствует его отец. Ты стоишь дороже этого, внучка раджей, дороже, дороже!
Тут с веранды послышался сонный голос Олмэйра, который приказывал замолчать. Миссис Олмэйр погасила свет и крадучись отправилась в свой угол. Найна улеглась на груду мягких циновок, закинула руки за голову и сквозь дыру, зиявшую в стене (эта дыра служила окном), принялась глядеть на звезды, сверкающие в темном небе. Она ждала, когда наступит для нее время отправляться к условленному месту свидания. Она с тихим счастьем думала об этой встрече в дремучем лесу, вдали от людских взоров и речей. Душой ее снова овладели те первобытные чувства дикарки, которых гений цивилизации, действовавший на нее через посредство миссис Винк, так и не сумел искоренить. Она испытывала гордость и легкую тревогу при мысли о гой высокой цене, которую ее практичная мать назначила за ее особу; но потом она вспомнила красноречивые слова и взгляды Дэйна и, успокоенная, закрыла глаза с дрожью приятного предчувствия.
Бывают случаи, когда варвар и так называемый цивилизованный человек испытывают совершенно однородные ощущения. Можно предположить, что Дэйн Марула не слишком-то восхищался своей будущей тещей и что, в сущности, он вовсе не одобрял пристрастия этой почтенной матроны к блестящим долларам. Но в то туманное утро, когда Бабалачи отложил все государственные попечения и отправился на осмотр своих вершей в ручье Буланджи, Марула не испытывал никаких опасений и вообще никаких чувств, кроме нетерпения и страсти. Он плыл к восточному берегу острова, омываемому этим ручьем. Спрятав 1 вой челнок в кустах, он быстро побежал по острову, пробираясь сквозь чащу поросли, заслонявшей ему дорогу. Он из предосторожности не доехал до места свидания на лодке, как Найна, оставил свой челнок в главном рукаве реки до своего возвращения с той стороны острова. Густой, теплый туман мгновенно сомкнулся вокруг него, но он успел заметить мимолетное мерцание огонька где-то слева — в доме Буланджи. Потом он уже ничего не мог разглядеть в густевшей дымке и если не сбился с иути, то лишь благодаря какому-то инстинкту, приведшему его именно на то место противоположного берега, куда он намеревался выйти. Течение прибило там большое бревно под прямым углом к берегу, и оно образовало как бы мостик, о который быстрая река разбивалась с громким журчанием. Дэйн взбежал на бревно быстрым и уверенным шагом и в два прыжка очутился на дальнем конце.
У ног его пенилась и бурлила вода. Он стоял один, словно отрезанный от остального мира; небо, земля, даже самая вода, шумевшая внизу, — все это было окутано густой пеленой утреннего тумана; он прошептал имя Найны, словно бросил его в этот безбрежный простор. Он был уверен, что его услышат, он чутьем угадывал, что милая близко; он был уверен, что и она гочно так же чувствует его приближение.
Челнок Найны показался около самого бревна; нос челнока высоко подымался из воды, так как Найна была на корме. Марула оперся рукой на нос и легко прыгнул в лодку, сильным движением оттолкнувшись от бревна. Повинуясь новому толчку, утлая лодочка обогнула бревно, а река с готовностью подхватила ее, повернула по течению и бесшумно повлекла между невидимых берегов. И снова Дэйн у ног Найны позабыл весь мир; подхваченный и увлеченный могучей волной несказанного волнения, порывом радости, гордости и страсти, он еще раз убеждался в том, что он не может жить без этого существа, которое он держал в своих страстных, могучих и долгих объятиях.
Найна тихо засмеялась и осторожно высвободилась из его рук.
— Ты опрокинешь лодку, Дэйн, — прошептала она.
Он с минуту жадно смотрел ей в глаза, потом со вздохом отпустил ее, растянулся на дне лодки, положил голову к Найне на колени и глядел вверх, обвив ее стан закинутыми назад руками. Она нагнулась к нему, тряхнула головой, и ее длинные черные волосы рассыпались вокруг его лица.
И так они плыли по течению; он говорил со всем грубым красноречием дикой натуры, которая беззаветно отдается всепоглощающей страсти, а она слушала, низко склонившись над ним, стараясь не проронить ни одного слова. Его речи были для нее дороже самой жизни.
Для них обоих не существовало ничего за пределами тесной и хрупкой лодочки; она замыкала собой их собственный мир, наполненный их могучей, самозабвенной любовью. Они не думали ни о сгущавшемся тумане, ни о затихшем предрассветном ветерке; они забыли о существовании окружавших их дремучих лесов и всей тропической природы, в торжественном и величавом молчании ожидавшей появления солнца.
Звезды погасли. Низко стелющийся речной туман окутал лодку, несшую на себе молодые, страстные жизни, полные всепоглощающего счастья. Серебристо-серая мгла поднялась с востока и охватила все небо. Ветерок замер; ни один листок не шелохнулся, ни одна рыба не плеснула в воде — ничто не нарушило безмятежного покоя широкой реки. Земля, река, самое небо — все было охвачено сном, от которого, казалось, не будет пробуждения. Вся кипучесть жизни, весь размах тропической природы как будто сосредоточился в горящих глазах, в бурно бьющихся сердцах двух людей, плывших в челноке под пологом тумана по гладкой поверхности реки.
Вдруг большой сноп желтых лучей брызнул кверху из-за черной завесы деревьев, окаймлявших берега Пантэя. Звезды погасли, маленькие черные облачка, плывшие высоко по небу, вспыхнули на минуту алыми отблесками, и густой туман, потревоженный легким ветерком — этим вздохом пробуждающейся природы, — заклубился вереницами причудливых призраков, открывая сверкающую на солнце рябь водяной поверхности. Стаи белых птиц с криком закружились над колыхающимися вершинами деревьев. Солнце взошло над восточным побережьем океана.
Дэйн первый вернулся к заботам повседневной жизни. Он приподнялся и кинул быстрый взгляд вверх и вниз по реке. Он разглядел челнок Бабалачи позади себя и другую черную точку на искрящейся воде, — это была лодочка Тамины.
Он осторожно пробрался на нос и взялся за весло; Найна встала на корме и тоже принялась грести. Они работали, взметывая водяные брызги при каждом ударе весла, и легкое суденышко стрелой мчалось вперед, оставляя за собой узкий след, отороченный кружевом белой сверкающей пены.
Дэйн заговорил, не оборачиваясь назад:
— Кто-то едет за нами, Найна. Нельзя подпускать лодку близко. Теперь мы еще так далеко, что нас, кажется, не узнали.
— Впереди тоже что-то виднеется, — проговорила Найна, задыхаясь, но не переставая грести.
— Я, кажется, знаю, кто это, — сказал Дэйн. — Солнце слепит мне глаза, но я думаю, что это Тамина. Она каждое утро приезжает ко мне на бриг, привозит печенье, и часто остается на весь день. Впрочем, все равно. Правь ближе к берегу, мы должны подъехать к кустарнику. Здесь спрятан мой челнок, неподалеку.
Говоря это, он не сводил глаз с широколиственных нипа. Челнок летел бесшумно и стремительно, и листья деревьев то и дело задевали гребцов.
— Смотри, Найна, — сказал он наконец. — Вон там, где кончаются пальмы, над водой наклонилось дерево повисшими ветвями. Правь на большую зеленую ветку.
Он встал и стоял в выжидательной позе, а лодка медленно приближалась к берегу. Найна направляла ее умелыми и легкими движениями весла. Когда они подплыли достаточно близко, Дэйн ухватился за ветку и, отклонившись назад, протолкнул челнок под низкий зеленый свод густосплетенных сучьев, за которым оказалась маленькая бухточка, образовавшаяся там, где река размыла берег в последнее наводнение. Лодка Дэйна стояла здесь, привязанная к камню, и он перешел в нее, все еще держа руку на борту челнока. Обе скорлупки вместе с сидящими в них мирно покачивались бок о бок, отражаясь в черной воде; тусклый свет проникал к ним сквозь густую листву; а высоко над ними, в сиянии яркого дня, пылали огромные огненно-красные цветы, осыпая их дождем крупных, усеянных росой лепестков, которые падали, медленно кружась, непрерывным и душистым потоком.
Над ними и под ними, в сонной воде, вокруг них, среди роскошной растительности, купавшейся в теплом воздухе, насыщенном сильными и пряными испарениями, шла могучая работа тропической природы. Растения буйно тянулись ввысь, свиваясь, сплетаясь в невыразимом беспорядке, бешено и грубо перекидывались друг через друга в молчаливой отчаянной борьбе за живительный блеск солнца, словно пораженные ужасом перед разлагающейся массой внизу, перед смертью и разрушением, из которых они возникли.
— Пора нам расстаться, — сказал Дэйн после долгого молчания. — Поезжай сейчас же домой, Найна, а я подожду здесь; бриг проплывет мимо, и я взберусь на него.
— А ты надолго уезжаешь, Дэйн? — тихо спросила Найна.
— Надолго ли? — воскликнул Дэйн. — Да разве согласится человек по доброй воле долго пробыть в темноте? Вдали от тебя, Найна, я подобен слепому. Что для меня жизнь без света?
Найна перегнулась к Дэйну из своего челнока и с гордой и счастливой улыбкой взяла лицо его в руки, нежно и вопросительно заглядывая ему в глаза. По-видимому, она нашла в них подтверждение его слов, потому что чувство благодарной уверенности облегчило ей тяжелую скорбь разлуки. Она верила, что ему, потомку великих раджей, сыну славного вождя, владыке жизни и смерти, солнце жизни светило лишь в ее присутствии. Могучая волна благодарности и любви хлынула навстречу ему из глубины ее сердца. Чем могла она внешне проявить свое чувство к человеку, наполнившему ее сердце такой радостью и гордостью? В смятении страсти перед ней молнией блеснуло воспоминание о презираемой и почти забытой ею цивилизации, на которую она только взглянула в дни подневольной жизни, скорби и гнева. Под холодным пеплом этого ненавистного и злополучного прошлого она нашла знак любви, достойное выражение настоящего блаженства, залог светлого, блестящего будущего. Она обвила руками шею Дэйна и прижалась устами к его устам в долгом и пламенном поцелуе. Он закрыл глаза, удивленный и испуганный бурей, поднявшейся у него в груди от этого странного и неведомого ему доселе прикосновения, и долго еще после того, как Найна направила свой челнок по реке, он сидел неподвижно, не смея открыть глаза, боясь спугнуть упоительное наслаждение, которое ему впервые довелось испытать.
Он подумал, что ему не хватает только бессмертия, чтобы уподобиться богам; она, та, которая так умеет открывать ему двери рая, должна принадлежать ему — скоро будет принадлежать ему навеки!
Он открыл глаза как раз в ту минуту, когда снасти его медленно приближающегося брига показались под аркой зеленых ветвей; судно направлялось к низовьям реки.
«Пора возвращаться на корабль», — подумал он. Но ему тяжело было расставаться с местами, где он узнал, что такое счастье.
— Успеется; пускай себе плывут, — прошептал он и снова закрыл глаза под алым дождем душистых лепестков, стараясь воскресить опять в памяти все, что он только что пережил, — и упоенье и трепет.
В конце концов он все-таки успел вовремя догнать свой корабль. Потом, по-видимому, у него оказалось множество дел, так как Олмэйр напрасно ожидал скорого возвращения своего друга. Из-за нижнего поворота реки, в сторону которого Олмэйр так часто и с таким нетерпением поглядывал, не показывалось никого. Только разве изредка промчится рыбачий челнок. Зато от истоков реки надвигались черные тучи, налетали ливни, предвещавшие, что скоро наступит период грозовых бурь и дождей и реки так наполнятся водой, что туземным челнокам будет уже не под силу двигаться против течения.
Олмэйр шагал по топкому берегу реки от одного дома к другому, глядя, как постепенно вода подымалась все выше и выше, подкрадываясь к лодкам, совершенно готовым для дальнего плавания. Счастье, очевидно, убегало от него, и в то время, как он устало шагал взад и вперед под сплошным дождем, лившим из низких туч, им овладевало какое-то равнодушие отчаяния: не все ли равно! Такова уж, видно, его судьба! Эти проклятые дикари — Дэйн с Лакамбой — обещали ему помощь и своими посулами убедили его истратить последние гроши на оснастку лодок; а теперь один уехал бог весть куда, а другой заперся за своей эстакадой и не шелохнется, словно умер. «Даже негодяй Бабалачи, — думал Олмэйр, — и тот глаз не кажет с тех пор, как они сбыли ему весь рис, все медные гонги и ткани, необходимые для экспедиции. Они высосали из него все до последнего цента, и теперь им все равно, уедет он или останется!»
И, безнадежно махнув рукой, Олмэйр медленно взбирался на веранду дома, чтобы укрыться от дождя. Там, опершись на балюстраду, подняв плечи и уныло свесив голову, он предавался горьким размышлениям, не замечая времени, не чувствуя голода, не слыша пронзительных криков жены, звавшей его ужинать. Наконец, первые раскаты вечерней грозы вывели его из печальной задумчивости, и он медленно направился к мерцающему огоньку своего старого дома; но и тут упрямо теплившаяся надежда сверхъестественно обостряла его слух и делала его восприимчивым к малейшему звуку на реке. Несколько вечеров подряд ему чудился плеск весел и мерещились туманные очертания большой лодки; но когда он окликал смутный призрак, а сердце его начинало биться сильнее в надежде, что вот-вот раздастся голос Дэйна, его каждый раз постигало разочарование; в ответ на его окрик ему угрюмо сообщали, что это арабы плывут навестить домоседа Лакамбу.
Много ночей провел Олмэйр без сна, стараясь угадать, какую подлость готовят ему эти почтенные господа. Наконец, когда не оставалось уже как будто ни малейшей надежды, он был безумно обрадован, услыхав голос Дэйна. Но Дэйн чрезвычайно спешил повидаться с Лакамбой, и Олмэйр сначала было встревожился, потому что в нем издавна укоренилось глубокое недоверие к намерениям этого правителя по отношению к нему. Но как бы то ни было, а Дэйн все-таки вернулся назад. Очевидно, он не собирался нарушать договор. Надежда вновь ожила, и Олмэйр крепко заснул в ту ночь, а Найна тем временем стояла и смотрела, как сердитая река, подгоняемая грозой, несла свои воды к морю.
ГЛАВА VI
Расставшись с Олмэйром, Дэйн поспешно переправился через реку.
Он пристал к шлюзам эстакады, окружавшей резиденцию самбирского раджи; к эстакаде прилегала целая группа домов.
Там, видимо, кого-то ждали, потому что ворота были распахнуты настежь и толпа факельщиков держалась наготове, чтобы вести гостя по доскам пологого ската, который вел к главному дому, обиталищу самого Лакамбы, где неизменно вершились все государственные дела. В остальных постройках усадьбы помещались многочисленные жены и домочадцы правителя.
Дом Лакамбы представлял собой прочное здание из крупного теса, стоявшее на высоких столбах. Вокруг всего дома шла веранда из расколотого бамбука. Вся постройка была увенчана чрезвычайно высокой и крутой крышей из пальмовых листьев, покоившейся на балках, почерневших от копоти факелов.
Дом стоял параллельно реке. Одна из продольных стен его приходилась как раз против шлюза. В узкой части дома, обращенной к верховью реки, находилась дверь, к которой вел пологий скат, начинавшийся от самых ворот. При трепетном мерцании дымных факелов Дэйн заметил справа смутные очертания вооруженных людей. 0»т этой группы отделился Бабалачи, чтобы открыть ему дверь, и Дэйн вошел в приемный покой дворца. Этот покой занимал приблизительно треть всего дома; от остальных помещений ею отделяли тяжелые занавесы европейской выделки. Вплотную к ним было придвинуто большое кресло из какого-то черного дерева, все покрытое резьбой; перед ним стоял грубый сосновый стол. Больше в комнате не было никакого убранства, кроме множества циновок. Налево от входа стояли грубые ружейные козлы, а на них — три винтовки с примкнутыми штыками. Вдоль стены, в тени, телохранители Лакамбы — все друзья или родственники — спали вповалку, являя собой целую кучу коричневых рук, ног и ярко расцвеченных платьев; из этой кучи по временам раздавался храп или тревожный стон. Европейская лампа под зеленым абажуром стояла на столе и позволяла Дэйну разглядеть все подробности.
— Милости прошу отдохнуть, — сказал Бабалачи, вопросительно глядя на Дэйна.
— Мне нужно сейчас же переговорить с раджой, — отвечал Дэйн.
Бабалачи жестом изъявил согласие и повернулся к висевшему под ружейными козлами медному гонгу, чтобы дважды сильно ударить в него.
Оглушительный звон разбудил стражу. Храп прекратился, вытянутые ноги втянулись; вся груда зашевелилась и медленно оформилась в отдельные тела; это превращение сопровождалось долгими зевками и протиранием сонных глаз; за занавеской раздался взрыв женской болтовни; наконец послышался басистый голос Лакамбы:
— Что это? Арабский купец, что ли?
— Нет, туан, — отвечал Бабалачи, — Это Дэйн наконец вернулся. Он пришел по важному делу, битчарра — если будет твоя милость его выслушать.
Очевидно, у Лакамбы была на то милость, потому что немного погодя он вышел из-за занавески; но милости его не хватило на то, чтобы основательно заняться своим туалетом. Его единственную одежду составлял короткий красный саронг, наскоро обмотанный вокруг бедер. Милостивый повелитель Самбира имел заспанный и хмурый вид. Он уселся в кресло, широко расставил ноги, облокотился на ручки кресла, а подбородок опустил себе на грудь, тяжело дыша и с видимым недоброжелательством ожидая, чтобы Дэйн сам объяснил свое важное дело.
Но Дэйн не спешил. Он не отрываясь смотрел на Бабалачи, который удобно прикорнул у ног своего господина, и молчал, склонив голову, как бы ожидая слов мудрости.
Бабалачи деликатно откашлялся и, нагнувшись вперед, пододвинул Дэйну несколько циновок для сиденья, а затем скрипучим голосом принялся горячо и словоохотливо уверять его во всеобщем ликовании по случаю его давно желанного возвращения. Сердце Бабалачи алкало лицезрения Дэйна, уши иссохли и жаждали освежающего звука его голоса. Если верить Бабалачи, то сердце и уши всех и каждого находились в том же плачевном состоянии; при этих словах он широким жестом указал на противоположный берег, где поселок мирно дремал, не подозревая, что завтра, проснувшись, он испытает такую великую радость.
— Ибо, — продолжал Бабалачи, — ибо что же и радует сердца бедняков, как не щедрость великодушного купца или могущественного…
Тут он резко оборвал свою речь с рассчитанно-смущенным видом, и бегающий глазок его стал егозить по полу, а на изуродованных губах мелькнула виноватая улыбка. Раза два в течение этой речи по лицу Дэйна пробежало такое выражение, как будто эта речь забавляет его, но скоро это выражение уступило место кажущейся серьезности. Лакамба мрачно хмурился, а губы его гневно шевелились под разглагольствования его первого министра. В молчанье, наступившем после вступительного слова Бабалачи, раздался хор разнообразных всхрапываний из того угла, где стража вновь предалась покою после прерванного сна. Издалека доносились раскаты грома, наполнявшие в это время сердце Найны тревогой за судьбу ее возлюбленного, но прошедшие совершенно незаметными для трех собеседников, из которых каждый был занят тревожными мыслями.
После короткого молчания Бабалачи снова заговорил, пренебрегая на этот раз цветами придворного красноречия, заговорил вполголоса, отрывисто и торопливо. Они очень тревожились. Почему Дэйн так долго находился в отсутствии? Люди с низовьев реки слышали пушечную пальбу и видели военный корабль голландцев среди островов устья. Поэтому они здесь сильно беспокоились. Несколько дней тому назад до Абдуллы дошли слухи о какой-то катастрофе, и с тех пор они с мрачными предчувствиями ожидали возвращения Дэйна. Много дней подряд они засыпали в страхе и просыпались в тревоге и целый день дрожали, как дрожат перед лицом неприятеля. И все это из-за него, из-за Дэйна. Они тревожатся не о себе, а о нем. Неужели он не рассеет их опасений. Они живут мирно, они верны и преданы великому радже Батавии, — да ниспошлет ему судьба победу на радость и благоденствие его рабов!
— А здесь, — продолжал Бабалачи, — повелитель мой Лакамба изнывал в тревоге за купца, которого он взял под свое покровительство; так же волновался Абдулла, потому что неизвестно еще, что бы стали говорить злые люди, если бы вдруг…
— Замолчи, дурак, — сердито зарычал Лакамба.
Бабалачи умолк с довольной улыбкой; Дэйн все время как зачарованный смотрел на него; теперь он с облегчением вздохнул и обернулся к правителю Самбира. Лакамба не пошевелился; не подымая головы, он исподлобья глядел на Дэйна, тяжело дыша и надув губы с недовольным видом.
— Говори, о Дэйн, — вымолвил он наконец. — До нас доходили всевозможные слухи. Много ночей подряд мой друг Решид являлся сюда с дурными вестями. Новости быстро облетают побережье, но они могут быть и неверны, уста людей более лживы теперь, чем когда я был молод, но меня все так же трудно обмануть, как и тогда.
— Все мои слова правдивы, — небрежно отозвался Дэйн. — Если ты хочешь знать, что сталось с моим бригом, я скажу тебе, что он в руках у голландцев. Поверь мне, раджа, — продолжал он с неожиданным приливом энергии, — у оранг-бланда есть верные друзья в Самбире, иначе как бы было узнать, что я плыву отсюда?
Лакамба быстро и враждебно покосился на Дэйна. Бабалачи потихоньку поднялся и, подойдя к ружейным козлам, сильно ударил в гонг.
Шарканье босых ног послышалось за дверью; в самой комнате стража тоже проснулась и села, оглядываясь с сонным недоумением.
— Да, верный друг белого раджи, — продолжал Дэйн презрительно, обращаясь к Бабалачи, вернувшемуся на свое место, — я спасся и прибыл сюда, чтобы порадовать твое сердце. Когда я увидал голландское судно, я направил бриг на подводные камни и выбросился на берег. Враги не посмели гнаться за мной на корабле и выслали шлюпки. Мы тоже спустили лодки и пытались бежать, но корабль осыпал нас огнем и убил у меня много людей. Но я уцелел, о Бабалачи! Голландцы скоро будут здесь. Они ищут меня. Они приедут и спросят своего верного слугу Лакамбу и раба его Бабалачи. Радуйся же!
Но слушатели его отнюдь не были расположены радоваться. Лакамба закинул одну ногу на другую и медленно почесывал ее с задумчивым видом, а Бабалачи сидел, скрестив ноги, и вдруг весь как-то съежился, зачах и неподвижно, тупо уставился взглядом в одну точку. Телохранители начали проявлять некоторый интерес к происходящему, каждый вытянулся во весь рост на полу, чтобы быть поближе к собеседникам. Один из них поднялся на ноги, прислонился к ружейным козлам и рассеянно играл бахромой на рукояти своего меча.
Дэйн переждал, покуда прокатившийся в эту минуту удар грома не замер вдали; потом он снова заговорил:
— Не онемел ли ты, о владыка Самбира? Или, может статься, сын великого раджи недостоин твоего внимания? Я пришел сюда искать прибежища и предостеречь тебя, и хочу знать, что ты намерен делать.
— Ты пришел сюда ради дочери белого человека, — быстро отозвался Лакамба, — Какого тебе еще нужно убежища, кроме дома отца твоего, балийского раджи, сына неба, самого Анак — Агонга? Кто я, чтобы оказывать покровительство могущественным князьям? Вчера еще я сеял рис на лесном пожарище, а сегодня ты говоришь, что твоя жизнь в моих руках.
Бабалачи взглянул на своего господина.
— Ни один человек не уйдет от судьбы, — набожно прошептал он. — Когда входит в сердце человека любовь, он становится безрассуднее ребенка. Будь же милостив, Лакамба, — прибавил он, предостерегающе дергая Лакамбу за край саронга.
Лакамба сердито вырвал у него полу саронга. Он начинал понимать, в какое неописуемое затруднение ставило его возвращение Дэйна в Самбир, и под влиянием этой мысли терял остатки самообладания, которые еще кое-как сохранял до сих пор. Его зычный голос покрывал рычание шквала, проносившегося над домом с ветром и шумом дождя.
— Ты явился сюда под личиной купца, медовыми речами и посулами уговорил не мешать тебе обойти белолицего. Я так и сделал. Чего же ты хочешь? Пока я был молод, сражался; теперь я стар и хочу только покоя. Не могу воевать с голландцами. Мне легче распорядиться, чтобы убили тебя, да оно и лучше для меня.
Порыв бури пронесся мимо, и среди наступившего короткого затишья Лакамба тихо, как бы про себя, повторил: «Гораздо легче! Гораздо лучше!»
По-видимому, Дэйн не слишком испугался угроз Лакамбы. Покуда тот говорил, он поспешно оглянулся через плечо, чтобы убедиться, что сзади никого нет; успокоившись, он вытащил табакерку из складок своего кушака и принялся тщательно заворачивать кусочек бетеля и щепотку растительного клея в зеленый лист, учтиво поданный ему внимательным Бабалачи.
Он истолковал этот поступок как предложение мира со стороны безмолвного сановника, как своего рода протест против недипломатичной резкости его господина, как признак того, что им удастся столковаться между собой. Впрочем, Дэйн не особенно беспокоился. Хотя он не мог не признавать, что Лакамба прав, что он действительно вернулся в Самбир ради дочери белого человека, но тем не менее не сознавал за собой ребяческого недомыслия, на которое намекал Бабалачи. Дэйн знал, что Лакамба был слишком сильно замешан в контрабандной торговле порохом и что поэтому расследование дела голландскими властями не могло его радовать. Когда отец его, независимый балийский раджа, послал сына за порохом, то столкновения голландцев с малайцами грозили распространиться по всему архипелагу, начиная с Суматры. В то время все крупные купцы остались глухи к его осторожным предложениям и не прельстились крупными суммами, которые он готов был платить за порох. Он прибыл в Самбир напоследок, как в самое безнадежное место; в Макассаре он узнал, что там живет белолицый человек и что оттуда есть правильное пароходное сообщение с Сингапуром, его привлекало и то, что на реке не было голландских властей, а это, разумеется, должно было значительно облегчить дело. Его надежды чуть было не рухнули окончательно, столкнувшись с упрямой лояльностью Лакамбы, проистекавшей из соображений личного интереса. Однако щедрость молодого человека, его убедительный энтузиазм, престиж громкого имени его отца поколебали наконец осторожную нерешимость самбирского правителя. Лакамба отказался принять личное участие в какой бы то ни было недозволенной торговле; он также воспротивился тому, чтобы к делу был привлечен кто-либо из арабов; но он указал на Олмэйра, как на человека слабого, легко поддающегося убеждениям; кроме того, он намекнул, что его друг англичанин, капитан парохода, тоже может оказаться полезным человеком: по всей вероятности, он согласится перевозить на пароходе порох без ведома Абдуллы. Тут Дэйн опять встретил неожиданный отпор со стороны Олмэйра; Лакамбе пришлось послать к нему Бабалачи с торжественным обещанием, что Лакамба будет слеп из дружбы к белому человеку; за обещание и за дружбу Дэйн заплатил звонкими серебряными гульденами ненавистных оранг-бланда. Наконец Олмэйр согласился, он сказал, что порох достать можно, но что Дэйн должен снабдить его долларами, которые он перешлет в Сингапур в уплату за товар. Он взялся уговорить Форда закупить порох и контрабандой переправить с парохода на бриг. Он не выговорил себе никакого денежного вознаграждения за это, но потребовал, чтобы Дэйн помог ему в его большом предприятии после того, как отошлет бриг. Олмэйр объяснил Дэйну, что не мог положиться в этом деле на одного Лакамбу. Он опасался корыстолюбия раджи, боялся, как бы тот не посягнул и на его жизнь, и на его имущество. Но раджу все-таки пришлось привлечь к делу, — он пожелал войти в качестве участника; он объявил, что в противном случае не станет покрывать его. Олмэйр принужден был покориться. Если бы Дэйн не встретился с Найной, он, вероятно, отказался бы участвовать со своими людьми в экспедиции на Гунонг-Масна — золотую гору. При настоящем же положении дела он собирался вернуться с половиной своей команды, как только бриг благополучно минует все рифы; но упорное преследование голландского фрегата заставило его направиться к югу и в конце концов уничтожить свое судно ради спасения свободы и даже, может быть, самой жизни. Да, он вернулся в Самбир ради Найны, хотя и знал, что голландцы будут искать его там; но в то же время он точно рассчитал, что будет в безопасности у Лакамбы. Несмотря на свирепые речи, милостивый властелин не убьет его, потому что Дэйн знает тайну клада белого человека; точно так же он не выдаст его голландским властям из опасения, как бы тогда не раскрылось собственное его участие в незаконной торговле. Поэтому Дэйн чувствовал себя в сравнительной безопасности и спокойно обдумывал свой ответ на последние слова Лакамбы. Да, он укажет радже, что тому плохо придется, если он, Дэйн, попадет в руки голландцев и расскажет им всю правду. Ему уже нечего будет терять, и он не станет лгать. Да наконец — пусть возвращение в Самбир и нарушило спокойствие Лакамбы! Он — Дэйн — приехал за тем, что ему принадлежит по праву. Не даром же он излил целый поток серебра в жадные руки миссис Олмэйр! Да, он по-княжески заплатил за эту девушку, хотя и это — слишком малая плата за красавицу, которая вскружила ему голову; его необузданная душа томилась по девушке с такой силой желания, которая была мучительнее самой жестокой боли. Он хотел своего счастья. Он имел право быть в Самбире!
Он встал, подошел к столу и оперся на него обоими локтями. Лакамба в ответ пододвинул свой стул поближе, а Бабалачи поднялся на ноги и просунул свою любопытную голову между их головами. Они быстро обменивались мыслями, шептали, прямо в лицо друг другу, — так тесно сблизились они между собой. Дэйн предлагал, Лакамба возражал, Бабалачи уговаривал и примирял. Он сильно опасался предстоявших затруднений. Он говорил больше всех, серьезным шепотом, медленно поворачивая голову то в ту, то в другую сторону, по очереди устремляя на собеседников свой единственный глаз. Зачем ссориться? — говорил он. — Пускай туан Дэйн, которого он любит лишь немногим меньше своего господина, — пускай туан Дэйн с полным доверием укроется там, где ему укажут. Таких мест найдется много. Самым подходящим будет, пожалуй, дом Буланджи на дальней поляне. Буланджи — человек надежный. Ни один белолицый не проберется туда по запутанной сети каналов. Белые люди сильны, но глупы. Вооруженная борьба с ними нежелательна; зато их легко обмануть. Они подобны глупым женщинам, у них нет разума, и я любого из них проведу и одурачу, продолжал Бабалачи с простодушной уверенностью. Вероятно, голландцы будут искать и Олмэйра. Может быть, они увезут с собой своего соотечественника, если он покажется им подозрительным. Вот это было бы прекрасно! После отъезда голландцев Дэйн и Лакамба без труда овладели бы сокровищем, — а одним пайщиком было бы меньше. Разве он не прав и не мудры слова его? Согласен ли туан Дэйн немедленно отправиться в дом Буланджи, пока не минует опасность?
Дэйн согласился спрятаться, сознавая, что до известной степени оказывает этим милость Лакамбе и встревоженному министру, но на предложение отправиться в путь сейчас же — ответил решительным отказом, причем значительно посмотрел в глаза Бабалачи. Тот вздохнул как человек, примиряющийся с неизбежным, и молча указал рукой на противоположный берег реки. Дэйн медленно наклонил голову.
— Да, я отправляюсь туда, — молвил он.
— Еще до рассвета? — спросил Бабалачи.
— Немедленно же, — решительно отвечал Дэйн, — оранг — бланда едва ли прибудет сюда раньше завтрашнего вечера, а я должен предупредить Олмэйра о наших решениях.
— Нет, туан, нет, не говори ему ничего, — запротестовал Бабалачи. — Я сам съезжу к нему на заре и скажу ему все.
— Хорошо, я посмотрю, — сказал Дэйн, собираясь уходить.
На дворе гроза усиливалась, тучи низко нависли над домом.
Гром непрерывно грохотал в отдалении; более близкие удары его рассыпались оглушительным треском. В переменной игре голубых молний лес и река вырисовывались по временам со всей обманчивой ясностью деталей, которые так характерны во время грозы. Выйдя из дома, Дэйн и Бабалачи остановились на дрожащей веранде; их ослепила и поразила ярость бури. Вокруг них скорчились в разнообразных позах рабы и домочадцы раджи, укрывшиеся от дождя на веранде. Дэйн окликнул своих гребцов; те отозвались дружным «Ада! Туан!» — но с беспокойством поглядывали на реку.
— Настоящий потоп! — крикнул Бабалачи на ухо Дэйну. — Как беснуется река! Посмотри! Посмотри на плавучие бревна! Разве можно тебе ехать?
Дэйн колебался, глядя на мутный простор бушующей воды, ограниченной где-то там вдали тонкой чертой леса. Но при внезапной вспышке яркого белого света вдруг выступил из мрака низкий берег с шатающимися деревьями и домом Олмэйра, задрожал, мелькнул в глазах и пропал. Дэйн оттолкнул Бабалачи и бегом бросился к пристани, а за ним — его дрожащие гребцы.
Бабалачи медленно подался назад, запер двери, потом обернулся и молча воззрился на Лакамбу. Раджа сидел неподвижно и, не мигая, каменным взглядом смотрел на стол. Бабалачи видел, что он растерялся, и с любопытством глядел на него.
В диком испорченном сердце кривого сановника несомненно шевельнулось сочувствие и даже, может быть, жалость к тому, кого он называл своим господином, кому служил столько лет и в черные и в светлые дни. Теперь он важное лицо, ближайший советник своего повелителя, но сквозь дымку прошлого он видел себя — случайного убийцу, — нашедшего приют под кровом этого человека на скромной рисовой плантации, с которой тот начал свою карьеру. Потом настала пора — долгая пора — неизменных удач, мудрых советов, глубоко продуманных замыслов, решительно осуществленных бесстрашным Лакамбой; все восточное побережье страны, от Пумо-Лаута до Танйонг-Бату, прислушивалось к речам мудрого Бабалачи, вещавшего устами самбирского властелина. За эти долгие годы — скольких опасностей он избежал, скольких врагов мужественно встретил лицом к лицу, скольких белолицых обошел и обманул! И вот теперь он видит перед собой плод долголетних терпеливых трудов: бесстрашного Лакамбу, подавленного ужасом перед призраком надвигающейся опасности! Положительно, правитель начинает дряхлеть, и сам Бабалачи вдруг ощутил какое-то странное чувство под ложечкой и прижал обе руки к этому месту с живым и скорбным сознанием того, что ведь и он тоже дряхлеет, что для них обоих навсегда миновала пора беззаветной удали и что теперь им остается искать прибежища в осторожной хитрости. Они жаждали только покоя; они готовы были исправиться, даже ограничить себя во всем, лишь бы обеспечить себя на черный день, лишь бы отдалить, насколько возможно, от себя этот черный день. Бабалачи опять вздохнул — во второй раз за эту ночь, — покуда усаживался у ног своего господина и с молчаливым сочувствием протягивал ему свою табакерку с бетелем. И долго сидели они в немой, но тесной близости — сидели и жевали бетель, медленно двигая челюстями, чинно поплевывая в широкогорлый медный сосуд, который они передавали друг другу, и прислушиваясь к ужасающему реву бури на дворе.
— Там большое наводнение, — печально заметил Бабалачи.
— Да, — сказал Лакамба. — Неужели Дэйн не остался?
— Нет, туан. Он сбежал к реке как одержимый шайтаном.
Наступила новая продолжительная пауза.
— Он, может быть, утонет, — предположил наконец Лакамба не без оживления.
— Плавучих бревен много на реке, — ответил Бабалачи. — Но он хорошо плавает, — прибавил он нехотя.
— Ему бы не следовало погибать, — сказал Лакамба, — Он знает, где клад.
Бабалачи с сердцем проворчал что-то в подтверждение этих слов. То, что ему не удалось проникнуть в тайну белого человека, было больным местом самбирского сановника, единственной неудачей в его блестящей карьере.
Глубокое затишье сменило теперь тревогу бури. Только запоздалые тучки, спешившие в вышине вдогонку за главным облаком, молчаливо сверкавшим вдали, проливали еще короткие дожди, с успокоительным шелестом барабанившие по пальмовой крыше.
Лакамба стряхнул с себя апатию с таким видом, как будто ему наконец удалось уяснить себе положение дел.
— Бабалачи! — весело окликнул он его и даже слегка толкнул ногой.
— Ада, туан! Я слушаю.