Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Каприз Олмэйра - Джозеф Конрад на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Джозеф Конрад

Каприз Олмэйра

ГЛАВА I

— Каспар! Макан!

Хорошо знакомый Олмэйру визгливый голос спугнул его мечту о счастливом будущем и вернул его к неприятной действительности. Пренеприятный голос! Олмэйр слышал его в течение многих лет, и с каждым годом он становился ему все противнее. Но не беда, — всему этому скоро конец!

Он беспокойно пошевелился, но больше ничем не отозвался на оклик. Опершись обоими локтями на балюстраду веранды, он продолжал пристально глядеть на широкую реку, равнодушно и торопливо протекавшую перед его глазами. Он любил глядеть на нее в часы заката, может быть потому, что в это время заходящее солнце зажигало воды Пантэя золотыми отблесками; а мысли Олмэйра часто вращались вокруг золота — того золота, которого ему не удалось добыть, которое другие добыли — бесчестным путем, разумеется, — того золота, которое он еще надеялся добыть честным трудом для себя и для Найны. Он весь ушел в мечту о богатстве и могуществе, которым он будет наслаждаться далеко, далеко от этого побережья, где он прожил столько лет. Он забывал горечь трудов и борьбы в ожидании грядущей великой и блестящей награды. Они с дочерью будут жить в Европе. Они будут богаты и почитаемы всеми. Перед лицом ее дивной красоты и его огромного богатства все и думать забудут о том, что Найна — дочь темнокожей. Глядя на ее торжество, он сам вновь помолодеет, позабудет о двадцати пяти годах мучительной борьбы на этом берегу, где он чувствовал себя пленником. И все это вот-вот будет у него в руках — стоит только Дэйну вернуться. А вернуться он должен и даже очень скоро; ведь в этом он лично заинтересован, так как ему предстоит получить свою долю. Он опоздал на целую неделю! Может быть, он вернется сегодня вечером.

Так думал Олмэйр, стоя на веранде своего нового, но уже разваливающегося дома — этой последней неудачи в его жизни-и глядя на широкую реку. Сегодня река не отливала золотом; она вздулась от дождей и катилась перед его рассеянным взором бурным и мутным потоком, неся мелкий сплавной лес и крупные бревна, а временами даже целые вырванные с корнем деревья со всеми ветвями и листьями, среди которых вода сердито крутилась и бурлила.

Одно из таких плывущих деревьев прибило течением к пологому берегу как раз против дома; Олмэйр, перестав на минуту мечтать, с вялым любопытством принялся наблюдать за деревом. Обдаваемое шумящими и пенящимися волнами, оно медленно повертывалось, и вскоре, преодолев препятствие, снова поплыло вниз по течению. Медленно переворачиваясь, оно поднимало кверху длинную обнаженную ветку, подобную руке, воздетой к небесам с немым проклятием ненужному и грубому насилию реки. Олмэйр почему-то все более и более заинтересовывался участью этого дерева. Он даже перегнулся через перила, чтобы посмотреть, минует ли оно отмель внизу. Оно миновало ее, тогда Олмэйр выпрямился и подумал, что отныне путь дерева свободен вплоть до самого моря. И он позавидовал этому бездушному предмету, постепенно удалявшемуся и сливавшемуся с темнотой. Когда он совершенно потерял бревно из виду, он задумался о том, как далеко уйдет оно в открытое море. Куда понесет его течением, — к северу или к югу? Вероятно, к югу. А затем оно поплывет куда-нибудь к Целебесу, а может быть, и Макассару.

Макассар! Пылкая фантазия Олмэйра опередила дерево в его воображаемом странствии, но память его, перенесясь назад лет на двадцать или больше, в мгновение ока воскресила перед ним молодого Олмэйра, стройного, со скромными манерами, в белом костюме. Вот он высаживается на макассарской пристани. Он приехал сюда искать счастья в конторах старика Гедига. Это была важная пора в его жизни, начало нового существования. Отец его, мелкий служащий ботанического сада в Буитензорге, разумеется, рад был пристроить сына на службу в такой фирме. Да и сам юноша не прочь был покинуть нездоровые берега Явы и убогую обстановку родительского дома, где отец день-деньской ворчал на тупость садовников-туземцев, а мать, развалившись в качалке, непрестанно оплакивала покинутый Амстердам, где она воспитывалась и пользовалась почетным положением в свете, как дочь торговца сигарами.

Олмэйр покинул отеческий кров с легким сердцем и с еще более легким карманом; он хорошо говорил по-английски, был силен в арифметике и готовился покорить мир, ни минуты не сомневаясь в успехе.

Теперь, двадцать лет спустя, задыхаясь от жары борнейского вечера, он со скорбным удовольствием вспоминал высокие и прохладные склады Гедига, с длинными, прямыми проходами между бочками джина и тюками манчестерских товаров и с бесшумно распахивающейся входной дверью; вспоминал их слабое освещение, такое приятное после ослепительного уличного света, маленькие отгороженные закоулочки между грудами товаров, где конторщики-китайцы, аккуратные, свежие, с печальными глазками, молчаливо и быстро писали что-то; вспоминал грохот бочек и ящиков, передвигаемых и перекатываемых рабочими под аккомпанемент тихой песни, внезапно оканчивавшейся отчаянными вскриками. В дальнем конце помещения, против входной двери, было отгорожено обширное, хорошо освещенное пространство; шум долетал туда приглушенный расстоянием, и в воздухе носилось нежное непрерывное звяканье серебряных гульденов; счетом этих гульденов занимались другие китайцы, такие же скромные; они складывали монеты в столбики под наблюдением мистера Винка, кассира, гения-покровителя этого места и правой руки хозяина.

В этом свободном пространстве занимался и Олмэйр, сидя неподалеку от маленькой зеленой дверки, близ которой всегда стоял малаец в красной чалме и с красным поясом; рука малайца держала свисавшую откуда-то сверху веревочку и двигалась вверх и вниз с правильностью машины. Веревочка приводила в движение «пунку», поставленную по ту сторону зеленой дверки, в так называемом «приватном кабинете», где сам хозяин, старик Гедиг, принимал и занимал шумливых гостей. По временам зеленая дверка распахивалась, и сквозь синеватые клубы табачного дыма вырисовывался длинный стол, уставленный бутылками самых разнообразных форм и высокими кувшинами, и плетеные кресла с развалившимися в них людьми. Хозяин высовывал голову из двери и, держась за ручку, таинственно бурчал что — нибудь Винку, или громовым голосом на весь склад выкрикивал какое-нибудь приказание, или, заметив нерешительно озирающегося посетителя, приветствовал его дружелюбным ревом. «Добро пожаловать, капитан! Откуда? Из Бали, а? Есть у вас лошадки, а? Мне нужны лошадки! Мне нужно все, что у вас есть! Ха-ха-ха!» Тут посетитель втаскивался в комнату среди целой бури восклицаний, дверь захлопывалась, и комната вновь наполнялась обычным шумом, пением рабочих, грохотом бочек, царапаньем быстрых перьев; а надо всем этим носился музыкальный звон крупных серебряных монет, непрерывно струившихся между желтыми пальцами внимательных китайцев.

В ту пору жизнь и торговля ключом били в Макассаре. Туда стремились все смельчаки, оснастившие шхуны на австралийском побережье и стекавшиеся на Малайский архипелаг в погоне за деньгами и приключениями. Смелые, беспечные, ловкие дельцы, притом всегда готовые схватиться с пиратами, которых зачастую еще можно было встретить у тех берегов, быстро сколачивающие деньгу, они обычно съезжались на общие rendezvous в заливе, чтобы поторговать и повеселиться. Голландские купцы называли этих людей английскими коробейниками; среди них, несомненно, попадались люди благородного происхождения, находившие прелесть в таком образе жизни, но в большинстве случаев это были простые моряки. Царем их, по общему признанию, был Том Лингард, тот самый, которого все малайцы — честные и плуты, мирные рыбаки и отчаянные головорезы — именовали Раджа-Лаут, то есть Владыка Морей.

Олмэйр не пробыл еще и трех дней в Макассаре, а уже вдоволь наслушался рассказов о его ловких сделках, о его любовных связях, а также о его отчаянных схватках с пиратами племени Сулу, — наряду с романтической повестью о какой-то девочке, найденной победителем Лингардом на разбойничьем судне, которым он овладел в бою, сбросив за борт весь экипаж. Девочку эту, как все знали, Лингард удочерил, воспитывал в каком-то монастырском пансионе на Яве и называл своей дочерью. Он торжественно поклялся выдать ее замуж за белого, прежде чем он возвратится на родину, и оставить ей весь свой капитал. «А капитал у капитана Лингарда огромный, — говаривал торжественно мистер Винк, склонив голову набок, — уйма денег; больше, чем у Гедига!» И помолчав немного для того, чтобы дать слушателям опомниться от такого невероятного утверждения, он в пояснение шептал: «Он, знаете ли, реку открыл!»

В этом-то и было все дело: Лингард открыл реку! Именно это обстоятельство возвышало старика Лингарда над остальной массой моряков-авантюристов, которые днем вели дела с Гедигом, а вечером играли, пили шампанское, горланили песни и ухаживали за метисками на широкой веранде Сунда-Отеля. На эту реку, устье которой было известно только Лингарду, он возил грузы манчестерских товаров, медных гонгов, винтовок и пороха. В таких случаях бриг его «Молния», которым он сам командовал, незаметно отчаливал ночью от пристани в то время, как собутыльники Лингарда спали после попойки; сам же Лингард отправлялся на борт лишь после того, как перепаивал их всех до последнего, оставаясь при этом трезвым, сколько бы ни выпил. Многие пытались вслед за ним проникнуть в эту обетованную землю гуттаперчи и раттана (индийского камыша), жемчужных раковин и птичьих гнезд, воска и камеди, но маленькая «Молния» могла обогнать любое судно этих морей. Несколько судов разбилось о подводные отмели и коралловые рифы, весь груз пропал, а люди едва ушли живьем из жестоких объятий этого солнечного, улыбающегося моря; их участь отбила охоту у остальных, и много лет подряд зеленые, мирные на вид островки сторожили вход в обетованную землю, храня свою тайну с безжалостной невозмутимостью тропической природы. И Лингард уезжал и возвращался из своих тайных или явных экспедиций, а смелость его предприятий и огромные барыши делали его в глазах Олмэйра истинным героем. Да, он представлялся Олмэйру героем, когда он приходил в склад, приветствуя Винка ворчливым: «Ну, как поживаете?», а Гедига-Владыку шумным: «Алло, живы еще, старый разбойник?» — в виде предисловия к деловым разговорам за зеленой дверью. Как часто по вечерам, перед тем как ехать домой с мистером Винком, у которого Олмэйр жил, он убирал бумаги в тишине пустевшего к тому времени склада и останавливался, прислушиваясь к шуму горячего спора в «приватном кабинете», различал глухое и монотонное ворчание хозяина и громкие восклицания Лингарда. Было похоже, что два волкодава дерутся над лакомой костью. Но Олмэйру спор этот казался ссорой титанов, битвой богов.

Через год или около того Лингард, часто сталкивавшийся по делам с Олмэйром, вдруг проявил внезапное и совершенно необъяснимое для посторонних пристрастие к молодому человеку. Он расхваливал его по вечерам за стаканом вина своим собутыльникам в Сунда-Отеле, а в одно прекрасное утро как громом поразил Винка, объявив, что ему нужен «этот малый — вроде как бы в старшие конторщики; пусть исполняет за меня всё бумагомаранье!» Гедиг согласился. По свойственной молодежи страсти к переменам, Олмэйр ничего не имел против и, уложив свои скромные пожитки, отправился на «Молнии» в одно из продолжительных плаваний, во время которых старый моряк объезжал чуть ли не каждый островок архипелага. Проходили месяцы, а симпатия Лингарда к Олмэйру все усиливалась. Нередко, прогуливаясь с Олмэйром по палубе, когда легкий ночной ветерок, пропитанный душистыми испарениями островов, тихонько гнал бриг вперед под мирно сверкающим небом, старый моряк открывал душу своему восхищенному слушателю. Он говорил о прожитой жизни, об избегнутых опасностях, о громадной прибыльности своего ремесла, о новых комбинациях, которые должны были доставить ему в будущем еще более грандиозные барыши. Часто он упоминал и о своей дочери, девочке, найденной на разбойничьем судне, со странным оттенком отцовской нежности.

— Теперь она уж взрослая девица, должно быть, — говаривал он. — Скоро четыре года, как я ее не видел! Будь я проклят, Олмэйр, если мы на этот раз не забежим в Сурабайю, — И после такого заявления он всегда спускался к себе в каюту, бормоча под нос: — Надо что-нибудь сделать, что-нибудь сделать.

Не раз, к большому изумлению Олмэйра, он быстро подходил к нему, звучно откашливался, как будто собираясь что-то сказать, а потом вдруг отворачивался, молча опирался на борт и принимался неподвижно созерцать блеск и сверканье фосфоресцирующего моря вокруг корабля. Вечером, накануне прибытия в Сурабайю, такая попытка конфиденциального разговора, наконец, завершилась успехом. Откашлявшись, Лингард заговорил — и заговорил о деле. Он предложил Олмэйру жениться на его приемной дочери.

— И не вздумай брыкаться оттого, что ты белый! — вдруг закричал он, не давая изумленному юноше вымолвить ни слова. — Без глупостей у меня! Никто не разглядит цвета кожи твоей жены под долларами. А долларов станет еще больше, прежде чем я помру, — помни это! Их миллионы будут, Каспар, миллионы! И все достанется ей — и тебе, если сделаешь как тебе говорят!

Пораженный внезапным предложением, Олмэйр с минуту колебался и молчал. Он одарен был сильным и живым воображением, и в этот короткий промежуток времени ему представились большие груды ослепительно сверкающих червонцев и все возможности привольного существования: почет, беспечная легкость жизни, для которых он чувствовал себя созданным, собственные суда, собственные склады, собственные товары (старик Лингард ведь не вечен). В довершение же всего в дали грядущего сиял, словно волшебный дворец, большой дом в Амстердаме, этом земном раю его грёз, где он доживет остаток дней своих в несказанном блеске, высоко вознесенный над людьми силой лингардовского золота. Что же касается до оборотной стороны медали — пожизненного общения с малайской женщиной, этим наследием пиратского корабля, — то только смутно проснулось в нем чувство стыда, что он, белый человек… Впрочем, четыре года монастырского воспитания… да наконец, бог милостив, — она, может быть, догадается умереть. Он всегда был удачлив, а деньги — великая сила. Надо решаться! Почему бы и нет? У него было смутное намерение не приобщать жену к своей блестящей карьере, запереть ее где-нибудь, все равно где… В конце концов нетрудно отделаться от жены-малайки; для его европейского сознания она все-таки оставалась простой рабыней, наперекор всем монастырям и церковным обрядам…

Он поднял голову и взглянул на разгневанного, но робеющего в душе моряка.

— Я… разумеется… все, что прикажете, капитан Лингард.

— Зови меня отцом, как она, мой мальчик, — сказал, смягчаясь, старый авантюрист. — Но провалиться мне на месте, если я не думал, что ты собираешься отказаться. Только знай, Каспар, что я всегда на своем поставлю, твое упорство ни к чему не приведет. Впрочем, ты не дурак.

Олмэйр хорошо помнил эту минуту, взгляд, выражение лица, слова и всю окружающую обстановку. Он помнил узкую, слегка наклонную палубу брига, дремлющий в безмолвии берег, черную поверхность моря и широкую золотую полосу, брошенную на нее восходящим месяцем. Он помнил все это и помнил также свое ощущение безумного ликования при мысли о доставшемся ему богатстве. Он не был дураком тогда, не был дураком и теперь. Просто обстоятельства сложились неудачно; богатство исчезло, но надежда все же оставалась.

Он вздрогнул под дыханием ночного ветра и внезапно заметил непроглядную тьму, окутавшую реку после захода солнца и стершую очертания противоположного берега. Только куча хвороста пылала перед частоколом, окружавшим усадьбу Раджи, и озаряла внезапными отблесками корявые стволы ближних деревьев, бросая горячий красный отсвет до половины реки, по которой плыли к морю бревна среди непроглядной тьмы. Олмэйр смутно вспомнил, что его недавно звала жена, вероятно, обедать. Но человек, созерцающий крушение своего прошлого при свете новых надежд, не может чувствовать голод лишь потому, что его рис готов. Впрочем, и вправду, пора было идти домой. Становилось поздно.

Олмэйр пошел по расшатанным доскам к лестнице. Потревоженная шумом ящерица издала жалобный звук и опрометью бросилась в высокую прибрежную траву. Олмэйр стал осторожно спускаться по лестнице; теперь он вполне возвратился к действительной жизни, так как приходилось двигаться очень медленно, чтобы не споткнуться на неровной земле, где валялись камни, полусгнившие доски и полураспиленные бревна. Когда он поворачивал к дому, в котором жил, — он называл его своим «старым домом», — слух его уловил плеск весел далеко во мраке реки. Он остановился посреди дорожки, весь насторожившись и удивляясь, что кто-нибудь мог плыть по реке в такой поздний час и при таком волнении. Теперь он уже ясно различал шум весел и даже прерывистый шепот и тяжелое дыхание людей, борющихся с течением и пытавшихся обогнуть тот самый берег, где он стоял. Лодка была соврем близко, но было темно, и под нависшими над водой кустами ничего нельзя было различить.

— Это должно быть арабы, — пробормотал Олмэйр, вглядываясь в густой мрак. — Что это они затеяли? Верно, какая-нибудь проделка Абдуллы, будь он проклят!

Лодка была уже совсем близко от него.

— Эй, вы, там! Люди! — окликнул Олмэйр.

Голоса замолкли, но весла продолжали так же бешено работать. Вдруг перед Олмэйром закачался куст, и резкий стук брошенных в челнок весел раздался в ночной тишине. Кто-то зацепился за куст, но Олмэйр едва мог различить очертания человеческой головы и плеч над берегом.

— Абдулла, ты? — неуверенно спросил Олмэйр.

Голос важным тоном ответил:

— Туан Олмэйр говорит с другом. Арабов здесь нет.

Сердце Олмэйра ёкнуло.

— Дэйн! Наконец-то! Наконец-то! — вскричал он. — Я ждал тебя и днем, и ночью. Я почти потерял надежду на твое возвращение.

— Ничто не могло бы мне помешать вернуться сюда, — горячо сказал тот. — Даже смерть! — прошептал он про себя.

— Вот истинно дружеская речь и очень хорошая речь, — сердечно сказал Олмэйр. — Но мы здесь слишком далеко друг от друга. Причаливай к пристани, и пусть твои люди варят себе рис у меня на дворе, покуда мы будем беседовать в доме.

Ответа на это приглашение не последовало.

— В чем дело? — спросил Олмэйр тревожно. — Надеюсь, с бригом ничего не случилось?

— Бриг там, где ни один оранг-бланда[1] до него не доберется, — отвечал Дэйн с мрачным выражением в голосе, которого Олмэйр в своем восторге не расслышал.

— Вот и прекрасно, — сказал он. — Но где же твои люди? С тобой только двое.

— Слушай, туан Олмэйр, — сказал Дэйн. — Завтрашнее солнце увидит меня у тебя в доме, и тогда мы поговорим. Теперь же мне нужно к радже.

— К радже? Зачем? Чего тебе нужно от Лакамбы?

— Туан, завтра мы побеседуем как подобает друзьям. Сегодня же мне нужно видеть Лакамбу.

— Но ведь ты не покинешь меня теперь, Дэйн, когда все готово? — произнес Олмэйр умоляющим голосом.

— Разве я не вернулся? Но я должен сначала увидеть Лакамбу. Это необходимо для нас обоих.

Голова вдруг исчезла. Отпущенный куст с размаху выпрямился, обдав Олмэйра дождем грязных капель в ту минуту, как Олмэйр нагнулся вперед, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь.

Через минуту челнок появился в полосе света, бросаемой на реку большим костром на том берегу. Олмэйр увидел фигуры двух мужчин, склоненных над веслами, и третью фигуру на корме, правящую рулевым веслом. Голова ее была увенчана огромной круглой шляпой, напоминавшей фантастических размеров гриб.

Олмэйр следил за челноком, покуда он не исчез из полосы света. Вскоре затем до Олмэйра донесся гул множества голосов. Он видел, как выхватывались из костра пылающие головни и на мгновение освещался частокол вокруг которого, по-видимому, столпились люди. Затем люди, очевидно, вышли за ограду. Факелы исчезли, и разобранный костер давал лишь слабый, колеблющийся свет.

Олмэйр большими шагами направился к дому. На душе у него было неспокойно. Неужели Дэйн задумал изменить ему? Вздор! Как Дэйн, так и Лакамба слишком заинтересованы в удаче его предприятия. Плохо, разумеется, что приходится доверяться малайцу; но ведь, с другой стороны, даже малайцы обладают некоторой долей здравого смысла и понимают свою выгоду. Все обойдется — все должно обойтись благополучно. В ту минуту, как Олмэйр подумал это, он был уже у ступенек, ведущих на веранду его дома. С той вышины, на которой он стоял, ему видны были оба рукава реки. Главное русло Пантэя терялось во мраке, так как костер в усадьбе раджи погас окончательно; но вверх по Самбирскому протоку взор Олмэйра мог проследить длинную линию малайских лачуг, сгрудившихся на берегу, там и сям сквозь бамбуковые стены мерцал огонек или дымный факел горел на вдающейся в реку площадке. Еще дальше, там, где остров заканчивался низким утесом, над малайскими постройками возвышалась темная громада зданий. На твердом грунте, на прочном фундаменте, широко раскинулись эти постройки, испещренные множеством ярких огней, навевавших невольную мысль о парафине и ламповых стеклах. Это был дом и склады Абдуллы ибн Сэида, первого негоцианта Самбиры. Их вид был чрезвычайно неприятен Олмэйру, и он погрозил им кулаком. Ему казалось, что они с холодным презрением взирают на его нищету с высоты своего благополучия.

Он медленно поднялся по ступенькам дома.

Посреди веранды стоял круглый стол, а на нем горела парафиновая лампа без колпака, ярко озарявшая три внутренние стены. Четвертая сторона веранды была открыта и обращена к реке. С неотесанных стропил высокой и крутой крыши свисали рваные тростниковые циновки. Потолка не было, и резкий свет лампы расплывался вверху в мягкий полумрак, постепенно терявшийся среди стропил. Во внутренней стене посредине была дверь, которая вела в средний коридор; она была задрапирована красной занавесью. Коридор выходил на задний двор, к кухонному навесу; тут же, в коридоре, была дверь в женскую комнату. В одной из боковых стен веранды была другая дверь. На ней еще можно было разобрать полустертую надпись: «Контора Лингард и К°», но сама дверь, по-видимому, давным-давно не открывалась. У противоположной боковой стены стояло гнутое кресло-качалка, другие четыре кресла беспорядочно разбросались по веранде, словно стыдясь окружающего убожества. Груда простых циновок лежала в углу; наискось над ней висел гамак. В другом углу, свернувшись в бесформенный клубок, спал малаец, один из домашних рабов, «собственных людей» Олмэйра, как он их называл. Голова малайца была повязана красным лоскутом коленкора. Многочисленное собрание мотыльков в бешеном веселье носилось вокруг лампы под вдохновенную музыку целой тучи москитов. Под крышей из пальмовых листьев бегали и нежно перекликались ящерицы. Цепная обезьянка, привязанная к одному из столбов веранды и спрятавшаяся было на ночь под карниз крыши, взглянула на Олмэйра и оскалилась. Потом она принялась раскачиваться на одной из бамбуковых палок под крышей, и целый дождь пыли и сухих листьев посыпался вниз на убогий стол. Пол был неровный. Под ногами всюду валялись сухие стебли растений и земля. Дом был запущен и грязен. Большие красные пятна, испещрявшие пол и стены, свидетельствовали о нередком и неряшливом жевании бетеля.[2] Легкий речной ветерок слегка колыхал рваные занавески, принося с противоположного берега слабый и тошнотворный запах, похожий на запах увядающих цветов.

Доски веранды громко заскрипели под тяжелыми шагами Олмэйра. Спавший в углу человек забеспокоился, бормоча что — то. За занавешенной дверью послышался шорох, и нежный голос спросил по-малайски:

— Это ты, отец?

— Да, Найна. Я голоден. Неужели все спят в доме?

Олмэйр говорил весело и с довольным вздохом опустился в кресло, ближе всех стоявшее к столу. Найна Олмэйр вышла из завешенной двери в сопровождении старухи-малайки, поставившей на стол тарелку жареной рыбы с рисом, кувшин с водой и бутылку, наполовину наполненную водкой. Заботливо поставив перед хозяином надтреснутый стакан и положив оловянную ложку, служанка бесшумно удалилась. Найна остановилась у стола, одной рукой слегка опираясь на край, а другую бессильно свесив вдоль тела. Лицо ее, обращенное к темноте, сквозь которую ее мечтательные глаза как будто прозревали какую-то упоительную картину, выражало нетерпеливое ожидание. Найна была выше, чем обычно бывают метиски. Правильный профиль отца сочетался у нее с более широким подбородком, унаследованным ей от сулуйских пиратов, ее предков по матери. Ее твердо очерченный рот с полураскрытыми губами, между которыми сверкали белые зубы, придавал легкий оттенок жестокости нетерпеливому выражению ее лица. Впрочем, ее прекрасные темные глаза обладали всей нежной кротостью, свойственной малайским женщинам, хотя в глазах у Найны было больше ума. Они глядели серьезно, широко и прямо, словно видели что-то незримое другим. Найна стояла вся в белом, гибкая, стройная, грациозная, явно не сознавая своей прелести; ее низкий, но широкий лоб обрамлен был блестящей массой длинных черных волос, спадавших ей на плечи тяжелыми косами; ее бледно — оливковая кожа казалась еще бледнее от контраста с их угольно-черным оттенком.

Олмэйр жадно набросился на рис, но, сделав несколько глотков, остановился с ложкой в руке, глядя на свою дочь с любопытством.

— Ты слышала, как проплыла здесь лодка полчаса тому назад, Найна? — спросил он.

Девушка быстро взглянула на него и, отойдя от света, повернулась спиной к столу.

— Нет, — медленно протянула она.

— Здесь проплыла лодка. Наконец-то! Сам Дэйн; он отправился дальше, к Лакамбе. Я это знаю, потому что он сам сказал мне. Я говорил с ним, но он не захотел прийти сюда сегодня вечером. Сказал, что придет завтра.

Он проглотил еще ложку, потом произнес:

— Я почти счастлив сегодня, Найна. Я вижу теперь конец длинного пути, и он уводит нас из этого злосчастного болота. Мы скоро уедем отсюда, моя дорогая девчурка, и тогда…

Он встал из-за стола и стоял, неподвижно глядя перед собой, словно созерцая какое-то восхитительное видение.

— И тогда мы будем счастливы. Мы будем жить далеко отсюда, в богатстве и почете, и позабудем здешнюю жизнь со всей се борьбой и нищетой.

Он подошел к дочери и ласково провел рукой по ее волосам.

— Плохо, что пришлось довериться малайцу, — сказал он, — но я должен признать, что этот Дэйн — джентльмен, настоящий джентльмен, — повторил он.

— Ты звал его зайти сюда, отец? — не глядя на него, спросила Найна.

— Ну, разумеется! Мы двинемся в путь послезавтра, — радостно проговорил Олмэйр. — Нам нельзя терять время. Рада ты, девчурка?

Она была почти одного с ним роста, но он любил вспоминать то время, когда она была малюткой и они были всё друг для друга.

— Я рада, — тихо сказала она.

— Разумеется, — с живостью подхватил Олмэйр, — ты и представить себе не можешь, что тебя ожидает. Я и сам не бывал в Европе, но так часто слышал о ней от моей матери, что мне кажется, что я все там знаю. Мы дивно заживем. Вот увидишь.

Он опять молча постоял около дочери, как бы вглядываясь в чарующие картины будущего. Немного погодя, он погрозил кулаком в сторону спящего селения.

— А, приятель Абдулла! — вскричал он. — Посмотрим, кто кого одолеет после всех этих лет!

Он взглянул вверх по реке и спокойно заметил:

— Опять гроза надвигается; ну, да никакой гром меня не разбудит — я уж это знаю. Спокойной ночи, малютка, — шепнул он, нежно целуя ее в щеку. — Ты что-то не очень весела сегодня; но завтра у тебя будет личико повеселее, не так ли?

Найна слушала Олмэйра, не меняя выражения лица; ее полузакрытые глаза продолжали вглядываться в ночь, еще более потемневшую от грозовой тучи, которая сползала с холмов, заволакивая звезды, окутывая небо, лес и реку сплошной массой почти осязательной мглы. Легкий ветерок стих, но дальние раскаты грома и бледные вспышки молнии предупреждали о надвигающейся грозе. Девушка со вздохом повернулась к столу.

Олмэйр уже лежал в гамаке и почти погрузился в сон.

— Убери лампу, Найна, — пробормотал он сквозь сон. — Здесь все полно москитов. Ложись спать, дочка.

Но Найна, погасив лампу, снова вернулась к балюстраде веранды, обвила рукой один из ее деревянных столбов и жадно стала вглядываться в сторону Пантэйского рукава. И стоя неподвижно в гнетущей тишине тропической ночи, она при каждой вспышке молнии видела, как гнулся под бешеным натиском приближающейся бури лес, тянувшийся по обе стороны реки, и как черные тучи, изорванные в лохмотья с фантастическими очертаниями, низко ползли над качающимися деревьями.

Вокруг нее еще царили мир и покой, но до нее издалека уже доносился рев ветра, свист тяжелого дождя, плеск волн на взбаламученной реке. Все это надвигалось ближе и ближе вместе с раскатами грома и длинными, яркими молниями, за которыми следовали краткие промежутки страшной темноты. Когда буря достигла низкой косы, разделявшей реку, весь дом вздрогнул под напором ветра, и дождь шумно забарабанил по крыше из пальмовых листьев; гром превратился в непрекращающийся рокот, а непрерывные молнии осветили целый хаос прыгающих волн, несущихся бревен и высоких деревьев, склоняющихся перед натиском грубой и безжалостной стихии.

Ночной дождь, принесенный муссоном, не потревожил ее отца. Олмэйр спал крепким, спокойным сном, забывая свои надежды и свои неудачи, и друзей, и врагов; а девушка стояла неподвижно, при каждой новой вспышке молнии жадно всматриваясь в широкую реку упорным и горячим взглядом.

ГЛАВА II

Когда, в ответ на неожиданное предложение Лингарда, Олмэйр согласился жениться на молодой малайке, он не знал одного обстоятельства, которое в ту пору было неизвестно никому. Он не знал, что в тот день, когда интересная молодая новообращенная лишилась своих настоящих родных и обрела белого отца, она, как и все остальные малайцы, отчаянно сражалась на палубе родного корабля, и если не бросилась в море вместе с другими пережившими схватку, то лишь потому, что была тяжело ранена в ногу. Она лежала на носу корабля среди груды убитых и умирающих пиратов; здесь она была найдена стариком Лингардом, приказавшим перенести ее на корму «Молнии» прежде, чем поджечь пиратское судно и пустить его вниз по течению. Она не потеряла сознания и в глубокой тишине тропического вечера, сменившей боевую тревогу, следила за тем, как всё, что она по-своему любила на свете, уплывало во мрак среди клубов огня и дыма. Она лежала, не замечая заботливых рук, перевязывавших ее рану, погруженная в созерцание погребального костра, на котором сгорали те храбрые люди, которыми она так восхищалась и которым так доблестно помогала в их схватке с грозным раджой Лаутом.

Легкий ночной ветерок потихоньку гнал бриг к югу, и громадное зарево пожара все уменьшалось и уменьшалось. Наконец оно блеснуло на горизонте заходящей звездочкой, потом и она закатилась. Тяжелый полог дыма несколько времени еще отражал отблеск невидимого пламени; затем исчез и он.

Девушка поняла, что прежняя жизнь ее кончилась в ту минуту, как погасло это отдаленное пламя. Ей предстояла отныне неволя в чужом краю, среди незнакомых людей, в неведомых, может быть ужасных условиях. Ей было четырнадцать лет; она ясно сознавала свое положение, а потому быстро пришла к выводу, единственно возможному для малайской девушки, рано созревшей под лучами тропического солнца; кроме того, она знала цену своей красоте, — недаром многие юноши-воины из отряда ее отца так восхищались ей. Ее страшила только неизвестность; помимо этого, она, со свойственной ее народу покорностью, примирилась со своей участью, даже сочла ее чем-то вполне естественным; ведь она была дочерью воина, взята была с бою и по праву принадлежала радже-победителю. Она думала даже, что явное благоволение грозного старика объясняется тем, что он восхищен своей пленницей, и польщенное тщеславие облегчило ей первые порывы горя от постигшей ее страшной беды. Если бы она знала, что ее ожидают тихие сады и молчаливые инокини Самарангского монастыря, она, может быть, попыталась бы убить себя, таким ненавистным и страшным показалось бы ей подобное затворничество. Но воображение рисовало ей обычную участь малайской девушки, обычную череду тяжелой работы и дикой любви, золотых украшений, интриг, домашней страды и того великого, хотя и тайного влияния, которое составляет одно из немногих прав полудикой женщины. Однако в суровых руках старого мореплавателя, действовавшего под наитием безотчетных сердечных порывов, судьба ее приняла странный и ужасный для нее оборот. Она все вынесла спокойно и кротко — и затворничество, и ученье, и новую веру, скрывая свою ненависть и свое презрение к этой новой жизни. Она легко научилась чуждому ей языку, но ничего не поняла в новой вере, в которой наставляли ее добрые монахини, быстро усвоив из нее только элементы религиозного суеверия. Во время кратких и шумных визитов Лингарда она нежно ласкалась к нему, называя его отцом, потому что видела в нем грозную силу, которую необходимо задобрить. Ведь он был теперь ее господином! И в течение всех этих долгих четырех лет она лелеяла мечту стать угодной пред очами его, чтобы сделаться впоследствии его женой, советчицей и руководительницей.

Эти мечты о будущем были разрушены повелительным «fiat»[3] раджи Лаута, сулившим Олмэйру счастье, как это казалось молодому человеку. И одетая в ненавистное ей европейское платье, юная малайка пошла под венец с незнакомым, угрюмым на вид, белолицым мужчиной, привлекая к себе любопытство всего батавского общества. Олмэйру было неловко, слегка неприятно и очень хотелось сбежать. Благоразумный страх перед тестем и забота о своем благополучии удержали его от скандала; но, принося перед алтарем клятву в верности, он уже раздумывал о том, как бы отделаться от красавицы-малайки в более или менее близком будущем. Она же, со своей стороны, из всего монастырского обучения запомнила только то, что по закону белых людей она становилась подругой, а не рабой Олмэйра, и намеревалась вести себя соответственно.

Потому-то на «Молнии», когда она покидала Батавский рейд, увозя с собой молодую чету и груз строевого леса для сооружения нового дома на незнакомом Борнео, вовсе не царило любви и счастья, как хвастливо уверял старик Лингард своих случайных друзей на верандах различных гостиниц. Зато сам старый моряк был счастлив совершенно. Он исполнил свой долг перед девушкой. «Вы ведь знаете, что она сирота — по моей вине», — торжественно говорил он в заключение, когда по своему обычаю рассказывал о своих личных делах сборищу береговых шалопаев. Одобрительные возгласы его полупьяных собутыльников преисполняли его бесхитростную душу гордостью и наслаждением. «За что я раз взялся, то я и сделаю», — говаривал он, и, следуя этому принципу, лихорадочно торопил с постройкой дома и складов на берегу Пантэя. Дом предназначался для молодой четы, склады — для той обширной торговли, которую должен был вести Олмэйр в то время, как он, Лингард, беспрепятственно отдастся какому-то таинственному делу, о котором он говорил лишь намеками и которое, по-видимому, имело отношение к добыче золота и алмазов где-то в центральной части острова. Олмэйр также сгорал от нетерпения. Если бы он знал, что ему предстояло в будущем, то едва ли бы он с такой надеждой провожал глазами последний челнок лингардовской экспедиции, исчезавший за поворотом реки. Обернувшись, он увидел хорошенький домик, огромные склады, аккуратно выстроенные плотниками-китайцами, новую пристань, вокруг которой сновали челноки туземцев-покупателей, и ощутил внезапную гордость при мысли, что отныне мир принадлежит ему.

Но оказалось, что мир еще нужно было завоевать и что это завоевание вовсе не так легко, как ему представилось. Ему очень скоро дали понять, что он совершенно лишний там, куда его привел и старик Лингард и его собственное слабоволие, он запутался в сети беззастенчивых интриг и безжалостной торговой конкуренции. Все дело было в том, что река была открыта арабами, которые и устроили торговый пункт в Самбире; а где торговали арабы, там они были хозяевами и не терпели соперников.

Лингард потерпел неудачу в своей первой экспедиции и вскоре снова уехал. Все доходы со своей узаконенной торговли он тратил на эти таинственные поездки. Олмэйр боролся один, без друзей, без поддержки, если не считать покровительства, которое старый раджа, предшественник Лакамбы, оказывал ему из уважения к Лингарду. Сам Лакамба, тогда еще просто частный человек, живший на собственной рисовой плантации в семи милях вниз по реке, всячески поддерживал своим влиянием врагов белого человека, интригуя против старого раджи и Олмэйра с такой точностью расчетов, которая явно указывала, что ему прекрасно известны все их деловые секреты. При всем том он внешне держался вполне дружелюбно, и его дородная фигура часто появлялась у Олмэйра на веранде. Его зеленый тюрбан и шитая золотом куртка неизменно красовались в первых рядах живописной толпы малайцев, являвшихся приветствовать возвращение Лингарда из его поездок в глубь острова. Он всех ниже кланялся, всех сердечнее пожимал руку при встречах старого промышленника. Но маленькие глазки его зорко ловили малейшие признаки, и он уходил с этих свиданий с довольной, но скрытой улыбкой, и затем долго совещался со своим другом и союзником — Сеид Абдуллой, главой арабского торгового пункта, человеком весьма богатым и влиятельным.

В поселке в ту пору все были уверены, что Лакамба не ограничивался одними официальными посещениями дома Олмэйра. В лунные ночи запоздалые самбирские рыбаки часто наблюдали, как из узкого ручейка, протекавшего за домом белого человека, вылетал маленький челнок, а бывший в челноке человек осторожно греб вниз по течению, держась у самого берега в густой тени кустов. Разумеется, молва об этих событиях немедленно разносилась среди деревенских жителей, которые потом судили и рядили о них вокруг вечерних костров со всем цинизмом, свойственным аристократам-малайцам, и с чувством коварной радости по поводу семейных несчастий оранг-бланды — ненавистного голландца. Олмэйр продолжал отчаянно бороться, но без достаточной твердости, что заранее обрекало его на неудачу в споре с такими беспринципными и решительными соперниками, как арабы. Торговля отхлынула от обширных складов и амбаров, и сами они постепенно стали разрушаться. Банкир старика Лингарда — Гедиг из Макассара — разорился, и в этом банкротстве погиб весь наличный капитал Олмэйра. Доходы прошлых лет были поглощены теми экспедициями для исследования девственных дебрей, которые с таким безумием снаряжал Лингард. Сам он находился где-то внутри страны, — может быть, его и в живых уже не было; во всяком случае, о нем не было никаких известий. Олмэйр был совершенно одинок среди всех этих неудач; единственным ею утешением было общество его маленькой дочки, родившейся года через два после свадьбы. Ей было в то время что-то около шести лет. Его жена давно уже начала выказывать ему беспощадное презрение, выражавшееся в угрюмом молчании, которое сменялось порою потоком неудержимой брани. Он знал, что она ненавидит его, читал эту ненависть в том ревнивом взгляде, которым она следила за ним и за ребенком. Она ревновала к нему дочь за явное предпочтение, оказываемое малюткой отцу, и он чувствовал, что эта женщина ему опасна. В своей безрассудной ненависти ко всем признакам цивилизации, она жгла мебель и срывала со стен нарядные занавеси. Запуганный этими взрывами дикости, Олмэйр молча обдумывал способ отделаться от нее. Он перебрал в уме все, что только было возможно, вплоть до убийства, но настолько вяло и нерешительно, что так и не посмел ничего предпринять, постоянно ожидая возвращения Лингарда с известием о какой-нибудь необыкновенной удаче. Лингард, наконец, вернулся, но вернулся постаревший, больной, похожий на призрак, с огнем лихорадки в глубоко впавших глазах; он чуть ли не один уцелел изо всей многочисленной экспедиции. Но зато он добился наконец успеха! Несчетные сокровища давались ему в руки; нужно было только собрать еще немного денег, — и тогда он осуществит мечту о сказочном богатстве. И нужно же было Гедигу обанкротиться! Олмэйр собрал все, что только мог, но старик требовал еще. Видя, что Олмэйр больше ничего дать не может, он решил съездить в Сингапур — даже в Европу, если будет нужно, — но прежде всего в Сингапур, и взять с собой крошку Найну. Ребенок должен получить хорошее воспитание. У него, Лингарда, есть друзья в Сингапуре, которые позаботятся о ребенке и о том, чтобы дать ему приличное образование. Все сложится прекрасно, и это девочка, на которую старый моряк, видимо, перенес свою прежнюю любовь к ее матери, будет самой богатой женщиной на Востоке — даже на свете. Так кричал старик Лингард, расхаживая по веранде своей тяжелой морской походкой, размахивая тлеющей сигарой, неряшливый, растрепанный, полный энтузиазма; а Олмэйр сидел, сгорбившись, на куче циновок и с ужасом думал о предстоявшей ему разлуке с единственным живым существом, которое он любил; но, кажется, его еще больше пугала предстоящая сцена с женой — разъяренной тигрицей, у которой отнимают детеныша. «Она отравит меня», — думал несчастный, хорошо знакомый с этим простым и радикальным методом разрешения социальных, политических и семейных проблем малайской жизни.

К великому его изумлению, его жена приняла это известие совершенно спокойно, не сказала ни слова, только взглянула украдкой на него и на Лингарда. Но это не помешало ей на следующий день броситься вплавь за лодкой, на которой Лингард увозил няньку с плачущим ребенком. Олмэйру пришлось догонять ее на вельботе и вытаскивать из воды за волосы, причем она кричала и проклинала его так, что жутко становилось. Впрочем, поголосив два дня, она вернулась к своему прежнему образу жизни и целыми днями жевала бетель, сидя среди своих прислужниц в тупом безделье. После этого она быстро начала стариться и выходила из своей апатии лишь для того, чтобы едким словом или презрительным восклицанием отметить случайное присутствие своего супруга. Он выстроил ей отдельную хижину на берегу реки, где она жила в полном одиночестве. Посещения Лакамбы прекратились после того, как старый повелитель Самбира весьма кстати переселился в лучший мир, по воле господа бога и с помощью маленькой научной махинации. Преемником сделался Лакамба, которого друзья его арабы горячо поддержали перед голландскими властями; Сеид Абдулла стал главным дельцом на Пантэйской реке.

Разоренный и беспомощный Олмэйр задыхался в сетях их интриг. Его жизнь щадили только потому, что думали, будто ему известна драгоценная тайна Лингарда. Сам Лингард окончательно исчез. Он прислал из Сингапура письмо с известием, что ребенок здоров, что он поручил его попечениям некоей миссис Винк, а что сам он отправляется в Европу собирать средства на свое великое предприятие. «Я не предвижу затруднений, — писал он. — От денег отбоя не будет». Но этого, по-видимому, не произошло, потому что от старика пришло еще одно письмо — только одно, — в котором говорилось, что он болен, что никого из близких он не застал в живых, — и только. С тех пор он замолк окончательно. Очевидно, Европа поглотила раджу Лаута, и Олмэйр тщетно обращал взоры на запад в надежде, что из мрака разбитых упований блеснет для него луч света. Но проходили годы, и единственное, чего он мог ожидать, это — редкие письма от миссис Винк, а впоследствии и от самой девочки; только они и скрашивали ему жизнь среди торжествующей дикости речного поселка. Олмэйр жил совершенно одиноко. Он даже перестал посещать своих должников, которые, чувствуя над собой покровительство Лакамбы, упорно отказывались платить. Преданный суматриец Али варил ему рис и кофе, потому что он не доверял никому, меньше всех своей собственной жене. Уныло бродил он по заглохшим дорожкам вокруг дома, обходил разрушенные сараи и склады, где две позеленевшие бронзовые пушки да несколько поломанных ящиков с манчестерскими товарами напоминали ему о добром старом времени, когда здесь кипела работа, склады ломились от товаров, он наблюдал оживленные сцены прибрежной жизни, держа за руку свою малютку — дочь. Теперь же подымающиеся вверх по реке челноки скользили мимо маленькой заглохшей верфи «Лингард и К0», плыли дальше вверх по Пантэю и сновали у новой пристани, принадлежавшей Абдулле. Это происходило не по особой любви туземцев к Абдулле, а просто потому, что они не смели торговать с человеком, звезда которого закатилась. Они знали, что иначе им не будет пощады ни от самого араба, ни от раджи, что в трудную минуту ни тот, ни другой не даст в долг ни крупинки риса; а от Олмэйра помощи ждать было нечего, потому что ему и самому еле-еле хватало подчас. Олмэйра охватило отчаяние. Он был так одинок, что нередко завидовал своему ближайшему соседу, китайцу Джим-Энгу, который покоился на груде циновок, с деревянной подушкой под головой, с трубкой опия в ослабевших руках. Однако сам он не искал утешения в опиуме, может быть потому, что это дорого стоит, а может быть и потому, что гордость белого человека спасала его от этого падения; но, вероятнее всего, его удерживала мысль о маленькой девочке в далеких поселениях у пролива. Он стал получать о ней известия чаще с тех пор, как Абдулла купил пароход, совершавший рейсы между Сингапуром и Пантэйским поселком тприблизительно раз в три месяца, Олмэйру казалось, что он теперь ближе к своей дочери. Он мечтал повидать ее, собирался съездить в Сингапур, но с году на год откладывал свою поездку, постоянно надеясь на какой-нибудь счастливый оборот дел. Ему не хотелось явиться к дочери с пустыми руками, без слов ободрения и надежды. Он не мог осудить ее на ту дикую жизнь, которую вел сам. Что бы она подумала о нем? Он прикидывал в уме ее года, она теперь уже взрослая женщина — и притом женщина образованная, молодая, полная надежд, он же чувствовал себя стариком, потерявшим всякую надежду, очень похожим на окружавших его дикарей. Он спрашивал себя: какова будет ее дальнейшая жизнь? Он еще не мог ответить на этот вопрос, а потому не решался явиться к ней, хотя и тосковал по ней безумно. И таким образом он колебался много лет подряд.

Неожиданное появление Найны в Самбире положило конец этим колебаниям. Она приехала на пароходе, под охраной капитана. Олмэйр увидал ее с удивлением, к которому примешивался восторг. За эти десять лет ребенок успел превратиться в женщину, черноволосую, с оливковой кожей, высокую и красивую, с большими печальными глазами, в которых испуганное выражение, свойственное малайкам, было смягчено оттенком вдумчивости, унаследованным ей от предков-европейцев. Олмэйр с ужасом думал о встрече между своей женой и дочерью, о том, как эта серьезная девушка в европейском платье отнесется к своей матери — неряшливой, полунагой и угрюмой, жующей бетель, сидя на корточках в темной лачуге. Кроме того, он опасался какой-нибудь выходки со стороны этой бешеной женщины; до сих пор ему кое-как удавалось обуздывать ее, спасая тем самым остатки своей разрозненной обстановки. Стоя на самом солнцепеке перед запертой дверью хижины, он прислушивался к звукам беседы, недоуменно спрашивая себя, что происходит в хижине, откуда с первых же минут свиданья были изгнаны все прислужницы. Они теперь столпились у частокола и, полузакрыв лица покрывалами, болтали между собой, строя догадки и сгорая от любопытства. Он совершенно забылся, пытаясь уловить отдельные слова сквозь бамбуковые стены, так что капитан парохода, проводивший девушку до дома, из боязни, чтобы его не хватил солнечный удар, взял его под руку и увел в тень веранды, где уже стоял сундук Найны, доставленный сюда матросами парохода. Как только капитан Форд уселся перед полным стаканом и закурил сигару, Олмэйр попросил объяснить ему неожиданный приезд его дочери. Форд почти ничего не сказал путного; он только прошелся в туманных, но сильных выражениях насчет глупости женщин вообще и миссис Винк в частности.

— Знаешь, Каспар, — сказал он в заключение взволнованному Олмэйру, — чертовски трудно иметь в доме девушку-метиску. Мало ли дураков на свете! Повадился там какой-то юнец из банка и начал таскаться во всякое время к Винкам в бунгало; а старуха-то и вообразила, что это он ради ее Эммы старается. Ну и буря же поднялась, скажу я тебе, когда она наконец дозналась, чего eMyfB сущности, нужно! Она и часу больше не захотела держать Найну в доме. Я услыхал об этой истории и отвел девочку к своей жене. Моя жена баба не плохая, — для бабы, разумеется, — и ей-богу, мы бы оставили девочку у себя, но только она сама не захотела. Да тише ты! Не кипятись, Каспар! Сиди смирно. Что ты тут поделаешь? Да оно и лучше так, — пусть девочка остается у вас. Ей там никогда не было хорошо. Винковские девчонки просто нарядные мартышки, и ничего больше. Они заносились перед ней. Ты не можешь сделать ее белой; ведь не можешь? Так нечего тебе и ругаться. Это не мешает ей быть славной девочкой; но она не захотела ничего рассказать моей жене. Если хочешь знать, — расспроси ее сам; но я на твоем месте оставил бы ее в покое. Что же касается платы за ее проезд, то ты об этом не беспокойся, старина, если у тебя сейчас в деньгах недохват. — И, бросив сигару, моряк отправился на свое судно «задать им там встряску», как он выражался.

Олмэйр тщетно ожидал, чтобы дочь объяснила ему причину своего возвращения. Но она ни словом не обмолвилась о своей сингапурской жизни. Он же боялся спрашивать, робея перед спокойной бесстрастностью ее лица, перед торжественным взором этих глаз, глядевших мимо него на большие, безмолвные леса, дремлющие в величавом спокойствии под усыпляющий лепет широкой реки. В конце концов он примирился с положением, осчастливленный нежной и покровительственной привязанностью, которую выказывала ему девушка. Правда, она проявляла свое чувство чрезвычайно неровно. У нее были свои дурные дни, как она их называла, тогда она обыкновенно навещала мать в прибрежной хижине; она выходила оттуда такой же непроницаемой, как всегда, но только у нее тогда в ответ на всякое его слово были готовы либо пренебрежительный взгляд, либо краткая отповедь. Он привык даже к этому и в такие дни вел себя тише воды, ниже травы, хотя его очень тревожило влияние его жены на девушку. Во всем остальном Найна поразительно быстро приспособилась к условиям полудикой и убогой жизни. Она беспрекословно и без видимого отвращения мирилась с запущенностью, разрушением и бедностью домашнего обихода, отсутствием обстановки и однообразием стола, состоявшего преимущественно из риса. Она жила вместе с Олмэйром в маленьком, обветшалом домике, первоначально построенном Лингардом для молодой четы. Приезд ее породил множество толков среди малайцев. Толпы женщин и детей приходили по утрам к молодой Мем-Путай — просить наговора от всяческих телесных немощей; с наступлением вечера важные арабы в длинных белых балахонах и желтых безрукавках медленно проходили по пыльной тропинке вдоль берега, направляясь к калитке Олмэйра; они торжественно посещали этого «неверного» под предлогом каких-то дел, — на самом же деле лишь для того, чтобы, с соблюдением всех правил приличия, одним глазком взглянуть на девушку. Даже сам Лакамба вышел из-за своих палисад, сопровождаемый торжественной свитой военных челноков и красных зонтиков, и причалил к ветхой пристаньке «Лингарда и К°». Он объявил, что приехал купить пару медных пушек в подарок своему приятелю — вождю самбирских даяков, и покуда Олмэйр, не веря ему, но соблюдая величайшую вежливость, хлопотал о том, чтобы откопать в складах старые орудия, раджа сидел на веранде, окруженный подобострастной свитой, в напрасном ожидании появления Найны. У нее был один из ее дурных дней, и она укрылась в хижину к матери, откуда они вдвоем наблюдали за всеми церемониями на веранде. Разочарованный, но все же учтивый раджа отбыл наконец, и Олмэйр вскоре начал пожинать плоды улучшившихся отношений с местным владыкой. Некоторые из наиболее безнадежных должников вдруг вернули ему деньги со множеством низких селямов и тысячью извинений. Это слегка ободрило Олмэйра. «Может быть, еще не все потеряно», — думал он. Арабы и малайцы наконец признали за ним кое-какие таланты. И он, по своему обыкновению, принялся строить обширные планы, мечтать о каких-то необыкновенных сокровищах, которые достанутся ему и Найне. Под влиянием этих оживших надежд он попросил капитана Форда написать в Англию и навести справки относительно Лингарда. Жив ли он, или умер? А если умер, то не оставил ли каких-нибудь бумаг, документов, каких-нибудь намеков или указаний, относящихся к его великому предприятию. Сам Олмэйр тем временем в одной из пустых комнат среди груды всякого хлама нашел записную книжку старого искателя приключений. Он принялся изучать корявый почерк, которым были покрыты ее страницы, и часто задумывался над ними. Были и другие причины, выводившие его из его обычной апатии. Волнение, вызванное на острове учреждением британской «Борнейской Компании», отразилось даже на ленивой пантэйской жизни. Предстояли крупные перемены, шла речь об аннексии; арабы вдруг стали вежливы. Олмэйр начал строить новый дом в расчете на будущих инженеров, агентов или поселенцев будущей Компании. Полный самых радужных надежд, он истратил на эту постройку свои последние наличные гульдены. Одно только омрачило его счастье, — жена его вышла из своего уединения, внеся свою зеленую куртку, свои узкие саронги,[4] свой пронзительный голос и свою внешность ведьмы в его тихую жизнь в маленьком бунгало. Дочь его, по-видимому, с полнейшим равнодушием отнеслась к этому дикому вторжению в их повседневный обиход. Это ему не понравилось, но он не решился ничего сказать.

ГЛАВА III

Велико значение переговоров, которые ведутся в Лондоне: их влияние простирается на тысячи миль. Неудивительно, что резолюция, принятая в окутанных туманом конторах «Борнейской Компании», помрачила для Олмэйра яркое сияние тропического солнца и подлила лишнюю каплю горечи в чашу его разочарований. В Лондоне отказались от притязаний на эту часть Восточного Побережья, и река Пантэй номинально осталась по — прежнему под владычеством Голландии. Радостное возбуждение царило в Самбире. Невольников спешно убирали с глаз долой в леса и джунгли, на участке раджи подняли флаги на высоких столбах: ожидалось прибытие шлюпок с голландского военного судна.

Фрегат встал на якорь, не доходя до устья реки; шлюпки же поднялись вверх по течению на буксире парового катера, осторожно пробиравшегося среди множества туземных челноков, наполненных ярко разодетыми малайцами. Командующий флотилией офицер с важностью выслушал верноподданнические приветствия Лакамбы, обменялся селямами с Абдуллой и на изысканном малайском языке уверил этих господ в благоволении и дружелюбном расположении великого батавского раджи[5] к правителю и населению образцового Самбирского штата.

Олмэйр со своей веранды наблюдал за всеми церемониями, происходившими на том берегу, слышал пушечную пальбу, приветствовавшую новый флаг, дарованный Лакамбе, и глухой говор зрителей толпившихся вокруг частокола. Дым от выстрелов белыми клубами выделялся на зеленом фоне лесов. Олмэйр невольно сравнил свои собственные мимолетные надежды с этим быстро рассеявшимся дымком. Он не ощущал никакого прилива патриотических чувств при виде всего происходившего, но тем не менее ему пришлось принудить себя к учтивости, когда по окончании официального празднества морские офицеры, составлявшие комиссию, переправились через реку, чтобы посетить одинокого белого человека, о котором они много слышали; вероятно, ими руководило также желание взглянуть на его дочку. В этом отношении их постигло разочарование, так как Найна отказалась выйти к гостям; но они, по-видимому, легко утешились за стаканами джина и сигарами, предложенными им гостеприимным Олмэйром. Удобно развалившись на хромых креслах в тени веранды, в то время как широкая река чуть не кипела под палящими лучами солнца, они огласили маленькое бунгало непривычными звуками европейской речи, шумом, смехом и остротами над толстым Лакамбой, с которым они так усиленно любезничали в это самое утро. Под влиянием товарищеского добродушия молодежи Олмэйр разговорился; возбужденный видом европейских лиц, звуками европейской речи, он открыл сердце отзывчивым незнакомым людям, совершенно не замечая, как забавляла этих будущих адмиралов плачевная повесть об его многочисленных неудачах. Они пили за его здоровье, сулили ему груды алмазов и горы золота, даже уверяли его, что завидуют высокой участи, предстоящей ему. Ободренный такой лаской, седой и простоватый мечтатель пригласил своих гостей осмотреть его новый дом. Они отправились туда вразброд по высокой траве, в то время как команда готовила лодки к обратной поездке по вечерней прохладе. Среди больших пустых комнат, где теплый ветерок, врывавшийся в зияющие окна, тихонько кружил сухие листья и пыль, не подметавшуюся много дней, Олмэйр в белой куртке и цветистом саронге, окруженный сверкающими мундирами, топал ногой, чтобы показать прочность хорошо пригнанных полов, и распространялся насчет красоты и удобств дома. Они слушали и соглашались, пораженные необыкновенной простотой и нелепыми надеждами этого человека, как вдруг Олмэйр, в своем возбуждении, признался, что огорчен неприбытием англичан, «умеющих», по его словам, «развивать страну и умножать ее природные богатства». Это откровенное замечание было встречено дружным хохотом голландских офицеров, и все гурьбой двинулись к шлюпкам; но когда, осторожно пробираясь по расшатанным доскам лингардовской пристани, Олмэйр попытался робко намекнуть главе комиссии на то, что местные голландцы нуждаются в защите против пронырливых арабов, то этот океанский дипломат со значительной миной отвечал ему, что арабы более лояльны, чем голландцы, которые нарушают закон, продавая малайцам порох. Ни в чем неповинный Олмэйр сразу же догадался, что причиной этих слов были вкрадчивые речи Абдуллы и торжественная убедительность Лакамбы, но прежде чем он успел выразить негодующий протест, паровой катер быстро двинулся вниз по течению, увозя за собой вереницу шлюпок, а он остался на пристани с разинутым ртом, полный изумления и гнева. От Самбира ровно тридцать миль до островков той бухты, где стоял фрегат в ожидании возвращения шлюпок. Лодки не дошли еще до середины пути, как взошла луна. Черный лес, мирно дремавший под ее холодными лучами, не раз просыпался в эту ночь от взрывов хохота, вызванных на маленькой флотилии каким-то напоминанием о плачевном рассказе Олмэйра. Морские остроты по адресу горемыки-неудачника перелетали с лодки на лодку; отсутствие его дочери вызвало строгое порицание, а недостроенный дом, воздвигнутый в ожидании неприбывших англичан, по общему приговору легкомысленных моряков окрещен был в ту веселую ночь «Капризом Олмэйра».

После этого посещения жизнь в Самбире надолго вернулась к своему ровному течению, не отмечаемому никакими событиями. Восходящее солнце из-за лесных вершин ежедневно освещало все ту же картину привычной деятельности. Прогуливаясь по тропинке, составлявшей единственную улицу поселка, Найна наблюдала, как мужчины валялись в тени домов на высоких площадках, как женщины усердно толкли рис для дневного пропитания, а голые коричневые дети бегали взапуски по узким тропинкам, ведущим к полям. Джим-Энг, слоняясь у своего дома, приветствовал Найну дружелюбным кивком головы, а потом отправлялся в комнаты к своей излюбленной трубке опия. Старшие дети осмелели после долгого знакомства и, окружив девушку, теребили темными пальцами ее белоснежное платье; они улыбались ей, обнажая блестящие зубы, в ожидании дождя стеклянных бус. Она улыбалась им спокойной улыбкой; но для кого у нее всегда было готово ласковое словечко, это — для одной девушки-сиамки, невольницы, принадлежавшей некоему Буланджи, у которого было множество жен, по слухам весьма сварливых. Вполне достоверная молва говорила, что домашние столкновения в семье этого трудолюбивого землепашца всегда оканчивались тем, что все жены сообща нападали на рабыню — сиамку. Сама девушка никогда не жаловалась, может быть, из осторожности, но, вернее всего, из странной апатической покорности, свойственной полудиким женщинам. С раннего утра ее можно было встретить на тропинках между домами, на берегу реки или на пристанях; на голове у нее был поднос с печеньем, которое ей было поручено продавать, причем она с удивительной ловкостью носила его на голове. От полуденного зноя она обыкновенно укрывалась где-нибудь на усадьбе Олмэйра, часто находя приют в тенистом уголке веранды. Найна иногда звала ее к себе. Сиамка садилась на корточки, поставив перед собой свой поднос. Она всегда готова была улыбнуться Мем-Путай, но появление миссис Олмэйр, даже один только звук ее визгливого голоса — служил для нее сигналом к поспешному бегству.



Поделиться книгой:

На главную
Назад