Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений. Т. 21. Труд - Эмиль Золя на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Будь у вас ребенок, это, пожалуй, привязало бы к вам Рагю и побудило его жениться на вас.

Молодая женщина испуганно воскликнула:

— Ребенок от Рагю! Боже мой, это было бы величайшим несчастьем!.. Он твердит одно: коготок увяз — всей птичке пропасть. Не хочет он ребенка, делает все, чтоб его не было… По его словам, люди сходятся просто так, для удовольствия, а как надоест — до свиданья, я вас, дескать, не знаю.

Вновь наступила тишина; собеседники умолкли. Итак, у Жозины нет и не будет детей от этого человека; мысль эта присоединила к тому мучительному состраданию, какое испытывал Люк, странно приятное чувство, нечто вроде непонятного облегчения. Смутные ощущения поднимались в душе молодого человека; его блуждавший взор остановился на ущелье Бриа, которое он видел в час наступления сумерек; теперь ущелье было погружено во мрак. По обеим сторонам высились в густой тьме скалистые склоны Блезских гор. Позади Люка время от времени раздавался гул мчащегося по насыпи поезда, который давал свистки и замедлял ход, подъезжая к вокзалу. Внизу смутно виднелась тускло-зеленая Мьонна, вскипавшая у деревянных свай моста. Налево ущелье внезапно расширялось: то расходились оба уступа Блезских гор, теряясь в необозримой Руманьской равнине, где бурная ночь растекалась черным безбрежным морем; и среди этого моря смутным островком выступал Боклер, освещенный, усеянный огоньками, напоминавшими искорки. Но глаза Люка вновь и вновь возвращались к расположенной против него «Бездне»; окутанный клубами белого, пылавшего в электрических лучах дыма, завод казался грозным видением. Порой сквозь широко раскрытые двери видны были огненные пасти плавильных печей, слепящие потоки расплавленного металла, огромные багровые очаги — всё пламя этого потаенного ада, этого алчного, бушующего мира, порожденного чудовищем. Земля вокруг дрожала, слышался безостановочный, отчетливый пляс паровых молотов на фоне глухого гудения машин и гулких ударов молотов-толкачей, напоминавших доносившуюся издалека канонаду.

И Люк, потрясенный этим видением, скорбел душой об участи обездоленной, брошенной Жозины, сидевшей рядом с ним на скамье; он говорил себе, что судьба этой несчастной — отзвук, результат плохо организованного труда, труда обесчещенного, отверженного. Все, что наблюдал Люк в этот вечер: тяжелые последствия стачки, сердца и умы, отравленные ненавистью, эгоистическая черствость торгашей, алкоголь, ставший неотвратимым источником забвения, кража, узаконенная голодом, дряхлое общество, готовое рухнуть под бременем своей несправедливости, — все это завершилось образом воплощенного страдания, человеческой жертвы, все воплотилось в этой печальной девушке. И Люк снова услышал голос Ланжа, пророчившего конечную катастрофу, которой суждено разрушить разлагающийся и разлагающий все вокруг Боклер. С особой яркостью вставали в воображении Люка бледные проститутки, бродящие по панели, — эта униженная, продажная плоть, которой кишат промышленные города, эта последняя ступень проституции, бездна, куда язва наемного труда сталкивает миловидных фабричных работниц. Разве не к этому шла Жозина? Обольщенная, выброшенная затем на улицу, подобранная там каким-нибудь пьяницей, она неизбежно окажется на дне. Люк угадывал в ней покорную, любящую натуру, способную на ту пленительную привязанность, что служит одновременно опорой и наградой для сильных. Бросить здесь Жозину, не спасти ее от злобного рока — одна мысль об этом наполняла душу Люка возмущением: он не мог бы жить дольше, не протяни он молодой женщине братскую руку помощи!

— Послушайте, нельзя же вам, однако, ночевать здесь с ребенком. Этот человек должен снова принять вас. А там увидим… Где вы живете?

— Неподалеку, в Старом Боклере, на улице Труа-Люн.

Жозина рассказала Люку, как обстоит дело. Рагю занимал маленькую квартирку из трех комнат в том же доме, где жила его сестра Адель, которую все почему-то называли Туп[2]. Жозина опасалась, что если Рагю действительно не взял ключа от квартиры, значит, он отдал его Туп; а Туп — жестокая женщина, и бедной девушке от нее добра ждать нечего. Люк предложил спокойно попросить ключ от квартиры у этой мегеры; Жозина затрепетала.

— О нет, только не у нее! Она ненавидит меня!.. Если бы я еще была уверена, что застану дома ее мужа, он-то славный человек… Но я знаю, что сегодня ночью он работает на «Бездне»… Он мастер-пудлинговщик, его зовут Боннер.

— Боннер? — повторил Люк, припоминая что-то. — Но я его видел этой весной, когда был на заводе. Я даже долго беседовал с ним, он объяснял мне работу печей. Это человек умный и, по-видимому, действительно славный. Чего же проще! Я пойду и тотчас улажу с ним ваше дело.

У Жозины вырвалось восклицание, полное пламенной благодарности. Вся дрожа, она в порыве чувства сложила руки, как на молитве.

— О сударь, как вы добры, я вам так признательна!

«Бездна» отбрасывала в ночь мрачный, красный отсвет; Люк посмотрел на Жозину: ее голова была обнажена, рваный платок упал на плечи. Молодая женщина уже не плакала, ее голубые глаза светились нежностью, маленький рот вновь улыбался юной улыбкой. Тонкая, очень гибкая, необыкновенно грациозная, она выражением лица еще напоминала ребенка — простосердечного, веселого, любящего порезвиться. Ее длинные белокурые волосы цвета спелого овса растрепались на затылке и делали ее похожей на девочку, оставшуюся невинной в своем падении. Бесконечное очарование, исходившее от нее, постепенно заполнило всю душу Люка; он стоял, удивленный и взволнованный этим обаятельным обликом женщины, проступившим из облика встреченной им на улице бедняжки — оборванной, перепуганной, плачущей. К тому же она глядела на него с таким обожанием, так простодушно тянулась к нему всей душой — душой обездоленного существа, встретившего наконец участие и любовь! После необузданной грубости Рагю Люк — такой красивый, такой добрый — казался ей божеством. Она готова была целовать следы его ног, она стояла перед ним с молитвенно сложенными руками, поддерживая левой рукой правую, изувеченную, замотанную в окровавленный бинт. Что-то нежное и значительное зарождалось между нею и Люком — узы бесконечной близости, бесконечной любви.

— Нанэ доведет вас до завода, сударь. Он знает там все закоулки.

— Нет, нет, дорога мне известна… Не будите его, он греет вас. Спокойно ждите меня здесь.

Люк удалился, оставив Жозину со спящим мальчиком на скамейке, во мраке ночи. В то мгновение, когда он отошел от молодой женщины, яркая вспышка света озарила уступ Блезских гор справа, над парком завода Крешри, где помещался дом Жордана. На склоне горы выступили мрачные очертания доменной печи: то хлынул поток расплавленного металла, и отблеск его осветил соседние скалы и крыши Боклера, будто багровая заря.

II

Боннер, мастер-пудлинговщик, один из лучших рабочих завода, играл видную роль в последней забастовке. Человек справедливый, он возмущался беззаконием, порождаемым наемным трудом; Боннер читал парижские газеты, он почерпнул из них революционное учение, не свободное от пробелов, но все же сделавшее его безусловным сторонником доктрины коллективизма. Это была мечта, которую когда-нибудь попытаются осуществить, так благоразумно добавлял Боннер, обладавший завидным душевным равновесием трудолюбивого и здорового человека; пока же следует добиваться наиболее справедливого порядка вещей, достижимого в настоящее время, и тем облегчить страдания товарищей.

Неизбежность стачки была ясна задолго до ее начала. Три года назад «Бездну», пришедшую в упадок в руках Мишеля Кюриньона, сына г-на Жерома, купил зять Мишеля, Буажелен, муж его дочери Сюзанны; Буажелен, полуразорившийся парижанин, праздный и элегантный, решился вложить в завод остатки состояния по совету своего небогатого кузена Делаво, обязавшегося обеспечить ему доход в тридцать процентов с капитала. И все эти годы Делаво, способный инженер, неутомимый работник, в точности выполнял взятое на себя обязательство; он добился этого образцовой организацией труда, энергичным управлением, самолично наблюдая за малейшими деталями работ, требуя от всех строжайшего соблюдения дисциплины. Одной из причин, повлекших за собой расстройство дел Мишеля Кюриньона, был разразившийся на местном металлургическом рынке кризис, вызванный тем, что производство рельсов и железных балок стало убыточным; это явилось следствием изобретения одного химика, применившего новый способ обработки руды, который дал возможность использовать с ничтожными затратами северные и восточные залежи руды, до той поры считавшиеся непригодной. Боклерский сталелитейный завод не в силах был выдержать падения цен, разорение стало неотвратимым; тут-то Делаво и озарила блестящая мысль — изменить род продукции, перестать делать рельсы и балки, которые поставлялись северными и восточными заводами по двадцать сантимов за кило, а заняться изготовлением изделий, требующих тонкой и тщательной работы, например, снарядов и пушек, ценившихся от двух до трех франков за кило. Дела завода сразу пошли на лад, деньги, вложенные в него Буажеленом, приносили последнему значительный доход. Правда, понадобились новое оборудование и более опытные, более внимательно относящиеся к делу рабочие, а потому имевшие право претендовать на более высокую оплату.

Вопрос о повышении расценок, в сущности, и был единственной причиной забастовки. Рабочие получали определенную сумму за каждые сто килограммов изделий; Делаво и сам признавал необходимость введения новых расценок. Но он хотел сохранить за собой неограниченную свободу в разрешении данного вопроса, более всего опасаясь, как бы не подумали, будто он подчиняется требованиям рабочих. Мышление Делаво не выходило за узко ограниченный кругозор его специальности; он обладал властным характером и ревниво оберегал свои права, хотя и старался быть беспристрастным и справедливым администратором; Делаво считал коллективизм вредной мечтой, он утверждал, что подобные утопии ведут прямым путем к ужасающим катастрофам. Раздоры между директором и тем трудовым мирком, над которым он властвовал, приобрели особую остроту с того дня, когда Боннеру удалось создать профессиональный союз для защиты прав рабочих; Делаво допускал существование касс взаимопомощи, пенсионных касс, даже потребительских кооперативов, признавая, что рабочим не запрещено улучшать свое положение, но он резко высказался против профессиональных союзов — объединений, вооружающихся для совместной борьбы за общие интересы. Со дня основания союза началась борьба; Делаво всячески оттягивал пересмотр расценок; решив, что и ему следует вооружиться, он ввел в «Бездне» нечто вроде осадного положения. Рабочие стали жаловаться, что у них отняли всякую личную свободу. Администрация неотступно следила за их поведением и мыслями даже за пределами завода. Кто становился смиренным и льстивым, а быть может, шел на доносы, тот попадал в милость; гордые же и независимые натуры зачислялись в разряд людей опасных. Консервативно настроенный директор, всеми силами защищавший существующий порядок вещей от малейших посягательств, не скрывал, что ему нужны подчиненные-единомышленники; и инженеры, мастера, надсмотрщики, стараясь перещеголять своего начальника, проявляли беспощадную строгость во всем, что касалось служебной дисциплины и того, что они именовали благонадежностью, Боннер с его приверженностью к свободе и справедливости, естественно, оказался во главе недовольных. Он отправился с несколькими товарищами к Делаво, чтобы ознакомить директора с требованиями рабочих. Боннер напрямик высказал Делаво свою точку зрения, но этим он только ожесточил его, повышения же расценок не добился. Делаво не допускал возможности общей забастовки на своем предприятии: рабочие-металлисты терпеливы, на заводе уже многие годы не было стачек, в то время как в Бриа, на угольных копях, рабочие то и дело бастовали. И когда все же вопреки расчетам директора забастовка разразилась, когда утром вышло на работу не больше двухсот человек из тысячи и завод пришлось остановить, всегда сдержанного Делаво охватил такой гнев, что он занял непримиримую позицию. Он начал с того, что выгнал Боннера с его профессиональным союзом, когда делегаты явились к нему для переговоров. Делаво заявил им, что он хозяин у себя на заводе, конфликт произошел между ним и его рабочими и он намерен самолично уладить его. Тогда Боннер вернулся к директору, взяв с собою лишь трех товарищей. Рабочим не удалось добиться от Делаво ничего, кроме рассуждений и выкладок, из которых вытекало, будто он, согласившись на повышение ставок, подорвет дела завода. Ему, мол, вверен определенный капитал и поручено управление «Бездной»; его строжайшая обязанность — заботиться о том, чтобы дела предприятия шли по-прежнему успешно и вложенный в него капитал приносил определенную прибыль. Он старается быть гуманным, но полагает, что, соблюдая взятые на себя обязательства и стремясь извлечь наибольший доход из руководимого им предприятия, выполняет долг честного человека. Все прочее — мечта, безрассудная надежда, утопические и опасные бредни. Следующие встречи оказались столь же бесплодными: обе стороны упорствовали; в результате стачка, губительная и для капиталиста и для наемных рабочих, затянулась на два месяца; рабочие голодали, заводское оборудование бездействовало и портилось. И в конце концов противники пошли на взаимные уступки, соглашение по новым расценкам было достигнуто. Но Делаво еще в течение целой недели отказывался допустить на завод некоторых рабочих — тех, кого он называл вожаками; среди них находился и Боннер. Делаво не мог простить Боннеру его роли в возникновении забастовки, хотя и признавал, что тот — один из самых искусных и трезвых рабочих на заводе. Когда же директор наконец уступил и вновь принял Боннера на завод вместе с другими, он заявил, что делает это вынужденно, против своих убеждений, единственно для того, чтобы добиться мира.

Боннер почувствовал себя обреченным. Первоначально он не захотел примириться с таким решением и отказался вернуться на завод вместе с товарищами. Но те, очень любившие Боннера, заявили, что если он не станет на работу вместе с ними, они также не возвратятся на завод. Боннер с присущим ему благородством, не желая служить причиной для нового столкновения, сделал вид, будто он примирился с создавшимся положением: товарищи его и так достаточно пострадали, он хотел остаться единственной жертвой, не заставляя никого другого расплачиваться за одержанную полупобеду. Поэтому он вышел в четверг на работу, но решил уволиться в ближайшее же воскресенье, так как был уверен, что присутствие его на заводе отныне невозможно. Боннер никому не открыл своего намерения; он просто предупредил администрацию в субботу утром, что вечером покидает завод; однако он задержался в мастерских до поздней ночи, ибо не успел закончить одной работы. Он хотел удалиться незаметно, без ущерба для дела.

Люк назвал свое имя заводскому привратнику и спросил, нельзя ли ему безотлагательно переговорить с мастером-пудлинговщиком Боннером; привратник молча указал ему на здание, в котором помещались пудлинговые печи и плющильные машины: оно находилось в глубине второго двора, налево. Заводские дворы с развороченной мостовой, все в грязи от последних дождей, представляли собой настоящую клоаку; там переплеталось множество рельсов и, между прочим, проходила узкоколейная железнодорожная ветка, соединявшая завод с городским вокзалом. Подобно лунам, блестело несколько электрических ламп; смутно выступавшие из сумрака навесы, башня для закалки стали, цементовальные печи, походившие на конические постройки какого-то варварского культа, отбрасывали черные тени; по двору, подавая пронзительные свистки, чтобы никого не раздавить, осторожно продвигался небольшой паровоз. Оглушительно гремели два молота, расположенные в помещении, напоминавшем погреб; видно было, как их огромные головы, головы алчных животных, с исступленной стремительностью бьют железо, бешено впиваются в него своими металлическими зубами, вытягивают его в полосу. Приставленные к ним рабочие, были спокойны и молчаливы: среди постоянно окружавшего их грохота и содрогания они могли объясняться друг с другом лишь знаками. Люк миновал низкое здание, в котором неистово стучали другие такие же молоты, повернул налево и вступил во второй двор; взрытая почва была завалена бракованными изделиями, лежавшими в грязи в ожидании переплавки. Рабочие грузили на платформу только что законченную металлическую громадину — вал для миноносца, за ней уже подъезжал, свистя, паровоз. Люк, посторонившись, направился вдоль прохода, образованного симметрично расположенными в два ряда кучами: то было металлическое сырье — болванки чугуна; наконец молодой человек достиг места, где помещались пудлинговые печи и плющильные машины.

В этом помещении, одном из самых крупных на заводе, в дневные часы стоял ужасающий грохот плющильных машин. Но теперь, ночью, машины спали; более половины огромного цеха было погружено в глубокий мрак. Из десяти пудлинговых печей пылало только четыре, их обслуживали два кузнечных молота. Кое-где горели, колеблясь от ветра, тусклые огоньки газовых рожков; всюду лежали широкие тени, сквозь них смутно проступали тяжелые, закопченные балки, поддерживавшие кровлю. Из мрака доносилось капанье воды; утрамбованный земляной пол, растрескавшийся и неровный, занесенный угольной пылью и заваленный остатками металла, грозил превратиться в зловонную грязь. В этом мрачном, ветхом, отвратительном логове, воздух которого был отравлен едким дымом и угольной пылью, повсюду виднелась грязь, рождаемая трудом небрежным и безрадостным, ненавидимым и проклинаемым. По сторонам стояли постройки из неостроганных досок наподобие хижин; в них на вбитых в стены гвоздях висело городское платье рабочих вперемежку с кожаными фартуками и верхними холщовыми короткими блузами. И лишь когда какой-нибудь мастер-пудлинговщик отворял заслонку печи и слепящая струя расплавленного металла прорезала мрак, будто лучом некоего светила, золотистый отблеск озарял всю эту убогую и мрачную картину.

Люк вошел, когда Боннер в последний раз промешивал расплавленный металл — те двести килограммов чугуна, которые при помощи труда и печи предстояло превратить в сталь. На эту операцию уходило четыре часа; наиболее трудной частью работы и было промешивание металла, начинавшееся после первых часов, в течение которых металл плавился. Охваченный жгучим дыханием печи, мастер-пудлинговщик уже двадцать минут промешивал пятидесятифунтовой кочергой раскаленный чугун; он выскребывал кочергой дно печи, проминал огромную, шаровидную массу, сверкавшую, как солнце; лишь закаленные глаза мастера, видящего по цвету металла, далеко ли подвинулась работа, могли смотреть на расплавленный чугун. Боннер вытянул кочергу; она раскалилась докрасна и блестела искрами.

Мастер знаком приказал кочегару усилить огонь, второй пудлинговщик, подмастерье Боннера, взял другую кочергу, чтобы, в свою очередь, принять участие в работе.

— Вы господин Боннер? — спросил, приблизившись, Люк.

Рабочий с некоторым удивлением утвердительно кивнул головой. В нижней рубахе, поверх которой была надета короткая рабочая блуза, Боннер с белой шеей и зарумянившимся лицом — весь победное усилие и солнечное озарение работой — был великолепен. То был светловолосый богатырь лет тридцати пяти, с коротко остриженной головой; его широкое лицо с крупными чертами хранило выражение спокойной невозмутимости. Большой, энергичный рот, огромные спокойные глаза говорили о прямодушии и доброте.

— Вы, верно, не узнаете меня, — продолжал Люк. — Я виделся с вами здесь прошлым летом, мы беседовали.

— Как же, как же, — ответил наконец мастер. — Вы друг господина Жордана.

Люк, испытывая некоторую неловкость, объяснил Боннеру причину своего прихода; он рассказал о том, что видел, о несчастной Жозине, выброшенной на улицу, упомянул и о той помощи, какую, по-видимому, мог оказать Жозине один только Боннер; мастер, в свою очередь, смутился и снова умолк. Оба молчали, прошло несколько мгновений ожидания; паузу удлинил звонкий пляс молота, обслуживавшего две соседние печи. Когда собеседники снова получили возможность слышать друг друга, Боннер сказал просто:

— Ладно, сделаю, что смогу… Через три четверти часа я кончу работу и пойду с вами.

Хотя было уже около одиннадцати часов, Люк решил подождать Боннера; он заинтересовался огромными механическими ножницами, работавшими в темном углу: они разрезали выходящие из пудлинговых печей стальные полосы так легко, будто резали масло. При каждом взмахе ножниц на пол падал кусок стали; из этих кусков быстро вырастала куча, которую увозили затем на тачке в другое помещение; там куски раскладывали по ящикам — по тридцати килограммов на ящик, — после чего ящики уносили в литейную, помещавшуюся тут же рядом. Люка привлек яркий розовый свет, проникавший из литейной; желая чем-нибудь заполнить оставшееся время, молодой человек прошел туда.

Это было обширное и высокое помещение, столь же неопрятное, ветхое и темное, как и первое; в неровный, заваленный металлическим ломом земляной пол были вделаны шесть печей, каждая из трех отделений. Печи представляли собою нечто вроде пылающих ям, узких и длинных; их кирпичные стены тянулись вдоль всей подземной части помещения; нагревались печи смесью воздуха и горящего газа, приток ее регулировал мастер-литейщик, приоткрывая или притворяя заслонку. Утрамбованный земляной пол литейной прорезало шесть щелей, ведущих в подземный ад, в недра неугасимого, ревущего и пылающего вулкана. Печи были закрыты кирпичными, оправленными в железо крышками, имевшими вид продолговатых плит. Но крышки прилегали неплотно, яркий розовый свет пробивался из каждой щели; казалось, то восходят какие-то светила: снопы блестящих лучей, вырываясь из-под земли, прорезали мрак, стоявший в помещении, вплоть до запыленных стекол крыши. А когда кому-нибудь из рабочих приходилось сдвигать одну из крышек, чудилось, будто встающее светило предстает во всем своем блеске: помещение освещалось, точно зарей.

Люк получил возможность проследить всю операцию: рабочие как раз загружали печь. Сначала они опускали в нее тигли из огнеупорной глины, предварительно раскалив их; затем при помощи воронки ссыпали в тигли содержимое принесенных ящиков — по одному ящику, иначе говоря, по тридцать килограммов металла на каждый тигель. На плавку должно было уйти три-четыре часа. Потом тигли вынимались из печи и опорожнялись: убийственная работа! Люк приблизился к другой печи; приставленные к ней подмастерья, вооруженные длинными металлическими прутами, как раз перед этим убедились, что плавка закончена; у печи стоял рабочий, на обязанности которого лежало вынимать тигли из печи: Люк узнал в нем Фошара. Бледный, весь высохший, с худым, обожженным лицом, Фошар сохранил в неприкосновенности богатырскую силу своих рук и ног. Страшная, однообразная работа, которую Фошар выполнял вот уже четырнадцать лет, изуродовала его тело; но еще губительнее сказалась она на его умственных способностях: ведь он был низведен до уровня машины, делая всегда одни и те же движения, без мысли, без единого самостоятельного поступка, превратившись просто-напросто в один из элементов борьбы с огнем. Фошар ощущал на себе разрушительное действие выполняемой им работы. Плечи его сгорбились, мускулы на руках и ногах чудовищно увеличились, вечно воспаленные глаза потускнели; кроме того, он сознавал, в каком упадке находился его ум; Фошар получил первоначальное, хотя и незаконченное образование, он помнил, что некогда ему была присуща живость мысли; но шестнадцатилетним подростком он попал в лапы чудовища, и теперь огонек его мысли колебался и потухал под тяжестью того беспощадного жернова, который он слепо вращал, подобно лошади в наглазниках, под гнетом труда — отравителя и разрушителя. Сейчас у Фошара сохранилась лишь одна потребность, один источник радости: пить, пить по четыре литра за дневную или ночную смену, пить, чтобы печь не сожгла, как кусок сухой коры, его обугленную кожу, пить, чтобы не распасться пеплом, чтобы ведать последнее доступное ему наслаждение, в надежде на то, что удастся закончить жизнь в счастливом забытьи непрерывного опьянения.

В ту ночь Фошар боялся, что палящий огонь выпьет лишнюю долю его крови. Но его ожидала нечаянная радость: в восемь часов Натали, его жена, принесла взятые в долг у Каффьо четыре литра вина, на которые Фошар уже не рассчитывал. Мяса, к сожалению, ей не удалось раздобыть: Даше, по ее словам, оказался неумолимым. Вечно унылая Натали беспокоилась о том, что они будут есть завтра. Но Фошар был слишком обрадован видом вина, чтобы разделять опасения жены: он отослал ее домой, обещав попросить у администрации часть жалованья вперед, как это уже сделали его товарищи. Фошар раздобыл корку хлеба, откупорил одну бутылку, другую — готово! Он воспрянул духом. Подошло время вынимать тигли из печи; Фошар разом осушил еще пол-литра вина, омочил в общем бассейне широкий, облегавший тело холщовый фартук. Ноги его были обуты в толстые деревянные башмаки, на руках надеты мокрые рукавицы; он взял длинные щипцы и стал у печи, поставив ногу на только что сдвинутую крышку; невыносимый жар, поднимавшийся из приоткрытого вулкана, охватил живот и грудь Фошара. Он стоял весь красный, точно пылая в огне печи, подобно факелу. Башмаки, фартук, рукавицы дымились, все его тело, казалось, готово было расплавиться. Но Фошар не спеша разыскал привычным взглядом тигель в глубине горящей ямы, слегка нагнулся, схватил тигель длинными щипцами; потом, резко выпрямившись и перехватывая щипцы руками, он тремя размеренными и гибкими движениями свободно поднял и вынул из печи пятидесяти килограммовую тяжесть (считая вместе вес тигля и щипцов) и наконец опустил тигель на землю. Тигель сверкал слепящей белизной, напоминая собою кусок солнца, но тотчас же стал розоветь. Освещенный пламенем, Фошар продолжал вытаскивать один тигель за другим; он проявлял при этом еще более ловкости, нежели силы, и шагал среди раскаленных тиглей, ни разу не обжегшись и даже будто вовсе не замечая веющего от них нестерпимого жара.

Металл предназначался на отливку небольших пушечных снарядов, весом в шестьдесят килограммов каждый. Тут же стояли выстроенные в два ряда формы для отливки, напоминавшие бутыли. Подмастерья, открыв тигли, сняли с расплавленной массы выгарки железным прутом, который тотчас же раскалился докрасна и задымился; затем мастер-литейщик, проворно зажимая тигель за тиглем в широкие круглые челюсти клещей, принялся один за другим опорожнять их в формы для отлива — по два тигля на форму; металл лился струей белой, чуть розоватой лавы, сверкая мелкими синими искрами, нежно окрашенными, будто чашечки цветов. Казалось, то переливают из одного сосуда в другой прозрачную, блестящую золотыми чешуйками жидкость; мастер работал бесшумно, его точные и легкие движения отличались удивительной простотой, особенно пленительной на фоне жгучего сияния пламени, превращавшего все помещение в полыхающий костер.

Люк, не привыкший к такой температуре, задыхался и был вынужден отойти прочь: несмотря на то что он стоял на расстоянии четырех или пяти метров от печей, лицо жгло опаляющим жаром, жгучий пот струился по телу. Его внимание привлекли снаряды: он смотрел, как они остывали, и думал о том, — где-то теперь находятся те люди, которые, быть может, будут убиты этими снарядами. Молодой человек прошел в соседнее помещение, там стояли пресс с силой давления в две тысячи тонн и молоты-толкачи меньшей мощности; эти чудовищные орудия вырисовывались в полумраке, будто черные коренастые силуэты богов какого-то варварского культа. Здесь Люк наткнулся на другую партию снарядов; их выковали за истекший день под самым меньшим из молотов, предварительно вторично расплавив и охладив. Далее молодого человека заинтересовало дуло крупнокалиберного морского орудия, в шесть метров длиной, еще не успевшее остыть после пресса, который вытягивал и формовал, будто мягкое тесто, слитки стали в тысячу килограммов весом: трубообразная громадина, уже охваченная цепями, ждала того часа, когда мощные грузоподъемные крюки перенесут ее на платформу, которая должна была доставить ее в токарный цех; этот цех находился поодаль — за зданием, где высилась мартеновская печь и отливалась сталь.

Люк, решив идти до конца, вошел в самый обширный из всех цехов — сталелитейный; здесь отливались крупнокалиберные пушки. Мартеновская печь давала возможность лить в чугунные формы большие количества расплавленной стали; на высоте восьми метров от пола были проложены два воздушных наката, приводимые в движение электричеством: бесшумно катясь на обильно смазанных маслом колесах, они перемещали по цеху огромные орудия, весом в несколько тонн. Наконец Люк вошел в токарный цех: это был огромный цех, который содержался несколько лучше других; направо и палево тянулись станки, несравненные по мощи и по тонкости работы. Тут были строгальные станки, строгавшие корабельную броню, как рубанок плотника строгает дерево. Всего многочисленнее были токарные станки со сложным и тонким механизмом, изящные, как ювелирные изделия, забавные, как игрушки. В эту ночную пору лишь некоторые из них работали, освещенные электрическими лампами; они нарушали тихим, мягким гудом глубокое молчание, царившее в цехе. И здесь Люк снова обнаружил пушечный снаряд: по выходе из формы у снаряда отрезали верхний и нижний концы и затем поместили его в токарный станок, чтобы сначала подогнать его величину до точных размеров нужного калибра. Снаряд вращался с неимоверной быстротой; из-под неподвижного тонкого лезвия, серебрясь и завиваясь, вылетала стальная стружка. Потом снаряд просверлят, закалят, и работа над ним будет закончена. А где же люди, которых он убьет, когда будет начинен взрывчатым веществом? За картиной героического людского труда, за зрелищем огня, укрощенного и порабощенного, служащего верховной власти покорителя природных сил — человека, перед взором Люка вставало видение резни, багровое безумие поля боя. Молодой человек отошел в сторону, но тут же наткнулся на гигантский станок, в котором вращалась пушка, подобная той, какую видел Люк в соседнем помещении; но ту пушку только что выковали, а эта была уже отшлифована, подогнана под определенный калибр и блестела, как новенькая монета. За станком, внимательно склонившись над ним, словно часовщик над механизмом часов, стоял юноша, почти подросток; станок с тихим гудом вращался, вращался без конца, между тем как сверло станка просверливало дуло с исключительной точностью, не давая отклонения ни на одну десятую миллиметра. А когда эту пушку снимут со станка и закалят, опустив в бассейн с нефтью, на каком поле битвы будет она убивать людей, какую жатву жизней суждено ей пожать — этой пушке, выкованной из той стали, из которой людям-братьям должно бы выделывать лишь рельсы и плуги?

Люк отыскал дверь, отворил ее и вышел во двор. Ночь была влажная и теплая; молодой человек дышал полной грудью, наслаждаясь дуновением ветра. По небу по-прежнему мчались смятенные тучи, не видно было ни одной звезды. Но шары мощных электрических ламп, сверкавшие здесь и там во дворах, с успехом заменяли лунный свет; Люк снова увидел заводские трубы, выбрасывавшие клубы белесого дыма, увидел будто запятнанное углем небо, которое прорезали во всех направлениях проволоки электрической передачи, походившие на нити гигантской паутины. Тут же рядом, в заново выстроенном помещении, работали две великолепные машины: то была заводская электрическая станция. Далее Люк увидел кирпичный завод, где вырабатывали кирпичи и огнеупорные тигли, столярную мастерскую, изготовлявшую модели и ящики для упаковки, и, наконец, многочисленные склады для предназначенных к продаже железных и стальных изделий. Люк блуждал по этому городку, с наслаждением разыскивая в нем пустынные прибежища, темные и спокойные уголки: в них он отдыхал душою; увидев, что он опять оказался возле литейного цеха, молодой человек встрепенулся и вновь вступил в покинутый им ад.

В литейной приступали к другой работе — к отливке огромного орудия в тысячу восемьсот килограммов весом; из печей одновременно извлекли семьдесят тиглей. В соседнем помещении, в глубине ямы, уже стояла форма с наставленной воронкой. Быстро, с участием всех подручных рабочих, началось шествие: два человека хватали двойными щипцами тигель, поднимали и торопливо, проворным шагом уносили его; за ними двигались еще двое, за теми — следующие, и вот семьдесят уносимых тиглей вытянулись в сверкающую процессию. Казалось, это развертывается картина балета: легко ступая во мраке, проходят парами смутно видимые танцовщицы, пронося красно-оранжевые бумажные фонари; больше всего поражали глаз необычайная быстрота, совершенная точность и уверенность движений: рабочие играли огнем, перебегая с места на место, чуть задевая друг друга, уходили, возвращались, будто жонглируя расплавленными звездами. Не прошло и трех минут, как все семьдесят тиглей были опорожнены в форму; оттуда взлетал все возраставший сноп золота, зацветая и рассыпаясь искрами.

Прогулка Люка длилась более получаса; вернувшись в помещение, где находились пудлинговые печи и плющильные машины, он застал Боннера за окончанием работы.

— Сударь, через минуту я в вашем распоряжении.

Открыв заслонку пылающей печи, тот уже трижды отделил от расплавленной массы по куску килограммов в пятьдесят весом; каждый кусок он катал и мял кочергой, придавая ему таким образом форму шара; три таких шара уже отправились одни за другим под молот-ковач; теперь Боннер принимался за четвертый, последний кусок. Он уже минут двадцать стоял перед разверстой пастью печи, охваченный жгучим жаром, до хруста в плечах ворочая тяжелой кочергой. Его пристальный, опытный взор не отрывался от огненного стального шара, который он безостановочно перекатывал среди ослепительно сверкавшего пламени; жаркий отблеск печи золотил его могучее розовое тело, четко выступавшее на фоне густого мрака: он, казалось, создавал светила, творил миры. Работа кончилась; Боннер вынул из печи раскалившуюся кочергу и передал подмастерью последние пятьдесят килограммов стали.

Рядом уже стоял наготове кочегар с железной тележкой. Подручный Боннера, вооружившись щипцами, схватил переданный ему стальной шар, похожий на пылающий губчатый нарост, выросший у края вулкана; вынув с усилием шар из печи, он бросил его в тележку; кочегар проворно подкатил ее к кузнечному молоту. Рабочий-кузнец, схватив шар клещами, положил его под молот — и тот внезапно заработал. Раздался оглушительный грохот, сверкнул ослепительный свет. Земля содрогнулась, в ушах у Люка загудели колокольные звоны; защищенный кожаным фартуком и кожаными рукавицами, кузнец исчез в урагане искр. Стальные брызги летели порою так обильно, что засылали все кругом, подобно разорвавшейся шрапнели. Но кузнец среди этой трескотни оставался невозмутимым: он поворачивал щипцами стальную массу, подставляя ее то одной, то другой стороной под удары молота, чтобы она, превращенная в стальной слиток, могла поступить затем в плющильную машину. И молот, повинуясь кузнецу, ударял здесь, ударял там, то замедлял, то ускорял удары; кузнец при этом молчал, он только подавал едва заметные знаки рабочему, управлявшему молотом: тот сидел вверху, на особой вышке, положив руку на рычаг, приводивший молот в движение.

Пока Боннер переодевался, Люк, подойдя к вышке, увидел, что на ней сидит юный Фортюне, шурин Фошара. Фортюне приходилось целыми часами неподвижно сидеть на своей вышке, среди оглушительного грохота; вся его жизнь сводилась в это время к одному и тому же автоматическому, короткому движению руки. Налево — рычаг, заставлявший молот подниматься, направо — рычаг, заставлявший его падать; этим исчерпывалось все, все мысли мальчика были заключены в этом узком пространстве. Яркая вспышка искр на мгновение осветила беднягу, его хилое и худое тело, бледное лицо, бесцветные волосы, мутные глаза, всю его внешность — внешность жалкого существа, остановившегося в своем физическом и духовном развитии под гнетом тупого, тягостного, подневольного труда.

— Если вы готовы, сударь, мы можем идти, — сказал Боннер, когда молот наконец остановился.

Люк поспешно обернулся; на мастере была верхняя короткая блуза и куртка из грубой шерсти, он держал под мышкой небольшой сверток с рабочей одеждой и разными мелкими вещами: ведь он покидал завод навсегда.

— Да, да, идем скорее.

Но Боннер медлил. Будто опасаясь что-нибудь забыть, он еще раз заглянул в дощатую хижину, служившую рабочим раздевальней. Потом взор его остановился на печи: ведь она в течение десяти лет была его печью; он жил ее пламенем, создавал в нем тысячи килограммов стали, которые отправлял затем в плющильную машину. Мастер уходил по доброй воле, будучи убежден, что выполняет этим долг перед товарищами и самим собой; тем героичнее было это добровольное изгнание. Подавив душившее его волнение, Боннер направился к выходу.

— Осторожнее, сударь, этот кусок еще горячий, он спалит вам башмак, — проговорил он.

Ни мастер, ни Люк не вымолвили больше ни слова. Они пересекли оба двора, теперь смутно освещенные луною, миновали низкие здания, где так же исступленно стучали молоты. Едва они вышли за ворота «Бездны», мрак ночи вновь поглотил их; рычание изрыгавшего пламя чудовища постепенно затихало у них за спиной. По-прежнему дул ветер, гоня по небу разорванные тучи. По ту сторону моста виднелся опустевший берег Мьонны; вокруг не было ни души.

Люк нашел Жозину на той же скамейке, где оставил ее; молодая женщина сидела неподвижно, глядя широко раскрытыми глазами во мрак и придерживая рукой голову спящего Нанэ, прижавшегося к ее исхудалому телу; полагая, что его миссия окончена, поскольку Боннер взялся обеспечить приют бедной женщине, Люк собрался было удалиться. Но лицо мастера выражало смущение: Боннера беспокоила мысль о бурной сцене, которая ожидала его дома, когда жена, грозная Туп, увидит, что муж возвращается с «этой нищенкой». К тому же он не предупредил еще Туп о своем уходе с завода; когда она узнает, что муж по собственной воле оказался на улице, не миновать жестокой ссоры: это Боннер предвидел заранее.

— Хотите, я пойду вместе с вами? — предложил Люк. — Я объясню вашей супруге, в чем дело.

— Признаться, сударь, это было бы, пожалуй, самое лучшее, — ответил со вздохом облегчения Боннер.

Жозина и он не обменялись ни единым словом. Молодая женщина была смущена, а добродушно-снисходительный Боннер, знавший к тому же, как тяжело жилось Жозине с Рагю, хотя и испытывал к ней род отеческой нежности, однако внутренне порицал ее за то, что она уступила домогательствам этого безнравственного малого. При приближении обоих мужчин молодая женщина осторожно разбудила Нанэ; Люк пригласил ее следовать за ними; он с Боннером пошли впереди, в их тени молча шла Жозина с братишкой. Все четверо повернули направо и, пройдя вдоль железнодорожной насыпи, вошли в Старый Боклер, лачуги которого, подобно зловонной луже, простирались от конца ущелья по долине вплоть до новой части города. Старый Боклер представлял собой извилистое переплетение узких улиц, без света и воздуха, омываемых лишь дождями; протекавший здесь ручей наполнял улицы зловонием. Невозможно было понять, зачем скопилось на этом узком, сжатом меж гор пространстве столько бедноты, когда тут же, в двух шагах, развертывалась безграничная Руманьская равнина, овеваемая, точно море, свободным дыханием небес. Только ожесточенная борьба из-за денег и собственности могла с такой скупостью ограничить право людей на землю — их общую мать — и отмерить им всего по нескольку метров, необходимых для повседневной жизни. В дело вмешались спекулянты, и сто — двести лет нищеты привели к скоплению грошовых лачуг, напоминавшему клоаку; и, как ни дешево оплачивались эти логова, из которых не всякое годилось даже под стойло, жильцов то и дело выселяли из них, как только те запаздывали с уплатой. Так и вырастали один за другим, случайно, где только ни попадался свободный клочок земли, эти гнилые домишки с отсыревшей штукатуркой, рассадники насекомых и эпидемий; и глубокую грусть навевал на душу в ночной час этот отверженный город труда — темный, задушенный, зловонный: казалось, сама социальная несправедливость расцвела здесь жутким цветом под зловещими небесами!

Боннер, шедший впереди, углубился в какую-то улочку, свернул в другую и оказался наконец на улице Труа-Люн. То была одна из самых тесных улочек Старого Боклера, без тротуаров, вымощенная острыми камнями, собранными со дна Мьонны. Почерневший, потрескавшийся дом, во втором этаже которого жил Боннер, однажды вдруг осел, так что фасад его пришлось подпереть четырьмя толстыми балками; в третьем этаже этого же дома занимали три комнатки Рагю с Жозиной; накренившийся пол их жилища поддерживали подставленные балки. Прямо от порога входной двери, без площадки, начиналась крутая, почти отвесная лестница.

— Стало быть, сударь, вы будете настолько любезны, что подниметесь вместе со мной, — сказал Боннер.

Он снова выглядел смущенным. Жозина поняла, что хотя для Боннера и мучительна мысль оставить ее с мальчиком на улице, однако он все-таки не решается ввести ее в свою квартиру из боязни, как бы Туп не нанесла ей какого-нибудь оскорбления. Молодая женщина со свойственной ей кроткой покорностью нашла выход из положения:

— Нам с братом незачем входить. Мы посидим наверху, на ступеньке, подождем вас.

Боннер тотчас же согласился:

— Дело! Посидите там наверху; если я добуду ключ, я отнесу его вам, и вы сможете лечь спать.

Жозина и Нанэ исчезли в густом мраке лестницы. Даже дыхания их не было слышно — они притаились где-то наверху. Двинулся вверх по лестнице и Боннер, показывая дорогу Люку; он предупредил молодого человека о чрезвычайной крутизне ступенек и дал ему совет — покрепче держаться за липкую веревку, заменявшую перила.

— Пришли, сударь. Не идите дальше. Площадки здесь, правду сказать, не очень-то широки, ну, а кто упадет отсюда, не скоро встанет.

Он отпер дверь и из вежливости пропустил Люка вперед; молодой человек вошел в довольно просторную комнату, освещенную желтым светом керосиновой лампы. У стола, несмотря на поздний час, сидела за работой Туп: она чинила белье; в стороне, в полосе тени, дремал ее отец, старик Люно, зажав в беззубых челюстях потухшую трубку. Одни из углов комнаты занимала кровать; на ней спали шестилетний сын Боннера Люсьен и четырехлетняя дочь Антуанетта, красивые и рослые не по годам дети. Кроме этой общей комнаты, служившей одновременно кухней и столовой, в квартире были еще две комнаты: комната старика Люно и комната супругов.

Увидя мужа, возвращающегося в столь неурочный час, Туп, ни о чем не подозревавшая, изумилась:

— Как! Это ты?

Боннер не захотел сразу идти на ссору, сообщив жене, что он ушел с завода; он предпочел выяснить сначала вопрос о Жозине и Нанэ.

— Да, я закончил работу, потому и пришел, — ответил он уклончиво.

И, не давая жене времени задать второй вопрос, он представил ей Люка:

— Познакомься же с этим господином; это друг господина Жордана, он попросил меня об одной услуге и сейчас объяснит тебе, в чем дело.

Охваченная все возрастающим удивлением и недоверием, Туп повернулась к молодому человеку; Люку бросилось в глаза сходство жены Боннера с ее братом Рагю. Туп была маленького роста; наружность ее говорила о вспыльчивом и сварливом характере: у нее были резкие черты лица, густые рыжие волосы, низкий лоб, тонкий нос, жестко очерченные челюсти. Хотя ей было уже двадцать восемь лет, она казалась еще совсем юной; она обладала тем ослепительно свежим цветом лица, который часто встречается у рыжих женщин. Только этим и объяснялось увлечение Боннера сестрой Рагю и его женитьба на ней: он знал, что у Туп невыносимо дурной характер. Жена омрачала семейную жизнь Боннера непрестанными взрывами раздражения; мужу приходилось уступать ей во всех мелочах повседневной жизни, чтобы жить в мире. Туп была кокетка, снедаемая одним-единственным желанием — быть хорошо одетой; она любила различные украшения и становилась кроткой лишь тогда, когда получала в подарок новое платье.

Люк почувствовал, что, раньше чем заговорить о деле, ему необходимо снискать расположение Туп каким-нибудь комплиментом. Комната, хотя убранство ее и было бедно, показалась Люку очень опрятной; в этом сказывалась заботливость хозяйки. Молодой человек подошел к постели.

— Какие прелестные дети! — воскликнул он. — Спят, будто два ангелочка.

Туп улыбнулась. Однако ее пристальный взгляд не отрывался от Люка; она ждала, чтобы этот незнакомый господин объяснил ей, чего он от них хочет: Туп понимала, что он не стал бы утруждать себя, если бы речь не шла о чем-то важном. Люку пришлось перейти к делу; когда он рассказал о том, как нашел Жозину, всеми брошенную, умирающую от голода среди ночи, у Туп вырвалось резкое движение, ее челюсти плотно сжались. Даже не отвечая молодому человеку, она в бешенстве повернулась к мужу:

— Это еще что за история? Какое мне до всего этого дело?

Боннеру пришлось вмешаться; со свойственным ему миролюбием и добротой он попытался успокоить Туп:

— Послушай, если Рагю оставил тебе ключ, отдай его этой несчастной: ведь он сидит у Каффьо и способен пробыть там до утра. Нельзя же заставлять женщину с ребенком ночевать на улице!

Туп вспылила.

— Да, ключ у меня! Да, Рагю отдал мне его — и как раз для того, чтобы эта нищенка со своим прощелыгой-братцем не могла возвратиться к нему! Впрочем, мне до всех этих гадостей дела нет. Я знаю одно: Рагю отдал мне ключ, и одному только Рагю я отдам его!

Боннер попытался еще раз воззвать к состраданию жены. Туп резко прервала его.

— Ты что ж это, хочешь, чтобы я водила дружбу с любовницами моего брата? — закричала она вне себя от гнева. — Пусть подыхает в другом месте, если уж оказалась такой распутной, что позволила ему овладеть собою… А братишка, которого она повсюду таскает за собой и который спал в чулане рядом с ней и с Рагю, — хорошенькое дело!.. Нет! Нет! Каждый за себя! Пусть остается на улице: днем раньше, днем позже — не все ли равно?

Люк слушал Туп со скорбью и негодованием. Он узнавал в ее словах знакомое ему жестокосердие порядочных женщин из простонародья, которые, сами ведя тяжелую борьбу за существование, бывают беспощадны к девушкам, не сумевшим уберечь себя от падения. Кроме того, Туп испытывала к Жозине глухую зависть — зависть к обаятельной, созданной для любви девушке, которая нравилась мужчинам и которую они одели бы в шелка и осыпали золотом, если бы она умела их завлекать. Туп не могла успокоиться с того самого дня, как узнала, что ее брат подарил Жозине серебряное колечко.

— Нужно быть доброй, сударыня, — дрогнувшим от сострадания голосом сказал Люк.

Туп ничего не успела ответить: на лестнице послышались тяжелые, неверные шаги, чья-то рука нащупывала ручку двери. На пороге появились Рагю и Буррон, неразлучные, как два добрых дружка, которые, напившись вместе, уже не в силах разлучиться. Рагю, сохранивший, несмотря на опьянение, остаток благоразумия, вырвался из кабачка Каффьо, заявив, что ведь придется же завтра идти на работу. И он отправился с товарищем к сестре за ключом от квартиры.

— Получай свой ключ! — сердито крикнула Туп. — И знай — больше его я не возьму: мне только что наговорили всякой ерунды: я, видите ли, должна была отдать ключ этой негоднице!.. Когда в другой раз захочешь вытолкать какую-нибудь девку за дверь, потрудись не сваливать этого на других.

Рагю рассмеялся: вино, должно быть, смягчило его настроение.

— Глупая она, Жозина… Не хныкать бы ей, а быть повеселее да выпить с нами стакан вина… Эх, женщины! Никогда-то они не умеют подойти к мужчине!

Рагю не успел досказать своей мысли до конца, товарищ перебил его; худой, похожий на лошадь Буррон, войдя, тяжело опустился на стул, смеясь беспричинным смехом пьяного.

— Так это правда, что ты уходишь с завода? — обратился он к Боннеру.

Туп привскочила на стуле и обернулась, будто кто-то выстрелил у нее над ухом.

— Что? Он уходит с завода?

Наступило молчание. Боннер собрался с духом.

— Да, я ухожу с завода! — сказал он решительно. — Я не могу поступить иначе.

— Подумайте: он уходит с завода! — став перед мужем, прокричала растерянно и яростно Туп. — Мало тебе было, что ты взвалил себе на плечи эту несчастную забастовку, из-за которой мы в два месяца проели все наши сбережения? Выходит, что ты же отдуваешься теперь за всех!.. Ну, так мы теперь все подохнем с голоду, а мне придется ходить голой!

— Что ж, — ответил он спокойно, — возможно, ты и не получишь на Новый год еще одного платья; возможно, нам придется попоститься и потуже стянуть пояс… Но, повторяю, я сделал то, что должен был сделать.

Туп не сдалась. Подступив к Боннеру, она прокричала ему прямо в лицо:

— Черта с два! Уж не воображаешь ли ты, что товарищи будут тебе за это благодарны? Да они уже открыто говорят, что, не будь твоей забастовки, им не пришлось бы два месяца подыхать с голоду! А знаешь, что они скажут, когда узнают, что ты уходишь с завода? Скажут, что и поделом, что ты дурак!.. Ни за что не позволю тебе сделать такую глупость! Слышишь? Завтра же вернешься на работу!

Боннер пристально посмотрел на Туп своим ясным, открытым взглядом. Обычно он уступал жене в повседневных вопросах быта, не оспаривая ее деспотического самовластия в этой области семейной жизни; но как только дело касалось вопросов долга и совести, он становился твердым, как сталь. Поэтому, не повышая голоса, он сказал тоном, не допускавшим возражений, — Туп хорошо знала этот тон:

— Потрудись замолчать… Это — мужское дело. Такие женщины, как ты, ничего в этом не смыслят и не должны вмешиваться… Ты у меня славная, но садись-ка лучше опять чинить белье, не то мы поссоримся.

Он подтолкнул жену к стулу у лампы и усадил на него. Туп была укрощена; дрожа от бессильного гнева, она снова взялась за иглу, делая вид, что ничуть не интересуется теми вопросами, от обсуждения которых ее так решительно отстранили. Шум голосов разбудил старика Люно; увидя в комнате столько народу, он не удивился и, вновь зажегши свою трубку, с равнодушием старого, во всем разочаровавшегося философа стал прислушиваться к тому, что говорилось кругом. Дети, Люсьен и Антуанетта, также проснулись и широко раскрытыми глазами глядели из своей кровати на взрослых, стараясь понять, о каких важных вещах те беседуют.



Поделиться книгой:

На главную
Назад