В волостном правлении, где я останавливался, я встретил двух крестьянских мальчиков, и когда спросил одного из них: кто ты? он смело и весело отвечал: я русский; при этом другой мальчик несколько сконфузился. Заметив это, я спросил таким же образом: кто ты; он отвечал: я еще поляк, но сейчас пойду к батюшке и сделаюсь русским; и затем побежал в церковь и принял православие.
«По их убеждениям, – веско заключал новоиспеченный миссионер, – православный есть русский, а католик – поляк, хотя бы по происхождению он был и белорус, не знающий ни слова по-польски» [546] . Слова и поведение мальчика в описании Лосева в точности воспроизводят стереотипные изображения мгновенного превращения инородца/иноверца в русского и православного, часто встречавшиеся в «низовых» («лубочных») рассказах для простонародья XIX века [547] .
Вообще, «обратителям» не была чужда логика мышления, подсказывавшая взгляд на принятие православия как на важный, но лишь начальный шаг в длительном процессе аккультурации в новой вере. Однако эта логика не стала доминирующей. Эмоциональная апелляция «обратителей» к «народным» понятиям о смене веры придавала всей кампании видимость самодостаточного, эпохального свершения. Одной из важных причин того, что на обращения стали смотреть как на доказательство преобразовательной мощи
В Виленской губернии светские «обратители» решительно разочаровались в массе сельского духовенства после того, как попытались развить достигнутый в Быстрице успех в соседних селениях со смешанным – православным и католическим – населением. Можно было ожидать, что здесь задача перетягивания крестьян в «царскую веру» не потребует стольких усилий и ухищрений, как в местностях, компактно населенных католиками. В действительности оказалось, что пример православных не манил, а отпугивал. Сообщая начальству в Петербург о секретном распоряжении виленского губернатора «не трогать и не возбуждать» жителей этих селений к переходу в православие, А.М. Лосев пояснял:
Причина та, что ксендзы тотчас сделались бескорыстны, внимательны ко всем потребностям народа, наши же священники, к несчастию, неспособны к подобным жертвам – сорвать лишнюю копейку с мужика в их свойстве [551] .
Наиболее непримиримым критиком местного православного духовенства зарекомендовал себя жандармский штаб-офицер по Минской губернии подполковник Штейн. Объектом его нападок в 1866–1868 годах стали как сельские настоятели, так и сам архиепископ Минский Михаил Голубович. Штейн обвинял архиепископа, в прошлом униата, в распространении польского влияния: он «в настоящее время еще не вполне успел отрешиться от своих старых симпатий к полонизму» и пребывает «в душе прежним униатом» [552] . Согласно Штейну, никакого вклада в миссионерскую кампанию архиепископ не внес и не вносит:
В настоящее же время весь наличный успех дела, за исключением немногих местностей, принадлежит мировым посредникам и гражданским чиновникам, а не духовенству [553] .
В представленной в III Отделение сводке данных о проступках приходского духовенства Минской епархии – поборах с крестьян, пьянстве и т.д. – фигурировало около пятидесяти настоятелей (всего в епархии было 540 приходов) [554] . Штейн, если и сгущал темные краски в коллективном портрете местного православного духовенства, не грешил против истины, указывая на его неподготовленность в своей массе к вступлению в духовное противоборство с католическим клиром. Как историческая память об унии [555] , так и выработанная с детства привычка к межконфессиональному общению в зоне соседства и смешения разных христианских религий препятствовали разжиганию в сознании нынешних (номинально) православных священников пламени прозелитизма.
Более того, как показал случай обращения части Кривошинского католического прихода в Новогрудском уезде (Минская губерния), миссионерское рвение отдельных православных священников влекло за собой еще худшие последствия, чем их пассивность. В августе 1866 года около 2000 крестьян этого прихода приняли на волостном сходе приговор о присоединении к православию. Приговор был заверен печатями волостного старшины и четырех сельских старост, а расписался за неграмотных домохозяев не кто иной, как местный викарный ксендз Анзельм Гирдвойн [556] . Согласно чуть более поздним свидетельствам, именно Гирдвойн помог мировому посреднику М.Н. Алмазову склонить крестьян к этому решению, несмотря на то, что неизбежным последствием было упразднение католического прихода (в нем оставалось около 1450 душ) [557] . А вот назначенный настоятелем нового православного прихода священник Барановский выказал ненужное усердие. С самого начала он потребовал от вчерашних католиков «знания и точного соблюдения всех до подробностей обрядов Православия» и наложил строгий запрет на «вкоренившиеся между ними обычаи по прежнему вероисповеданию, как-то: крестообразное распростирание в церкви, стояние на коленях при богослужении и т.д.». К моменту, когда местные власти спохватились, новообращенные уже стали «домогаться» возвращения в католицизм. Произошли даже стычки крестьян с посланными в Кривошин для ареста «подстрекателей» жандармами и казаками [558] . Хотя недовольство прихожан священником едва ли было единственной причиной волнений – попытка отпадения в Кривошине совпала с такими же «домогательствами» в других местностях Северо-Западного края, – нетерпимость и мздоимство Барановского, несомненно, ускорили конфликт.
После этого становится понятнее заинтересованность «обратителей» в вербовке лояльных ксендзов, готовых перейти с прихожанами в православие. Это позволяло оказывать моральное давление на простонародье, в то же время делая менее ощутимым самый факт смены конфессиональной принадлежности. Последняя, предположительно, переживалась куда более болезненно, если бывшие католики видели во главе своего прихода «заурядного» православного священника. В сущности, частое замещение слова «православие» выражениями, лишенными конфессиональной специфики, как-то «царская вера», «вера государя», «русская вера», исподволь проводило черту между вновь обращенными и местным православным сообществом [559] . Крестьян-католиков звали присоединиться не столько к массе местных православных верующих с их несимпатичным духовенством и неказистыми храмами, сколько именно к «
В настоящее… время Правительство к распространению Православия приняло систему самую безукоризненную: ксендзы вводили в Западном крае латинство, а теперь, по пословице «Клин клином вышибают», те же ксендзы обращают католиков в Православие. Лучших пропагандистов трудно отыскать, ксендзы по части прозелитизма
Секулярный характер кампании массовых обращений отразился на самой процедуре присоединения. Сбор подписок с заявивших намерение перейти в православие, согласно указанию митрополита Иосифа в 1863 году, был актом, закреплявшим за бывшим католиком статус православного. Осенью 1867 года, когда высшие чины Министерства внутренних дел и III Отделения не на шутку встревожились размахом чиновничьего миссионерства в Минской губернии, Стороженко, к тому времени возглавивший эту кампанию, должен был разъяснить, как он понимает самый момент перехода в православие. Он решительно отводил содержащийся в жандармских донесениях упрек «обратителям» в том, что лица, еще ни разу не исповедовавшиеся и не причастившиеся в православной церкви, числятся в списках православных:
Не следует полагать, что присоединение к православию тогда только совершается, когда бывают на исповеди и у Св. Причастия. Принятие Св. Таин есть только последствие присоединения. …Митрополит Иосиф в отзыве своем к Главному Начальнику края от 31 мая сего года… выражается следующим образом: «Те, которые добровольно обязались подпиской и присягой присоединиться и пребывать в послушании Православной церкви, не могут считаться иначе, как действительно обратившимися к ней» [561] .
«Обратители» смотрели на подписку как на секулярное, гражданское по своей сути обязательство. Важной особенностью этого миссионерства было заведомое ограничение круга собеседников чиновника мужчинами-домохозяевами. Переход в православие включался в повестку дня сельского или волостного схода наряду с избранием старосты, раскладкой повинностей или утверждением выкупного акта [562] . Государственная регламентация работы крестьянских учреждений облегчала нажим на потенциальных конвертантов:
Если после нескольких увещаний (принять православие. –
По всей вероятности, экономические резоны обращения в православие (расчет на прирезку земли, пособие лесом, сбавку повинностей и пр.) имели большее значение для мужчин, чем для женщин, что также способствовало успеху пропаганды на сходах. Весьма часто подписка, взятая с мужчины, считалась ручательством не только за него самого, но и всех членов его семейства. В ряде случаев «обратители» становились свидетелями внутридеревенских и внутрисемейных конфликтов, вызванных несогласием женщин с решением о переходе в православие, которое, добровольно ли, под нажимом ли, принимали мужчины. Попытка обращения в Сельцах Гродненской губернии в 1864 году привела к тому, что явившиеся на сход крестьянки «начали тут же бить своих мужей за перемену религии» [564] . Бурной была и реакция женщин в Волмянской волости (Минский уезд) осенью 1866 года, где при сборе подписок полицейский чиновник поколотил нескольких крестьян. Согласно жандармскому рапорту, более двухсот крестьян-домохозяев, с которых удалось взять подписки,
были оставлены для ночлега при Волмянском волостном правлении и отпущены только после исповеди и Св. причастия потому, что местный священник, зная фанатизм тамошних женщин, боялся, чтобы они не отклонили своих мужей от присоединения к православию [565] .
Примитивность «подписочного» способа регистрации обращения конечно же открывала широкое поле чиновничьим злоупотреблениям. Подписку можно было заполучить посредством угроз, других методов морального нажима или даже обмана неграмотных крестьян [566] . По данным из меморандума генерал-губернатора А.Л. Потапова от 1872 года (его целью было узаконить исповедание католицизма хотя бы для некоторых из насильственно обращенных), в списки присоединенных к православию иногда включались лица, находившиеся в «неизвестной отлучке», а то и «мертвые души» [567] . Например, по той же Волмянской волости первоначальные рапорты жандармского уездного начальника сообщали о 1050 присоединившихся. На основании этих рапортов был немедленно закрыт католический приход. Только спустя год, когда цифра «присоединенных» уже стояла во всех отчетных ведомостях, губернское жандармское управление признало, что православие в действительности приняло 250 мужчин-домохозяев, а остальные члены их семейств, общим числом 1093 души, распределены католическим духовенством по соседним приходам [568] .
«Латинство разлагается…»?
К середине 1866 года мнение о насилии и принуждении как главном инструменте кампании массовых обращений получило распространение в разных слоях местного общества и проникло в высшие бюрократические сферы Петербурга. Приписки и подтасовки в отчетных ведомостях выглядели незначительными проступками на фоне того, чту рассказывалось о деяниях «обратителей» их критиками – противниками или жертвами. Эти рассказы нередко воспроизводили нарратив с однотипной сюжетной рамкой, трафаретными персонажами и гротескной манерой изложения. Однако сказанное отнюдь не означает, что подобные описания полностью искажали реальные обстоятельства массовых обращений.
Допущенные злоупотребления не прошли даром для всей кампании, вызвав, с одной стороны, негативный резонанс в бюрократической элите, а с другой – защитную реакцию в католическом сообществе. Неизвестно, впрочем, сколь быстро последовала бы эта реакция, если бы не перемены в общественно-политической атмосфере и настрое высшей бюрократии, обусловленные покушением Каракозова. Первоначально эта констелляция проявилась в поражении, которое потерпел К.П. Кауфман в обострившемся весной 1866 года соперничестве между Виленской администрацией, с одной стороны, и МВД и III Отделением, – с другой [569] .
Покушение Каракозова усилило страх властей перед распространением радикально-социалистических и атеистических идей и тем самым вселило недоверие к мероприятиям, требующим прямого воздействия на народную религиозность. Простолюдин, приверженный обрядам веры предков, будь она православная, католическая, мусульманская или даже иудейская, виделся многим высшим бюрократам опорой социальной стабильности в империи, антиподом новоявленного нигилиста. В этой логике переход неправославного в «господствующую веру» не имел той ценности, которую придавали ему националистически настроенные миссионеры. Противники кауфмановской администрации из числа местных образованных католиков быстро уловили обострившуюся восприимчивость петербургских сановников к теме религиозной терпимости. Цитировавшаяся выше записка А. Киркора «Настоящее положение северо-западных губерний» от 28 мая и его же меморандум «Еще об унии» от 15 сентября 1866 года, поданные в III Отделение и МВД, были умелой попыткой идеологической дискредитации мероприятий виленских властей. Киркору удалось создать впечатляющий образ – окраина империи, почти отколотая от центра чиновничьей анархией. Он указывал на источник бед – узурпация реальной власти в крае сворой «красных», нигилистов, проходимцев, авантюристов и пр. Автор умело апеллировал к недавнему (13 мая 1866 года) программному рескрипту Александра II на имя председателя Особой комиссии князя П.П. Гагарина. Рескрипт, требовавший охранять «начала общественного порядка и общественной безопасности, начала государственного единства и прочного благоустройства, начала нравственности и священные истины веры», напрямую увязывался с ситуацией в СевероЗападном крае.
Наметившаяся перемена в политическом климате позволила члену католического сообщества, невзирая на отсутствие у него солидной властной протекции, отстаивать пером интересы своих единоверцев. Нетерпимость к одной из христианских конфессий он рисовал оборотной стороной безверия и зачислял виленских псевдомиссионеров в общую компанию носителей «разрушительных начал»:
И католики, верные долгу и присяге, должны иметь общие права русских граждан, верноподданных Государя. Не воля Государя, не закон, не система правительства делают их отверженниками, париями, не смеющими даже оправдываться противу ложных изветов и клеветы… Нет, это происки и козни тех же последователей пагубных учений, которые уже обнаружены и развились, как сказано в Высочайшем рескрипте, в общественной среде. Как во внутренних губерниях, так и здесь они стремятся поколебать все священное; но здесь они действуют еще сильнее… Мы слышим ропот, негодование, видим слезы, слышим вопли крестьянского люда,
В тот же период вопрос о массовых обращениях католиков был поднят на страницах «Московских ведомостей» М.Н. Каткова. Не подвергая сомнению искренность религиозного чувства самих «обратителей», по крайней мере таких активных, как Н.Н. Хованский, Катков предостерегал от переоценки благоприятного влияния обращений на гражданскую лояльность новообращенных. Он подчеркивал, что чиновничий прозелитизм в Белоруссии несостоятелен не только с чисто церковной, но и с национальной точки зрения:
Кто когда слыхал, чтобы белорусские крестьяне из католиков были затруднением для Российской империи и опасностию для русских государственных интересов? [571]
Отклоняя довод оппонентов, согласно которому переход в православие уничтожал
К осени 1866 года мотив сознательной и гражданственной защиты «веры предков» от попирающих царскую волю безбожников зазвучал в жалобах рядовых католиков. Так, о принуждении к отказу от католицизма крестьян Волмянской волости (Минская губерния) вышестоящие власти узнали из прошения, поданного католиками – жителями одного села, которым удалось ускользнуть от «дачи подписки». Прошение начиналось с апелляции к доброте монарха, который, «дав нам личную свободу, не хочет неволи нашей совести». В такой трактовке образ «Царя-Освободителя» отнюдь не требовал перехода в «царскую веру» для доказательства лояльности и преданности престолу. Рассказ об экзекуции создавал впечатление ориентального варварства «обратителей», чью жестокость репрезентировали этническое происхождение или отталкивающая внешность:
[Заседатель уездного полицейского управления] татарин Александрович… с жандармами, казаками и полицейскими служителями собрали все наши деревни… и начали наговаривать нас, чтобы мы переменили нашу католическую веру на православную. Когда громада решительно отвечала, что Царь не требует отступничества, ибо кто изменит Богу, тот не может быть верным и Царю, то чиновники, взяв старосту нашего Яцевича, …избили его козацкими нагайками до полусмерти… Истязание было так велико, что еще на третий день жена Яцевича из ран его собрала полстакана текущей крови и показывала военному начальнику. …В особенности над нами издевались сам становой пристав Плохов, который бил нас кулаками по лицу, вырывал бороды и волоса и выбивал зубы, – и старый козак, слепой на один глаз…, который, говорят, был 9 лет катом. Все это продолжалось двое суток, и когда потом некоторые, не вытерпев мучений и голоду, объявили, что они переходят в православие, лишь бы их пустили, то все прибывшие стали кричать ура… Такое лютое бесчеловечье… не может делаться по воле высшего начальства [572] .
Разумеется, просители не добились аннулирования «присоединения», закрепленного совершением таинства причастия. В чем они не промахнулись, так это в расчете на предубеждение властей против мусульман, будь это даже законопослушные литовские татары, служившие в крае в немалом числе на полицейских должностях – помощника исправника, станового пристава и др. Русский Плохов и татарин Александрович, согласно жалобе, рукоприкладствовали на равных, но если о действиях первого производилось неспешное расследование без снятия с должности, то второй был смещен незамедлительно [573] .
Причастность иноверцев – литовских татар или евреев [574] – к организации массовых обращений подрывала реноме этой кампании в высшей бюрократии и прессе. По получении Катковым известия об одном из таких фактов «Московские ведомости» разразились гневной тирадой против чиновников, готовых ради распространения православия «обращаться к услугам магометанства или еврейства» [575] . В некотором смысле одна ксенофобия побивалась другой: смягчению натиска на католиков могло послужить нерасположение русских к представителям нехристианских этноконфессиональных групп.
Казалось бы, замена в октябре 1866 года Кауфмана на посту генерал-губернатора графом Э.Т. Барановым, одним из самых близких императору придворных и лютеранином по вероисповеданию, создавала возможность сразу же покончить с кампанией массовых обращений. Назначая Баранова, Александр II предписал ему не отклоняться от взятого еще при Муравьеве общего курса на деполонизацию края, но, несомненно, он не мог не коснуться и крайностей этой политики, которым, по его мнению, потворствовал Кауфман [576] . По приезде в Вильну Баранов распорядился о строгом расследовании нескольких жалоб католиков на принуждение к обращению (оно закончилось не в пользу жалобщиков) и отдалил от себя энтузиастов чиновничьего миссионерства, особенно Хованского, так что среди местного простонародья быстро разнесся слух, что того «в кандалах отправили в Сибирь» [577] . В конце 1866 года, беседуя с епископом Ковенским Александром, викарием митрополита Иосифа и председателем совета Свято-Духовского православного братства, генерал-губернатор потребовал объяснений, почему всего через несколько месяцев после «присоединения» новообращенные целыми селениями возобновляют хождение в костел. Баранов заявил, что «считает главным убеждение в правоте религии, тогда невозможен ход назад». Епископу пришлось объясниться без экивоков:
…У крестьян в этом деле нет убеждений… Твердя Matka Boska, Jesus Christus, они положительно не дают себе отчета, что говорят (! –
«…Почему же они пошли назад?» – допытывался Баранов. Главную причину отпадения, как и главный мотив первоначального обращения, епископ усматривал не в сознании самих крестьян, а во внешних факторах. Внезапная смена генерал-губернатора негативно сказалась на результатах миссионерства: «Дело, которое быстро шло вперед, было остановлено вдруг, тогда в нем пошло движение назад, как и во всем движущемся и внезапно остановленном…» [578] (В действительности «движение назад» началось еще при Кауфмане.) Это довольно нелепое «кинетическое» сравнение отсылало в конечном счете к дегуманизирующему представлению о переходе простонародья из одной веры в другую как проявлении некоего стадного инстинкта.
Но Баранов оказался вполне восприимчив к этой аргументации. Уже в марте 1867 года в своем докладе императору «О мероприятиях относительно лиц, перешедших из латинства в православие» он развивал тезис о том, что любая форма сопротивления католиков переводу в православие оправдывает ужесточение атаки на католицизм. Баранов уклонялся от суждения о том, имели место или нет хотя бы отдельные случаи принуждения к переходу, и уличал жалующихся на это в «бездоказательности». Доверие к жалобам, полагал он, подрывалось уже тем, что они «заявлялись скопом, прошения подписывались десятками лиц» (как если бы инспирировавшиеся «обратителями» прошения подписывались не «скопом»). По этой логике, чем многочисленнее были жалобы, тем менее следовало принимать заявления о нежелании оставаться в православии за выражение действительной воли крестьян. Упомянув циркулировавшие слухи, включая самый тревожный из них – будто император не одобряет обращений в православие, Баранов указывал на их источник: «Все эти вымыслы и многие другие, внушаемые под покровом тайны исповеди, составляют предмет деятельности латино-польской партии…» [579] Масштаб угрозы делал неуместной щепетильность в выборе средств насаждения православия:
…Возможность обратного движения в латинство гибельно подействует влиянием своим не только на вопрос религиозный, но и на все прочие вопросы русского преобладания в крае [580] .
Имперская власть часто ударялась в конспирологию перед лицом неожиданно стойкого морального сопротивления своей мощи. В данном случае страх перед некоей вездесущей «враждебной силой» усугублялся действительно оживившейся деятельностью католических мирских братств, о существовании которых чиновники узнали лишь незадолго до того. Как и в других частях современной католической Европы, приходские братства создавались для поддержания в верующих благочестия, ревности в исполнении церковных обрядов, повышения нравственности, и не в последнюю очередь – для наблюдения за конфессиональной дисциплиной и предотвращения отпадений в другую веру. Рост авторитета братств был частью общеевропейского «католического возрождения» второй половины XIX века [581] . Как таковое, движение католических братств, хотя и осложнявшее порой отношения между конфессиями, вовсе не обязательно было связано с межэтническими конфликтами [582] . Однако виленская администрация видела в институте братства исключительно проявление польского сепаратизма – остаток подпольной сети повстанческой организации. Задним числом братства обвинялись в распространении «мятежа» 1863 года, причем домысел о том, что в монашеских наплечниках, служивших атрибутом братчиков и сестер, было удобно перевозить повстанческие прокламации, прямо-таки завладел воображением чиновников [583] . Тот простой факт, что братчики усилили надзор за единоверцами
Нет сомнений в том, что братства, а равно и члены католического клира, охотно участвовали в распространении среди недавних обращенных слухов, неблагоприятных для православия. Так, толки о том, что сам Константинопольский патриарх перешел в католицизм, тем самым автоматически подчинив российскую православную церковь Святому престолу [584] , высмеивали популярный тогда прогноз о неизбежном закате католицизма. Довод о том, что под властью русского царя мирно уживаются «семьдесят семь вер», а потому нет никакой нужды уходить из одной в другую, обыгрывал народные легенды о числе «языков» и исповеданий, восходящие к книжным сказаниям о строительстве Вавилонской башни [585] . Немалую тревогу у властей вызывало то, что в местностях, где они закрывали костелы и целые приходы, братчики брали на себя исполнение некоторых треб и устраивали богослужение на дому. Особенно решительно братства действовали в Волковыском уезде Гродненской губернии – именно там, где администрация в течение 1865–1866 годов, основываясь на законах о смешанных браках, развернула наступление на «латинизантов». В донесении генерал-губернатору А.П. Стороженко уверял, что волковыские братчики готовы на все, лишь бы удержать колеблющихся в католицизме: один из них грозится «вешать тех, которые будут присоединяться» к православию, и ему «беспрекословно повинуются» [586] .
Власти столкнулись с феноменом, совершенно естественным для ситуации неравного (с точки зрения государственной поддержки) межконфессионального соперничества – ради сохранения своей паствы духовенство дискриминируемой конфессии и наиболее преданные вере миряне прибегали к жесткому моральному нажиму на рядовых единоверцев или недавних отступников [587] . Можно сомневаться, грозился ли волковыский братчик
К середине 1867 года Баранов полностью отдал дело обращений, сосредоточившееся к тому моменту в Минской губернии, на откуп энергичному Стороженко. Гордившийся своими казацкими корнями (и внесший лепту в нарождавшуюся украинскую литературу) [588] , Стороженко представлял себя в Вильне наследником исторической традиции противоборства с «латинством». Он сосредоточил усилия на католическом простонародье трех смежных уездов Минской губернии – Слуцком, Пинском и Новогрудском. Именно там находились местечки Кривошино и Липск, где в начале 1867 года ему при содействии воинских команд удалось предотвратить отпадение новообращенных. Теперь Стороженко переходил от обороны к атаке. Именно на этом – по счастью, последнем – этапе массовых обращений прагматизм «обратителей» выродился в цинизм, уживавшийся с возвышенным представлением о себе как истребителях «латинства».
«Штаб-квартирой» команды Стороженко стало местечко Ляховичи Слуцкого уезда – центр многолюдного католического прихода и место проведения двух ежегодных ярмарок. В марте 1867 года Баранов своей властью, помимо католической церковной администрации, назначил настоятелем Ляховичского прихода протеже Стороженко – ксендза Анзельма Гирдвойна (бывшего викария в Кривошине) – при условии, что тот примет православие сам и увлечет за собой возможно больше прихожан [589] . Закрытый в июле 1867 года костел был спешно переоборудован в православную церковь, которую при большом стечении народа освятили в сентябре. Вместе с Гирдвойном к православию присоединилось, согласно рапорту Стороженко, около 2500 человек [590] .
Дальнейшее развитие кампании ставилось в прямую зависимость от материальной заинтересованности ксендзов – последователей Стрелецкого и Гирдвойна. В конфиденциальной переписке друг с другом и с самим Барановым «обратители» не скрывали, что делают главную ставку на стяжателей и бедняков. Так, о пожаловании обратившимся из католицизма священникам казенных ферм Стороженко ходатайствовал перед Барановым настойчиво и даже с некоторым злорадством. Похоже, посулы раздачи ферм вызывали в его воображении некий водевильный тип ксендза, капитулирующего перед искусом мирского благополучия. В одном из соответствующих служебных рапортов Баранову Стороженко неожиданно сбивается на игривый тон публицистической сатиры:
Для большей приманки ксендзов в православие необходимо как можно поскорее назначить о. Антонию Гирдвойну ферму. Ксендзы очень любят заниматься хозяйством, плодить домашнюю птицу и в особенности свиней. И в самом деле, сколько прелести в этих фермах!.. Во время досуга св. отец уединяется в свою пустынь и предается там религиозной медитации. …Хозяйством его заведывает молодая женщина с роскошными формами, на огороде работают смазливые девки… Перед такими картинами довольства стушевывается и самая Римская непогрешимость! Если последует Высочайшее соизволение на назначение пожизненной пенсии Гирдвойну, то об этом нужно будет немедленно заявить для всеобщего сведения по Сев.-Зап. краю. Виленских ксендзов очень интригует это обстоятельство [591] .
Стороженковская команда не знала того дискомфорта, который все-таки был характерен для некоторых «обратителей», использовавших ранее рычаги государственной власти для давления на католиков. Стороженко чувствовал за собой право на насилие и с гордостью писал об этом самому генерал-губернатору:
Читая историю истязаний и угнетений православного люда (в Речи Посполитой. –
При такой установке организаторы обращений на местах не изощрялись в выборе методов убеждения прихожан. Миссионерская работа Гирдвойна шла ни шатко ни валко. Несмотря на семь месяцев «ежедневного труда и размышления», предшествовавших его принятию православия, новоиспеченный миссионер оказался «не в состоянии… скоро изучить устав и священнодействие Православной церкви», так что в помощь ему был назначен состоявший при архиерейском доме игумен Серапион, который также обучал детей закону Божьему и церковному пению в приходской школе [593] . Будучи, таким образом, свободен от значительной доли литургических и пастырских обязанностей, Гирдвойн в сопровождении какого-либо светского должностного лица ездил по католическим селениям в поисках кандидатов в неофиты. В сущности, православный священник выполнял функцию секулярного агента власти по перерегистрации конфессиональной принадлежности. Избранная стороженковской командой тактика массового обращения заключалась в том, чтобы, выявив по метрическим книгам «долженствовавших» исповедовать православие, взять с них подписки о присоединении, удалить ксендза и наиболее приверженных католицизму мирян, закрыть костел как «вредный» для православия и оформить его переделку в православный храм – якобы во исполнение желания большинства остающихся католиков [594] . В депешах Гирдвойна Стороженко заученные жалобы на происки «фанатиков» перемежаются угодливыми просьбами подсобить «миссионерству» закрытием костела. В Медведицком приходе (Слуцкий уезд) у миссионера никак не получалось действовать своими силами:
…Из крестьян Медведицкого прихода многие говорят, скоро только не будет костела, то мы будем православными. Осмеливаюсь затем Вашего Превосходительства, как Русского деятеля и покровителя моего, покорнейше просить похлопотать у Графа (Баранова. –
В феврале 1868 года Гирдвойн донес в Вильну о том, что 1128 католиков в Медведице якобы подписали прошение о переделке костела в церковь [595] . Этому рапорту Стороженко уже не успел дать ход, а сами медведицкие католики впоследствии не обнаруживали ни малейшего желания перейти в «царскую веру».
Воинственная риторика «обратителей», сегодня звучащая несколько комично, в то время была чревата неприятными для католиков последствиями. Она имела не только эмоциональное, но и концептуальное значение. 10 октября 1867 года Стороженко рапортовал Баранову:
Как видно из получаемых сведений, православие в Минской губ. все идет crescendo и crescendo. Ксендз Кошко с приходом (165 дворов) присоединяется к православию, ксендз Оношко предлагает свои услуги в Копыле, к[сендз] Петровский в Борисовском уезде… Сдаются и остальные католики. Латинство видимо разлагается и лезет со всех сторон в православие.
В письме от 30 ноября 1867 года разворачивалась еще более обнадеживающая картина:
Движение в пользу православия в Минской губ. по-прежнему идет весьма успешно. События опередили даже наши предположения; так, мы надеялись, что Медведицкий приход спустит флаг только к весне, но теперь оказывается, что существование его к Новому году прекратится. …Новомышский приход к весне присоединится непременно [596] .
Примечательно, что наиболее воинственные выражения Стороженко – приход «спустит флаг» и др. – в подлинниках подчеркнуты, вероятно, самим генерал-губернатором или кем-то из его советников. Подобная антикатолическая риторика не воспроизводила традиционного различия между горсткой клириков-фанатиков и массой обмороченных ими простодушных мирян. Имплицитное включение рядовых прихожан в понятие о противнике придавало социальную телесность демонизированному образу «латинства» (и тем самым оправдывало военную непреклонность в наступлении на католическую церковь). Иначе говоря, католицизму, в мифологии русского национализма обычно выступавшему антиподом целостности и полноты, на сей раз «даровалось» осязаемое тело – именно для того, чтобы затем его уничтожить. При этом самый момент гибели «латинства» описывается посредством как органических, так и механических метафор. Стороженко отводил православию функцию не только могильщика, но и пожирателя католицизма, когда писал, что «латинство… разлагается и лезет со всех сторон в православие». Его помощник, М.Н. Алмазов, в той же ситуации видел могучий паровоз, с грохотом покоряющий лесистые и болотистые просторы Минщины:
С редкой откровенностью Стороженко изложил свое видение перспектив кампании, полемизируя в ноябре 1867 года с виленским губернатором С.Ф. Панютиным. Предметом разногласия между ними была личность ксендза Сульжинского, памятного местным властям своим вольным или невольным содействием массовому обращению в Быстрице Виленского уезда. Назначение Сульжинского спустя два года настоятелем одного из крупнейших приходов в Виленской губернии было важным пунктом общего плана:
В последнее время Правительство не иначе вело дело возвращения здешних католиков в православие, как через ксендзов. Мера эта принесла громадную пользу в Минской губернии и ее необходимо распространить на другие губернии Северо-Западного края [598] .
Стороженко посмеивался над наивностью Панютина, который «не постигает, какие свойства должен иметь ксендз, назначенный в приход, для обращения католиков в православие». Мало ли что Сульжинский брал взятки с быстрицких прихожан – «поступок гадкий, но в то же время нисколько не служащий доказательством, что Сульжинский неспособен или не может обратить Неменчинский приход в Православие». На основании материалов длительного наблюдения за этим ксендзом Стороженко приходил к выводу, что он «одарен всеми дурными и хорошими качествами, необходимыми для совершения такого трудного дела». Описание этих качеств, как кажется, несет на себе отпечаток психологического самоотождествления с побежденным врагом:
Преобладающие черты в характере Сульжинского – властолюбие и корысть. …Сульжинский не только не фанатик, но скорее неверующий и поклоняется только золотому тельцу, отечество его там, где ему хорошо. …Для достижения своей цели Сульжинский имеет все необходимые качества, умен, изворотлив, деспот со своими прихожанами, одарен силою воли и нещекотливою совестью [599] .
Итак: на какие неисчерпаемые внутренние резервы православия рассчитывали (и рассчитывали ли вообще) «обратители», когда тысячами переписывали католиков в «царскую веру» и навязывали им в пастыри индифферентных к религии, заведомо безнравственных и просто продажных клириков? Действия Стороженко были явной попыткой осуществить на практике авантюристическую идею, высказанную в 1866 году его сочленом по Ревизионной комиссии К.А. Говорским:
Все ксендзы – нигилисты, и они фанатики католицизма только из материальных видов и из-за честолюбия, их легко склонить к переходу с целыми их парафиями (приходами. –
Таким «нигилистом» и был в описании Стороженко Сульжинский, специалист по насаждению в крестьянских сердцах тяги к православию… С конца 1860-х годов проблема «упорствующих» – номинально православных, не переставших считать себя католиками и игнорирующих православные таинства и обряды, – серьезно беспокоила светских и церковных администраторов в Виленской, Гродненской, Минской губерниях. В 1869 году архиепископ Литовский Макарий (Булгаков) сообщил генерал-губернатору Потапову о неблагополучной ситуации в православных приходах Виленского уезда, образованных в 1865–1866 годах на волне «миссионерства» Хованского. В Быстрицком приходе 370 из 850 присоединенных уклонялись от исповеди, в Островецком – более 500 из 700, в Шумском – более 300 из 600 и при этом не окрещено было около 30 младенцев и т.п. Сам Потапов позднее докладывал императору: «Положение признаваемых отступившими от Православия представляет весьма мрачную картину… [Они] находятся, можно сказать, вне всякой религии…» [601] . Наследие, оставленное стороженковской командой в Минской губернии, оказалось не меньшей обузой для властей. По оценке минского губернатора В.И. Чарыкова, в 1879 году в шести уездах губернии насчитывалось 10 500 «упорствующих», а директор Департамента духовных дел иностранных исповеданий А.Н. Мосолов тогда же констатировал, что «почти все присоединившиеся к православию в 1865-7 годах» в Минской губернии «видимо тяготеют к католицизму» [602] .
Выскажу гипотезу, что Стороженко не только предвидел этот результат, но и счел бы его наименьшим из возможных зол. Создается впечатление, что на заключительном витке кампании он и его помощники были заинтересованы в увековечении религиозной индифферентности номинально православных и в частичной секуляризации тех сфер их жизни, где практика «конфессионального государства» требовала присутствия церкви и священника. Знаменательно, что в 1867–1868 годах по крайней мере двум виленским русификаторам, содействовавшим массовым обращениям если не на практике, то в печати – А.Д. Столыпину и А.В. Рачинскому, – приписывали следующее высказывание: «Для западных губерний полезнее православный атеизм, нежели католицизм» [603] . (Чуть позднее Достоевский вложит в уста князя Мышкина сходную мысль без географической привязки: «…Католичество римское даже хуже самого атеизма…» [604] ) В известных мне публицистических и эпистолярных текстах названных лиц, не говоря уже о служебных писаниях, такое откровение отсутствует, да и вряд ли нечто подобное могло быть заявлено иначе, как устно. Однако эта идея сквозит в некоторых предложениях, выдвинутых в 1866 году еще одним виленским католикофобом, членом Ревизионной комиссии В.Ф. Ратчем. Он выступал за наложение полного запрета на преподавание в сельских школах католического закона Божьего. Ратч не столько надеялся на то, что это вынудит католиков учить детей закону Божьему у православного священника, сколько рассчитывал на ослабление религиозности как таковой в подрастающем поколении католиков. Другое его предложение ставило под сомнение одну из важных для «конфессионального государства» скреп между религиозной идентичностью и гражданским состоянием индивида. Он считал нужным изъять у католических священников и передать гражданским чиновникам православного исповедания метрикацию рождений, учет браков и смертей и даже регистрацию исповеди [605] . (Трудно сказать, как представлял себе Ратч на практике последнюю процедуру – должен ли был чиновник надзирать за исповедальней в костеле?) Эта реформа означала бы шаг к секуляризации обрядности (вплоть до легализации гражданского брака), которая до того составляла неоспоримую прерогативу церкви. Гражданский брак, как можно предположить, подразумевался в сетованиях Ратча на то, что столь полезные для вытеснения католицизма смешанные браки православных и католиков не получают широкого распространения из-за страха католиков перед ксендзами, грозящими проклятием за венчание у православного священника [606] . Не обойтись ли в таком случае без венчания?
То, что организаторы массовых
Было бы упрощением ограничиться констатацией, что в 1868 году кампания массовых обращений потерпела фиаско. Действительно, сменивший Баранова на посту генерал-губернатора А.Л. Потапов, сторонник принципа имперской веротерпимости, лишил чиновников-миссионеров административной поддержки, без которой, как тут же выяснилось, состязаться с духовным авторитетом католического клира оказалось очень трудно [608] . Наполнить светскую идиому «царской веры» привлекательным содержанием так и не удалось. Потапов, и без того скептически оценивавший шансы православия в противостоянии католицизму в этом регионе, был настолько угнетен картиной последствий чиновничьего прозелитизма, что в 1869 году фактически ответил отказом на предложение архиепископа Макария скоординировать усилия светских и церковных властей по укоренению новообращенных в новой вере [609] . В свою очередь, православные консистории впоследствии не принимали от обращенных жалобы о присоединении к православию против воли на том основании, что просители оказались в православии по распоряжению гражданского начальства, а не попечениями духовенства [610] . Светская и церковная бюрократия, таким образом, была деморализована массовыми обращениями не меньше, чем их жертвы. Именно в этом смысле кампания 1864–1867 годов стала по-своему ценным уроком в конфессиональной политике: она обозначила предел, за который власть, коль скоро она желала остаться на фундаменте «конфессионального государства», выходить не могла; кампания «обращений» выявила опасность подстегнутых национализмом экспериментов по дискредитации отдельного вероисповедания. Свой вклад в эволюцию конфессиональной политики внесли и «упорствующие», контакт с которыми постепенно приучал бюрократов видеть в уклонении от приписанной религиозной идентичности не результат «подстрекательств» извне, но сознательный выбор веры. Поэтому спустя десятилетия, несмотря на вполне оправдавшиеся предсказания экспертов о том, что легализация перехода из православия в другие конфессии приведет к массовым отпадениям в католицизм в западных местностях империи, в России все же был подписан указ «Об укреплении начал веротерпимости» (от 17 апреля 1905 года) [611] .
Антон Рыбаков В «области кесаря»: проблема статуса и структуры Грузинской православной церкви после отмены автокефалии (первая половина XIX века)
Вопросы
В истории религиозной политики Российской империи в Грузии, наверное, ключевым и самым интригующим остается вопрос – что же все-таки заставило российские власти пойти на полную отмену автокефалии Грузинской православной церкви и ее, по сути, безоговорочную интеграцию в структуру православной конфессии империи? Другие важные вопросы: каковы были сущностные параметры этого процесса и, следовательно, насколько вообще правомерно говорить о продолжении существования Грузинской церкви в этот период?
Примечательно, что классики мировой картвелологии в своих исследованиях по истории Грузии весьма единодушны во взглядах на мотивы политики России в отношении Грузинской церкви. Касаясь вкратце этого одного из ключевых сюжетов, они отмечают, что в восприятии представителей имперской бюрократии церковь в Грузии представала средоточием всего национального и потому виделась потенциальным источником и организатором политической оппозиции режиму российского правления. Исходя из этого, политика России была нацелена на то, чтобы лишить Грузинскую церковь этого потенциала и тем самым облегчить кооптирование элиты и представителей других страт грузинского общества в культурно-политическое пространство империи.
Так, американский историк Рональд Суни рассматривает церковь в Грузии как «потенциальный центр национальной оппозиции» [612] . С его мнением созвучны выводы, сделанные другим известным западным картвелологом Дэвидом Лэнгом, который писал, что в условиях, «когда организованная политическая оппозиция (в Грузии. –
Иными словами, акцент сделан на чисто политических мотивах секуляризации, осуществленной имперскими властями в Грузии. Безусловно, значение Грузинской православной церкви как хранителя духовного наследия грузинского народа, как ключевого не только религиозного, но и социально-политического института сложно переоценить. Достаточно сказать, что во многом – если не исключительно – именно церковь в наиболее драматичный период грузинской истории XVI–XVIII веков
И тем не менее вряд ли только страхом имперской бюрократии перед значительными политическими и экономическими ресурсами церкви в Грузии можно объяснить реализацию сценария столь жесткой ее интеграции. В этом случае трудно истолковать то, как и почему грузинское духовенство из последовательного поборника пророссийской ориентации Грузии в конце XVIII века уже через несколько десятилетий вдруг превратилось в едва ли не главную угрозу позициям Российской империи в Грузии. Гвоздев ведь совершенно справедливо указывает, что в среде грузинской элиты именно иерархи являлись, пожалуй, наиболее убежденными сторонниками заключения стратегического союза с Россией. Более того, благодаря влиянию, которое архиереи имели на грузинских правителей, а также их напряженным дипломатическим усилиям в 1783 году этот союз все-таки состоялся. Примечательно, что одним из главных аргументов в пользу его заключения со стороны грузинских первосвященников выдвигалось то, что «под российской опекой церковь будет защищена, а ее права, свободы и собственность будут обеспечены» [616] .
Кроме того, отмена автокефалии Грузинской церкви явилась беспрецедентным событием не только для религиозной политики Российской империи на ее окраинах, но во многом и для всего христианского мира. У имперских властей еще не было опыта более чем проблематичного управления григорианской конфессией, во главе которой ими в 1828 году был оставлен католикос-патриарх с правами предстоятеля автокефальной церкви. Во многих случаях нежелание или неготовность армянских первопастырей участвовать в реализации внешней и внутренней политики империи убедили некоторых представителей российской бюрократии в политической нецелесообразности сохранения института власти католикоса. Только к концу XIX века Петербург задумался об издержках религиозной автономии Эчмиадзинского престола и решился на неудачную попытку установить над ним контроль, что подробно описал американский исследователь Пол Верт [617] . Судьбы же Грузинской церкви решались гораздо раньше.
Нельзя также игнорировать пусть и очевидный факт единоверия, ведь в доктринальном отношении Русская и Грузинская православная церкви тождественны, к тому же, с точки зрения церковных канонов, за Грузинской церковью оставалось первенство и моральный авторитет как древнейшей по сравнению с Русской церковью. Однако и это не помешало российскому правительству лишить Грузинскую церковь ее традиционного статуса.
С точки зрения вселенского измерения церкви, упразднение Грузинской экклесии, одной из древнейших в христианском мире, безусловно, явилось потрясением не для одной только Грузии, но привело в замешательство и остальные вселенские кафедры. Объяснить это только зигзагами внутренней и внешней политики Российской империи означало бы упростить историческую реальность. Как представляется, помимо политики, существовал ряд факторов, которые трудно, если вообще возможно, описать в привычных категориях политической истории и представить в виде некой заранее сформулированной стратегии имперских властей в церковном вопросе.
«Мы» и «они»: иная церковная традиция и грани единоверия
Как показывает грузинский материал, фактор единоверия не отменял действия такой устойчивой парадигмы человеческого сознания, как «свой – иной – чужой», даже когда речь шла о церквах-сестрах.
В силу особенностей исторического развития Московского государства XVI–XVII веков, когда сформированная церковная традиция осталась за его пределами в Киеве и статус Русской православной церкви еще не был определен в контексте системы вселенских кафедр, русские церковные мыслители, по сути, оказались один на один с византийским наследием и поначалу были лишены ресурсов для его критического освоения. Церковная жизнь Московского государства развивалась как бы параллельно процессам, протекавшим в православных церквах восточно-христианской ойкумены. Во многом вследствие этого в лоне Русской церкви сформировалось, например, сугубо национальное понятие о «церковных приличиях», которое слабо соотносилось с ближневосточными традициями и даже с византийским наследием. Сформированные вне вселенского контекста традиции Русской церкви периода Московского государства начали восприниматься архиерейством и паствой как единственно истинные. Но главное, что за границами этого круга оказалась религиозная практика не только других христианских конфессий, но и «церковные приличия» православных церквей-сестер.
В этом контексте примечательно, что даже такой корифей и признанный классик русской церковной науки второй половины XIX века, как Василий Болотов [618] , блестящий исследователь истории Вселенской церкви, воспитанный в русских церковных традициях, анализируя причины культурно-религиозного отпадения Востока от Византии, приходит к выводу, что причиной этого стала «религиозная разность». Именно в церковном многообразии автор видел причину «национального отчуждения окраин империи» [619] . Главным упущением имперских властей Болотов считал то, что они дали возможность некоторым архиепископам (например, Александрийскому папе и Антиохийскому патриарху) развить церковную централизацию [620] . Считая «религиозную разность» церквей, несмотря на их единоверие, и концентрацию архиерейской власти в одном центре на периферии смертельной опасностью для империи, Болотов осознанно проецировал римский и византийский опыт на современную ему Россию. В целях сохранения единого имперского пространства он совсем не исключал возможность применения жестких мер для приведения церковной структуры к единому знаменателю. В унификации церковной традиции, административного устройства и даже богослужебного языка ученый видел залог устойчивости не только имперской церкви, но и самого государства.
Следует отметить, что суждения Болотова отражали не только его личные взгляды как исследователя, но и вполне сформировавшуюся традицию восприятия «иного», которое в случае с Грузией предстояло сделать «своим». Нельзя игнорировать и идеологический контекст эпохи, в которую проходила интеграция Грузинской церкви, особенно первой половины царствования Александра I с идеями европейского «просвещения и модернизации отсталых народов» [621] .
Еще один субъективный, но от того не менее значимый фактор – личности самих имперских администраторов на Кавказе. Николас Гвоздев в подробностях представил, насколько велика была роль российских военачальников, которым было поручено управление новыми владениями империи в Закавказье, и насколько весомым являлось их мнение при принятии самых важных решений в Петербурге. В целом ряде случаев им был предоставлен полный оперативный простор в решении порой ключевых вопросов жизни местного социума [622] . При этом российские чиновники, занимавшие ключевые посты в кавказской администрации, были детьми своего времени, представителями секулярной империи на ее окраине, и потому не могли не действовать в соответствии с теми концепциями, в том числе в отношении места и роли церкви в государстве, которые существовали на этот счет в российской политической культуре и были естественным образом усвоены ими. Об имперской идентичности одного из ключевых кавказских администраторов Павла Цицианова, грузина по происхождению, красноречивее всего свидетельствует его собственный гневный ответ дагестанским ханам, пытавшимся сыграть на его этнической принадлежности: «Вы действительно думаете, что я грузин и что вы можете писать мне в такой манере? Я родился в России, там я вырос, и у меня русская душа» [623] . Тот случай, когда вполне уместно вспомнить о роли личности в истории, пусть даже и вполне рядовой.