Я поглубже залезаю под одеяло. Бабушка Таджи — полная, могучего сложения старуха — заглядывает под сандал, лопаточкой ворошит угли, от них пышет жаром.
— Сказку я вечером расскажу, — говорю я Мумину, зная наперед, что он начнет упрашивать меня.
В это время из дома выходит Тура, старший брат Мумина. Это был уже взрослый парень лет девятнадцати-двадцати с темным цветом лица и крупной головой.
— Э-э, ничего вы не знаете. У этого плута на уме только сушеный урюк, — говорит он, посмеиваясь, потом поворачивается ко мне: — Условие у нас будет такое, друг мой: хоть еще не вечер, сказку ты нам расскажешь, и тогда — получай урюк.
Радуясь в душе такому обороту дела-, я сразу же соглашаюсь.
— Было ль то, не было, только жил на свете один бедный-бедный джигит… — Я рассказываю длинную смешную сказку. Все хохочут, а я помалкиваю, утираю рукавом нос, потому что сегодня из него течет больше обычного.
— А теперь гоните ваш урюк! — говорю я дяде Турабу, кончив сказку.
Мумин перебивает меня.
— Постой! — говорит он. — У тебя в запасе есть еще одна интересная сказка, расскажешь ее, и я дам тебе целую пригоршню урюка.
Бабушка Таджи смеется, но принимает мою сторону:
— Вторую он вечером расскажет, таково было условие. — Она с натугой поднимает свое крупное тело, приносит из кладовки пригоршню сморщенного твердого, как камень, сушеного урюка и высыпает мне в шапку.
Я сую ноги в калоши и без оглядки пускаюсь наутек.
В это время на улице слышатся шум, крик. Ссоры у нас случались часто. В нашем квартале, где дворики и домишки тесно лепились друг к другу, всем были известны печали и заботы каждой семьи. Жизнь, сгинуть ей, была очень тяжелая. Изо дня в день у всех в казане варился жидкий суп, де то просто постная шурпа. Если иногда у кого-либо готовился плов с прлфунтом мяса, это считалось праздником в доме. Положение у всех было стесненное, над каждым домом, над каждой семьей тяжело нависала нужда, бедность…
На этот раз шум доносился со двора наших соседей. Ссору затеял дядя Гаффар. Это среднего роста плечистый мужчина с красным, как гребень петуха, лицом, с хитрыми глазками и с широкой, похожей на торбу, бородой цвета зеленого горошка, перемешанного с рисом. Летом он затемно уходил на базар в поисках случайной поденной работы. Зимой торговал вениками. Заготовив целую гору материала, он ночами, не смежая глаз и с большим усердием, вязал веники, а после полудня, погрузив на широкие плечи свой «товар», отправлялся на базар. Таким путем он кое-как содержал свою большую семью. В нашем квартале все так — один веничник, другой ткач, третий сапожник, четвертый сидит в мелочной лавчонке… У каждой семьи своя жизнь, свои бесчисленные тяготы, заботы, свои печали…
Жена дяди Гаффара — тетя Рохат — довольно симпатичная женщина, белолицая, с живыми глазами. Сейчас она плакала навзрыд, говорила что-то с горечью и обидой.
Дядя Гаффар орал на нее:
— Эй, ты, ведьма!. Замолчи, говорю тебе, подлая! Довольствуйся рисовым супом и тысячу раз благодари бога! Что такое плов, я сам хорошо знаю, да где взять денег? Летом я — чернорабочий, зимой — веничник, ты же сама знаешь это, глупая твоя голова!
А жена кричала еще громче мужа:
— Знаю, знаю! Скорее у камня выпросишь, чем у тебя! За копейку душу отдать готов. Только и слышишь: терпи, терпи, терпи! Да пропади оно пропадом, может ли быть терпение больше моего? Сколько времени уже казан наш, расколоться ему, плова не видит? Сегодня целый день ждала, все глаза проглядела, не принесет ли, думаю, мяса, сала, не удастся ли приготовить детишкам горсть плова, бессовестный, провалиться тебе!..
Ревут детишки, орет, бранясь, дядя Гаффар.
Соседям, особенно мужчинам, до скандала дела нет. Перебранки случаются каждый день, все к этому привыкли.
— Сами утихомирятся, — говорит моя бабушка, махнув рукой.
Но ссора между мужем и женой не стихает, а все больше набирает силу. Тетя Рохат уже уселась верхом на невысокий, жиденький дувал, разделяющий наши дворы, и кричит, рубя рукой воздух перед собой.
Мать начинает увещевать ее.
— Рохат! Хей, Рохат, довольно, перестань! Что это такое? Постыдилась бы!
— Вой-воей! — волнуется тетя Рохат. — Милая, да ведь надоело до смерти! Слышите, что изрыгает рот этого бородача, сдохнуть ему?!
Бабушка, стоя на террасе, уговаривает старика:
— Стыдно, Гаффарджан! Хоть бы ты перемолчал. И ты, Рохат, перестань вопить. Все мы бедняки, все мы нищие, и у всех у нас одна надежда — на аллаха! Потерпи. Вот подрастут детишки, и вы свет увидите.
— Боже, пропади оно пропадом это терпение! — со слезами говорит тетя Рохат, но все-таки слезает с дувала.
Дядя Гаффар еще некоторое время кричит, бранится но в конце концов и он стихает.
Суровая зима… Мороз, резкий, пронизывающий ветер. Глубокий снег скрипит под ногами. Редко-редко покажется солнце, и то не греет…
С террасы мы перекочевали в дом. Голуби, горлинки, воробьи бродят голодные, нахохлившиеся от холода.
— Мне жалко их, и я горстями посыпаю им мелко накрошенный хлеб. Бабушка, если находит во дворе замерзшего ночью воробья или горлинку, хоронит их бережно, выкопав ямку под дувалом.
А мы, мальчишки, не знаем покоя: играем в снежки, деремся, миримся — и так целыми днями. В один из таких холодных дней, собравшись всей ватагой, мы катались по льду водоема. Неожиданно один из мальчишек — довольно крепкий и ловкий парнишка лет семи-восьми — попал в прорубь. Мы подняли крик. Поблизости никого из взрослых не было. Вдруг откуда ни возьмись, подбегает Махсум-байбак. (Мы так прозвали этого парня за то, что он был очень вял и ленив.)
— Что случилось?
— Мальчишка утонул! — отвечаем мы все разом.
Махсум-байбак молча срывает с себя чапан, швыряет его в сторону и через узкую дыру ныряет под лед. Мы все стоим, затаив дыхание, не сводим глаз с проруби. Вдруг над водой показывается голова Махсума, он выбрасывает мальчишку на лед, затем выбирается сам и, не попадая зуб на зуб, сразу закутывается в свой чапан.
Ребята постарше подхватывают парнишку, выносят его на берег водоема. Собирается народ. Один из подошедших парней поднимает пострадавшего на руки и несколько раз встряхивает его. У того из рта льется вода.
— Растирай, ноги-руки растирай ему! — советует какой-то старик. Потом трогает рукой грудь мальчика, говорит: — Живой, выходится, человеком будет. Только быстрее несите его к матери, пусть согреет у сандала.
Какой-то парень поднимает мальчишку на руки. А мы всей гурьбой бежим следом.
Дед сидел в небольшой хибарке, сырой и темной. Это была наспех слепленная клетушка, холодная, с маленькой, кое-как навешанной дверкой. На нем был толстый ватный чапан: на голове надвинутая до ушей старая облезлая шапка. Сидел он молча, понурив голову, отдавшись каким-то своим мыслям.
Я вхожу, легонько толкнув ногой дверку. Протягиваю ему чашку с похлебкой из маша и рисовой сечки:
— Машхорди… Горячая, ешьте, дедушка! — И подсаживаюсь к сандалу.
Дед шарит рукой под ватной подстилкой, подает мне горсть махровых конфет и сахару.
— На, бери! Только чтоб бабушка не узнала, слышишь? — говорит он, и по лицу у него расплывается улыбка-.
Я, конечно, рад. Дед тоже доволен, легонько кивает головой:
— Нашел ключ, тихонько открыл сундук и взял вот для тебя. Но смотри, бабка чтоб не увидала! Старуха скупая… — говорит он, помешивая деревянной ложкой Машхорди.
Бабушки дома нет, она ушла на Лабзак, к моей тетке. Муж тетки страдал головными болями, и они вчера зарезали козу, чтобы совершить обряд изгнания злых духов и затем устроить угощение с богоугодной целью, и забрали к себе бабушку.
Дед медленно жует хлеб, хлебает машхорди, А я, с хрустом поедая конфеты и сахар, прошу:
— Дедушка, расскажите о прошлых временах!
— Молчи, сынок, — говорит дед, поглаживая бороду. — Все сказки выскочили у меня из памяти, хоть я и знал их великое множество.
Я продолжаю приставать:
— Дедушка, милый, расскажите…
— Ах, проказник! Состарился я, все теперь улетучилось из памяти, — говорит дед, покашливая. — В молодости я знал много длинных-длинных сказок, а теперь все перезабыл. Оскудела память. А когда-то, бывало, постучу костяшками счетов и в минуту произведу любые расчеты-пересчеты.
Дед долго молчит, видно, думает, вспоминает. Потом, откашлявшись, медленно, слово за словом говорит:
— Ну, слушай хорошенько. Я спою тебе песню. Всю не помню, а то, что осталось в памяти, спою. — И начинает петь:
Дед умолкает, улыбается:
— Все, малыш!
Я опять прошу:
— Хорошая песня, дедушка, спойте еще.
— Все! — говорит дед, — Ничего не осталось в памяти, все перезабыл. — Потом опять задумывается, а минуту спустя продолжает: — Однажды бежит Лиса, добычу вынюхивает, а навстречу ей Павлин, хвост распустил. Лиса и говорит: «О, Павлин! Слыхала я, ты пляшешь чудо как хорошо. Спляши же, порадуй меня». Павлин еще пуще распустил хвост и пошел плясать. А Лиса смотрела, смотрела, облизывалась — проголодалась очень, — да как схватит его. Павлин видит, Лиса недоброе задумала и говорит: «О, Лиса! Что ты делаешь?» А Лиса ему: «Я, говорит, проголодалась очень, хочу тебя съесть!» Павлин говорит: «Ладно, ешь, только прежде ты должна молитву прочесть». Лиса забормотала что-то про себя, подняла передние лапы и только успела сказать: «Омин велик аллах!», как Павлин — «Фрр!» и улетел от Лисы, из-под самого носа… Все, конец! Старость, сгинуть ей, добра от нее мало. Сил нет, все время ко сну клонит… — Помолчав минуту, дед качает головой: — А все же немало мною порыскано по свету. По степям, по пустыням на верблюдах немало поезжено…
— Дедушка, расскажите еще! — прошу я, поглаживая деду бороду.
— Хватит, сынок. Если придет что на память, завтра-послезавтра расскажу, — говорит дед, лаская меня сухой морщинистой рукой.
Я обнимаю его колени, заглядываю в мудрые, задумчивые глаза. Соглашаюсь:
— Ладно, дедушка, завтра.
Дед тихонько опускает отяжелевшие веки и погружается в долгую думу.
Приходит весна. Урюковые деревья, персики, вишни, сливы, доверившись теплу, одно за другим торжественно облачаются в легкие светлые одежды. Чарующая прелесть цветов, нежная зелень листьев вызывают чувство восторга, душевного подъема.
., Местом наших игр теперь становятся крыши. А помощником и соучастником наших ребячьих забав — весенний ветер. Все ребята увлекаются бумажными змеями. Мечтой, заветным желанием каждого становится «курок». Курок — это большущий змей, сделанный из плотной разноцветной бумаги. Бывали куроки, которые могли нести под собой зажженный фонарь. Мне самому доводилось видеть такие. Лучшими мастерами по курокам были Махкам и Мумин. Темной ночью их змеи гудели на ветру с мерцающими, как звезды, фонарями.
Я тоже не отстаю от товарищей, мастерю маленького змея. Долго вожусь с ним, но в конце концов запускаю, пробежав от одного края крыши до другого.
Погода стоит мягкая. Дует ласковый весенний ветерок. Величаво плывет в небе солнце… Крыши, особенно старые, глиняная заливка которых не была обновлена прошлой осенью, поросли нежной травкой. А в траве огнем горят алые маки…
Внизу вдоль узкой улочки, поблескивая на солнце, тянутся длинные полосы шелковой основы. Когда-то ткачи нашего квартала выпускали бязь. Многие из них вынуждены были бросить свое дело, а некоторые начали переходить к тканью местного шелка. Тут же, прислонившись к дувалу, сидит мой дед. Всякий раз, когда на улице натягивали основу, он любил сидеть вот так на солнышке и беседовать с ткачами.
Когда змей наскучил мне, я спрыгнул прямо на улицу. Дед вздрогнул:
— Проказник, с крыши сиганул, а!
Я со смехом притискиваюсь к нему под бок. Дед успокаивается, обнимая меня одной рукой, продолжает беседовать с ткачами.
— Эрмат, свет мой, ученик твой ушел, что ли, от тебя? Смирный, покладистый парнишка был.
Высокий, лет пятидесяти безбородый ткач говорит сдержанно, продолжая заниматься своим делом:
— Да, ушел. В Фергану уехал. Вот прибавилось фабричного товара, и в нашем деле наступил застой. Ткачей шелка и тех совсем мало осталось: там один, тут один… Скоро и мне, наверное, придется свернуть дело. Расходов и тех не оправдываешь.
Дед кивает головой:
— Ты прав. Раньше все люди носили простую бязь.
Девушки, женщины и те в бязь одевались. А появился ситец, и дела ткачей пошли на убыль. Фабриканты утопают в деньгах. Выходят все новые и новые товары — бархат, плис, сукна, шелка и всякие прочие штуки. Да, здорово переменились времена. Но, сын мой, худые это времена. Злодеяниям и притеснениям нет предела. Правде, справедливости пришел конец. Нам только и осталось уповать на аллаха, друг мой!
— Верно, отец! Справедливые слова. Бедняки, неимущие в обиде, а сытые кутят, распутничают.
Дед легонько трогает бороду, говорит ткачу:
— Запасись терпением, сын мой, и достигнешь своих желаний. Но мой совет тебе такой — бросай ткачество. Занятий всяких много, берись за какое-нибудь подходящее по времени. Даст бог и придет к тебе удача.
Я тяну деда за руку:
— Идемте, дедушка, на гузар сходим!
— Ах, сорванец! Ну, идем, идем, — говорит дед, с трудом поднимаясь на ноги.
Взявшись за руки, мы отправляемся на перекресток, к лавкам.
Деду нездоровилось. Уже будучи больным, он некоторое время еще держался кое-как, а потом слег окончательно. Теперь он уже не сходит с постели на террасе. Лишь иногда приподнимется через силу и посидит на солнышке, сунув за спину подушку.
— Хорошо бы Таш приехал. Сил нет, ко сну клонит, это знак близкой смерти, похоже сочтены дни мои, — часто говорил он бабушке.
Приехал отец. Он, хоть в душе и был опечален, старался утешить деда, когда тот начинал жаловаться на недомогание.
— Не бойтесь, — говорил он, — вы хорошо выглядите, отец, и еще поживете.
А тетка с Лабзака чуть не каждый день приводила всех своих ребятишек и плакала, не переставая. Так что деду самому приходилось утешать ее..
— Перестань, не плачь, доченька, — говорил он. — Смерть — это наследие наших отцов…
Хорошо помню, как он дрожащими руками брал иногда дочку тетки и мою сестренку Шарофат (они были еще младенцами). Подержит, пожелает им: