— Weib, — сказал он неожиданно и умолк. Мандарин поднял голову, его вилка застыла в воздухе.
— Благослови их Бог, — сказал он с чувством, — нам без них не обойтись.
— Weib, — сказал Белаква, — жирное, дряблое, мучнистое слово, сплошь груди и задница, буббуббуббуб, бббаччо, бббокка, чертовски хорошее слово, — он ухмыльнулся, — взгляните на них.
— Не знааааю, — тяжело вздохнул Мандарин.
— И как только, — продолжал Белаква, — вы осознали ее как Weib, можно посылать все к чертям. Я ненавижу лжецов, — сказал он в бешенстве, — которые приемлют путаницу, faute de mieux, помоги нам Бог, и ненавижу жеребцов, для которых путаницы не существует.
— Жеребцов? — эхом отозвался Мандарин. Он был поражен. — Лжецов? Путаница?
— Между любовью и таламусом, — воскликнул Юниперус, — как вы можете спрашивать, какая путаница?
Мандарин грустно вытер рот тыльной стороной ладони.
— Я только несведущий женатый человек, — сказал он, — обремененный семьей, но мне никогда не приходило в голову, что я — или лжец, или жеребец.
— И уж точно не любовник.
— Любовник, но только по-своему, возвышенно и благородно, — сказал Мандарин, — не по-вашему. Не лучше и не хуже. Просто не по-вашему. Я вас знаю, — молвил он, — грошовый недоносок, бесчестный высоколобый протестант от низкой церкви, задирающий свое ветхозаветное рыло на все, что вам недоступно.
— Хуже! — крикнул Белаква. — Гаже! подлее! мерзее!
Мандарин был в восторге.
— Ненавидящий плоть, — хохотал он грубо, — по определению.
— Я ничего не ненавижу, — сказал Белаква. — Она меня не увлекает. Она пахнет. Я никогда не страдал геофагией.
— Бабство и разврат, — усмехнулся Мандарин, — а как же наш старый приятель Воплощенный Логос?
— Не глумитесь надо мной, — воскликнул Белаква, — и не пытайтесь увести меня в сторону. Какой смысл говорить с иезуитом!
— Полагаю, вы сентиментальный пурист, — сказал Мандарин, — а я, слава Творцу и да святится имя Его в веках, — нет.
— То есть, — сказал Белаква, — вы можете любить женщину и использовать ее как личную уборную.
— Буде таково, — улыбнулся Мандарин, — ее желание.
— Можно и так и эдак.
— Ибо таково ее желание. — Внезапно он вскинул свои большие руки и опустил голову в жесте отчаянной мольбы. — Lex stallionis,[274] — сказал он.
— Уйди на конюшню![275] — сказал Белаква.
— Ваш словарь ругательств, — сказал Мандарин, — отличает случайность и литературность, и порой он меня почти развлекает. Но он меня не трогает. Вы не можете меня растрогать. Своей литературной математикой вы упрощаете и драматизируете все дело. Я не стану тратить слова на аргументы, происходящие из опыта, из внутренней декристаллизации опыта, так как тип вроде вас никогда не примет опыта, ни даже понятия опыта. Поэтому я говорю исключительно из потребности, потребности настолько же истинной, что и ваша, потому что она истинна. Потребности жить, потребности подлинно, серьезно и всецело отдаваться жизни своего сердца и…
— Забыли, как по-английски? — сказал Белаква.
— Своего сердца и крови. Реальность личности, имели вы наглость сообщить мне как-то, — это бессвязная реальность, и выражена она должна быть бессвязно. Вы же теперь требуете устойчивой архитектуры чувства.
Мандарин пожал плечами. Никто в мире не сумел бы так пожать плечами, и немного сыщется в целом свете плеч, как у Мандарина.
— Вы превратно меня поняли, — сказал Белаква. — Те мои слова никак не связаны с презрением, которое я испытываю к вашим грязным эротическим маневрам. Я говорил о вещах, о которых вы не имеете и не можете иметь ни малейшего представления, о бессвязном континууме, выраженном, скажем, у Рембо и Бетховена. Мне в голову пришли их имена. Элементы их фраз служат только для разграничения реальности безумных областей тишины, их внятность не более чем пунктуация в последовательности молчания. Как они переходят от точки к точке. Вот что я подразумевал под бессвязной реальностью и ее подлинной экстринсекацией.[276]
— В чем, — спросил Мандарин терпеливо, — я неправильно вас понял?
— Не существует, — сказал Белаква в ярости, — одновременной бессвязности, нет такой вещи, как любовь в таламусе. Нет слова для такой вещи, нет такой омерзительной вещи. Понятие неопределенного настоящего — простое «я есть» — это идеальное понятие. Понятие бессвязного настоящего — «я есть то-то и то-то» — абсолютно омерзительно. Я признаю Беатриче, — сказал он мягко, — и бордель, Беатриче после борделя или бордель после Беатриче, но не Беатриче в борделе или, точнее, не Беатриче и меня в постели в борделе. Понимаешь ты это, — кричал Белаква, — ты, старая мразь, понимаешь? Не Беатриче со мной в постели в борделе!
— Может быть, я и глуп, — сказал Мандарин, — но тем не менее я не могу…
— В тысячу раз лучше Хип,[277] — сказал Белаква, — чем беспристрастная мразь.
— Мне отвратительны, — убежденно сказал Мандарин, — вещи, о которых вы пишете.
— Чертовски отвратительны! — сказал Белаква.
— И ваш нелепый континуум! — Мандарин умолк, подыскивая слова. — Что дурного, — сказал он внезапно, — в том, чтобы быть счастливым с Беатриче в «Мистической розе», скажем, в пять вечера, а потом снова быть счастливым в № 69, скажем, в одну минуту шестого.
— Нет.
— Почему нет?
— Не говорите со мной об этом, — с мольбой в голосе произнес Белаква. Он посмотрел через стол на коралловое лицо. — Простите меня, — простонал он, — неужели вы не видите, что унижаете меня? Я не могу вам сказать, почему нет… не сейчас. Простите меня, — и он вытянул вперед руку.
Мандарин сиял улыбкой.
— Дорогой мой! — возразил он. — Смею ли я дать вам скромный совет?
— Конечно, — сказал Белаква, — конечно.
— Никогда и не пытайтесь сказать мне это.
— Но я и не должен, — сказал Белаква, несколько озадаченный. — Почему вы так говорите?
— Возможно, тогда нам придется вас оплакивать.
Белаква засмеялся.
Тогда иудей говорил:
— Смотри, как он любил ее,[278] — и засмеялся вместе с Белаквой.
Они все еще добродушно хихикали, когда явилась Мадонна, а по пятам за ней следовал Валтасар, ни больше ни меньше, как Валтасар.
— Просто собиралась сказать вам, — уведомила она их, — что вас приглашают в мастерскую Зауэрвайна.
— А потом, — сказал Валтасар, — я повезу вас всех на гору на своем новом авто. — Для Валтасара все складывалось как нельзя лучше.
Белаква изучил предприятие.
— J'ai le degofit tres sfir,[279] — сказал он.
— Что ты говоришь? — взорвалась Смеральдина.
— Сообщите господину Зауэрвайну, — надменно сказал Мандарин, — что сейчас мы не считаем возможным посетить его мастерскую, но мы более чем рады знать, что он дома. — Он удостоил присутствующих хитрым взглядом.
— Говори за себя, — огрызнулась Смеральдина, — разве ты еще не все испортил?
— Мое прекрасное новое авто, — вкрадчиво пел Валтасар. По крайней мере, вот мужчина, вдруг подумалось Смеральдине.
— Бел, — сказал Мандарин.
— Сэр, — отозвался Белаква.
— Еще один грязный и подлый немецкий механик.
— Altro che,[280] — сказал Белаква.
— Что ты говоришь, — кипела Смеральдина, — что он говорит?
— Это по-португальски. Родная, сделай одолжение, скажи от меня господину Зауэрвайну или Зауэршвайну…
— Бел!
— Алло, — откликнулся Белаква.
— Ты идешь?
— А планерист? — сказал Белаква.
— Бел, ты ведь говорил, что хочешь посмотреть на портрет.
— Портрет?
— Черт побери, ты прекрасно знаешь, какой портрет, — грохнул Мандарин.
— Портрет, что он написал с меня в купальном костюме.
— Его рука, должно быть, дрожала, — сказал Мандарин, — когда он его писал.
— Скажи господину Зауэрвайну…
Смеральдина свистнула Валтасару и ринулась к двери.
— Смерри! — крикнул Белаква, с трудом поднимаясь на ноги.
— Прежде чем был Зауэрвайн, — изрек Мандарин, — есть мы.
— Какая муха ее укусила? — в отчаянии вопросил Белаква.
— С ней все будет в порядке, — сказал Мандарин. — Почему это происходит, я не знаю, она…
Голоса их будут отдаляться, возникать и умирать, слоги звучать, звучать и уходить, второй после первого, третий после второго, и так далее, и так далее, по порядку, пока наконец, после паузы, не прозвучит последний, и, если выпадет толика счастья, не наступит после последнего тишина…
— Что ж, — молвил Белаква, — наконец я могу сказать, что у меня на уме.
Мандарина сковала судорога внимания.
— В старом городе, — продолжал Белаква, — поправьте меня, если я ошибаюсь, сидит у окошка некая фройляйн Анита Фуртвенглер.
— Мудрость освещает меня, — воскликнул Мандарин, — я трепещу и полыхаю.
— Совершенство ее конечностей, — продолжал Белаква, — возносило меня к благодати иерусалимской. У меня есть адрес Авраамова лона.
— Zahlen![281] — позвал Мандарин. — Телефонируйте Траулеру!
— Истинная шекина,[282] — сказал Белаква, — это Женщина.
— Настасья Филипповна!
— В свои последние дни, — сказал Белаква, оставляя на столе сдачу, — верно хотели вы сказать?
— Может быть, — ответил Мандарин, — может, вы и правы.
Рассвет. Белаква позвонил в мастерскую герра Зауэрвайна. В его сердце — иссиня-черный серафим, оно истекало кровью.
— Смеральдина?
— Она ожидает вас, — сказал герр Зауэрвайн с презрением.
— От rosa mundi, — объяснил Белаква, — к rosa munda.[283]
— Может быть, и так, — сказал герр Зауэрвайн.
Ей очень нравился ресторанчик на горе, и Траулер повез их туда на своем замечательном автомобиле, выше и выше, от городских помоек — к снегам. Там они снова поцеловались, пролив только Богу ведомо сколько слез. Чтобы утешить его, она заказала тарелку супа, она заказала его огненно горячим, а еще горячего шоколада и пирожных — чтобы утешить себя. Осознав, что она сделала, он произнес:
— Восхитительная моя, я не хочу супа, я не люблю суп.
— А что тогда?
— Ничего, — сказал он. — Я хочу смотреть на тебя. — Он расплакался пуще прежнего. — Я хочу, — говорил он сквозь слезы, — смотреть в твои глаза, в твои прекрасные глаза, а потом — из окна на утро, а потом снова на тебя. Я не хочу супа, я ничего не хочу.
— Немножко горячего супчику, — улещивала его она, — тебе ведь полезно, да ведь? Nik?[285]
Вот чего он не выносил, так это когда его задабривали или выставляли идиотом в вопросах еды. Всякий суп был ему действительно ненавистен.