Насмешник рядом с Эдвином уже спал, тяжко трудясь во сне. В перерывах он объявлял результаты футбола с фантастическим счетом.
Эдвин решил, что действительно предпочитает тревогу из-за утраты сексуального влечения излечению от этой утраты людьми вроде доктора Рейлтона. Он сознавал свою неразумность и неблагодарность, но чувствовал, что это чувство лишает его права выбора. Потом вспомнил, что этого самого права на выбор лишилась Шейла. Он совсем запутался. Потом в затемненную палату с немногими горевшими у коек лампами вошел на цыпочках доктор Рейлтон, как бы с целью прийти, все распутать. Доктор Рейлтон с улыбкой сказал:
— Рад, что вы еще не спите, мистер Прибой. Есть просто парочка мелочей…
— Лучше сразу проясним вопрос, — предложил Эдвин. — Вопрос чинопочитания.
— Доктор? — Доктор Рейлтон насторожился: бред мании величия?
— Да. Университет Пасадины удостоил меня степени доктора философии. За диссертацию о семантическом смысле группы согласных «шм» в разговорной американской речи.
— О семантическом, — повторил доктор Рейлтон. — Вы ведь не очень-то хорошо справились с той самой «спиралью», правда?
— Я и не собирался очень хорошо справляться, — заявил Эдвин.
— А теперь, — сказал доктор Рейлтон, присев на койку, ведя речи тихо, — я вам расскажу небольшую историю. А потом я хочу, чтоб вы мне ее пересказали своими собственными словами. Хорошо?
— Хорошо.
— Было это или не было, — начал доктор Рейлтон, — в городе Ноттингеме полисмен шел к дверям дома одного джентльмена по имени мистер Хардкасл на Рук-стрит. Все на улице говорили: «Ах, наконец-то идут его арестовывать, так мы и знали, рано или поздно его заберут». Однако на самом деле полисмен шел всего лишь продать мистеру Хардкаслу билет на ежегодный полицейский бал. Мистер Хардкасл отправился на полицейский бал, напился, врезался в автомобиле в фонарный столб, был фактически арестован, так что его соседи были неким пророческим образом правы. Теперь перескажите своими словами.
— Зачем? — спросил Эдвин. — К чему вы клоните? Что стараетесь доказать?
— Я свое дело знаю, — сказал доктор Рейлтон. — Перескажите все это своими словами.
— В Ноттингеме есть замок[7], отсюда фамилия джентльмена, — пояснил Эдвин. — Замок — шахматная ладья[8], отсюда название улицы.
— А теперь, пожалуйста, — попросил доктор Рейлтон, — перескажите историю.
— Я позабыл историю. История, в любом случае, глупая.
Доктор Рейлтон быстро чиркал заметки.
— Хорошо, — сдался он. — «Веселый» и «меланхолик», в чем разница?
— Есть разные разницы, — сказал Эдвин. — Одно слово трехсложное, другое четырехсложное. Одно французского происхождения, другое греческого. Одно прилагательное, другое существительное.
— Да вы одержимый, — заключил доктор Рейлтон. — Я имею в виду, словами.
— Это не одержимость, это занятие. Моя работа.
— Попробуем цифры, — опечаленно, терпеливо продолжал доктор Рейлтон. — От 100 отнимите 7, а потом продолжайте отнимать семь от остатка.
— 93, — уверенно сказал Эдвин, потом не столь уверенно, — 86… 79… 72… — С затемненной постели раздался голос:
— Семечки, когда в дартс играешь, да? Без конца отнимаешь, нет? — И пулеметом протараторил: — 65, 58, 51, 44, 37, 30, 23, 16, 9, 2. Ерунда, если в дартс играешь, да?
— Спасибо, мистер Дикки, — саркастически поблагодарил доктор Рейлтон. — Вы нам очень помогли.
— Надо было пособить, нет? Покончено с цифрами, да? — Тут спящий насмешник рядом с Эдвином принялся речитативом напевать свежие результаты:
«Блэкберн» — «Манчестер Юнайтед», 10:5.
«Ноттингем Форест» — «Челси», 27:2.
«Фулэм» — «Вест-Хэм», 19:3.
— Думаю, — вздохнул доктор Рейлтон, — на один день в самом деле достаточно.
— У него ставки, что ль, на уме, да? — уточнил Р. Дикки. — Они самые у него на уме, нет? Ставки.
— Хотите снотворную таблетку? — спросил доктор Рейлтон. — Чтоб заснуть, — пояснил он. Эдвин отрицательно покачал головой. — Ну, тогда хорошо. Спокойной ночи,
— Прямо сплошной сарказм, да? — сказал Р. Дикки. — Прям сплошная насмешка. Вроде торчал бы ты тут, если б
Эдвин выключил свою лампу у койки, последнюю. Теперь в палате было темно, кроме слабого ночника над головой и столь же слабой лампы на столике ночной сиделки, на столике, уютно укрывшемся в импровизированном шалаше за ширмами. Ночная сиделка где-то ужинала.
— Рассказывает тут истории про Ноттингем, — не унимался Р. Дикки. — Спорю, он никогда в жизни не бывал в Ноттингеме. У меня сестра туда вышла замуж. Я то и дело ездил повидаться, да. Милый городок, Ноттингем. Потрясающе, как они рассуждают про то, про что ни черта не знают, нет?
Глава 3
Эдвин сидел на краю своей койки с колотившимся сердцем, сильно затягиваясь сигаретой, гадая, почему она не пришла. Воскресное утро отзвенело, отзвонило по себе похоронным звоном, шелестя «Всемирными новостями»; впереди зиял день без докторов, без причиненной боли, расколотый двумя периодами для посещений, лишней закуской, воскресным угощением. Но похоже, не для Эдвина. Два удара на башне через площадь, половина времени для посещений прошла, а она не явилась. Р. Дикки говорил: «Точно так, да, вполне точно», — разговорчивой женщине лет восьмидесяти, наверно своей матери; с насмешником был маленький, хитрый с виду священнослужитель, один подвывал, а другой усмехался, рассуждая о любви Иисуса; дальше в палате в койке сидел молодой человек, горбатый, как Панч[9], с бородой как у Панча, в шапочке типа лыжной, обсуждая с кивавшим, жевавшим губу родичем автомобильные двигатели. Два куска воскресного ростбифа вдохнули в пациентов новую жизнь. Возбудившийся Эдвин почуял желание своего кишечника опорожниться. Поделом будет ей, скулил он, пусть придет, а его не увидит; пусть подумает, увезли его мертвого на каталке, так ей и надо.
Он присел в уборной, стараясь вспомнить, в какой отель она переехала, где-то возле больницы. Можно, наверно, позвонить в пивную, куда она, видно, теперь зачастила, в тот самый паб, где она клеит мойщиков окон. Но уже больше двух, а в два все закрывается. Потом, с облегчением кишечника, дерзкая мысль ударила ему в голову. Одеться, выйти из больницы, поискать ее. «Якорь», вот как называется паб, где-то неподалеку. Ресторан, может быть.
Это было довольно легко. Запертые шкафчики напротив умывалки. Под музыку спущенной в унитазе воды он открыл свой; трепеща, вынул мятые брюки, спортивную куртку, галстук и рубашку. Конечно, просить разрешения не к добру. Но никто не узнает. Вошел в одну из двух ванных и стал одеваться. В зеркале видел вполне нормальное лицо, вполне молодое, вполне здоровое, массу темных волос, лишь чуть тронутых сединой. Облачаясь в одежду, Эдвин дополнительно облекался здоровьем и здравомыслием, гладко причесал волосы, закурил сигарету. Но еще себя чувствовал недостаточно вооруженным. Деньги, конечно, — нет денег. Все двухмесячное жалованье, выплаченное в Моламьяйне авансом, конвертированное теперь в пятифунтовые банкноты, отдано жене. Бумажник тощ, карманы пусты, кроме нескольких шиллингов.
Никто не сделал замечаний, никто, кажется, не обратил внимания на него, проходившего мимо стеклянной коробки служебного отделения при палате. Сестры хихикали там над чем-то, принадлежавшим к их миру без униформы, к миру нарядных платьев и танцев. Может быть, краем глаза видели одежду визитера. Эдвин закрыл за собой тяжелую наружную дверь палаты, побежал вниз по лестнице. В коридоре к вестибюлю высоко в нишах стояли бюсты бородатых медицинских гигантов; читать мемориальную доску Эдвин не собирался. Времени нет — позади слышался негритянский певучий голос, голос того самого серьезного мороженщика.
Прозвенели звонки на уход посетителей. Все было невероятно легко. Он беспечно миновал конторку привратника, размахивая левой рукой. Выйдя за парадную дверь, получил полновесный удар осени в грудь. Ветер псом наскочил на него, покусал; листья неслись, шебаршили по тротуару, исцарапанному металлическими наконечниками тростей; пятисложная меланхолия восседала на постаменте посреди площади. Английская осень; вокруг военного мемориала со свистом проносятся крошечные мертвые души. Эдвин, ежась, пересек площадь, прошагал вниз по переулку, — многоквартирные жилые дома с одной стороны, хиромант по сниженным ценам с другой, — перешел улицу с осенними воскресными пешеходами, свернул за угол, направился прямо к ободряющему фасаду станции подземки. Подземка означает одновременно нормальность и выход. Взглянув вниз себе на ноги, он увидел, что они по-прежнему в больничных шлепанцах. Задумался, не поплакаться ли самому себе, но тут заметил на углу через дорогу паб под названием «Якорь» и неуверенно пошел на ту сторону. Рядом с пабом шел узенький переулок, куда тщетно пытался въехать грузовик. Грузовик ревел, совался вперед и назад, обдирая две стены, громыхая крылом об уличный столб. Эдвин, обойдя грузовик, обнаружил в конце переулка захудалый ресторан. Оттуда доносился тот самый перестук ножей и вилок, какой он вчера вечером слышал из-за ширм вокруг коек, только этот был погрубее. В двух грязных витринных окнах виднелись едоки. Одним из них был Чарли, неумело евший спагетти; накручивал залитые соусом комья на вилку и терпеливо глядел, как они снова шлепаются в тарелку. С ним сидел пучеглазый мужчина в берете, закусывавший бобами. Чарли открыл рот для новой попытки, обернулся к окну, увидел Эдвина. Рот остался открытым, но теперь Чарли не обращал внимания на вилку с грузом. «Заходи», — проговорил губами в окно, маня Эдвина внутрь кивком головы и свободным большим пальцем. Эдвин с сожалением указал жестом вниз на шлепанцы.
— Вряд ли вправе. Сочтут эксцентричным.
Чарли, по-прежнему с открытым ртом, прижал к окну лоб, стараясь глянуть вниз. Собаки не видно. Поколебался, то ли отправить в рот вилку, то ли выйти к Эдвину. Желваки вздулись на скулах. Триумфально кивнул пучеглазому, Эдвину, прожевал, проглотил; соломенные концы спагетти как бы в восторге ринулись в рот. Чарли, жуя, вышел к Эдвину.
— Нельзя тебе сюда. Надо обратно. Кто тебе разрешил выходить? — наступал он. — Ты ж болен.
— Дело в моей жене, Шейле. Она не пришла.
— Гони ее взашей, — посоветовал Чарли. — Я во всем этом деле руки умыл. Если свалишься сейчас на улице, ни за что не отвечаю.
— Где она? — спросил Эдвин.
— Где? Откуда мне знать, где она? Зашел сюда с приятелем перекусить. Спагетти, видал? Ни за что не отвечаю. А теперь вдвое быстрей возвращайся в больницу.
— Сначала я должен увидеть ее. — Ноги в больничных шлепанцах мерзли. Его охватила извращенная тоска по болезненной, только что покинутой теплоте.
— Прямо вон там можешь попробовать, — сказал Чарли, указывая в конец серой улицы. — Туда куча народу тащится, когда отовсюду выкидывают[10]. Клуб, так сказать. Членов нету, одни посетители. Скоро закон до него доберется. Если пойдешь, долго там не торчи. Правда, красиво, если тебя, больного, закон за незаконную выпивку заметет. Да еще в войлочных шлепанцах.
— Попробую.
— Ладно, только посматривай по сторонам. Ну а я вернусь к этим спагетти. Жутко неудобно. Итальянская пакость. — Чарли, косясь, вернулся в ресторан. Эдвин пошел вниз по улице, мимо сумеречного индийского ресторана, откуда, как ему было известно, должно было пахнуть куркумой, но вместо этого казалось, что клеем. Вышел на угол к безымянному заведению с единственным окном-витриной, закрашенным синей краской, с такой же голубой распахнутой дверью, с панелями цвета хаки. Осторожно входя, видел пол в проходе, усеянный обрывками старых изданий для любителей скачек, окурки, грязь, кукольный торс, спущенный мяч. На двух дверях в левой стене висели замки. Другая вела в кипучий шум, музыку. Он неуверенно к ней подошел и открыл. Шум жарким ударом взлетел по подвальной лестнице, согревая холодный сырой подвальный запах — для Эдвина любопытно цветочный. Ненадежная крутая лестница вела к последней двери. Постучать? Нет, сказала дверь, яростно распахнувшись. С гамом и протестами в нее был вытолкнут слюнявый уличный мальчишка в бирюзовом свитере с вышитым желтыми нитками на груди именем ДЖАД. Эдвин прижался к стене.
— Токо попробуй ессе раз, — предупреждал моложавый семит в старом костюме, — и просто больсе не сунессся. Полусис сперва таки кое-сто. Кое-сто, сто наусит тебя больсе таких стук не пробовать. Не токо тут, — пригрозил он, — а и в любом другом месте. — У него формировалась неаккуратная лысина; шоколадно-коричневый двубортный костюм сзади обвис, пузыри на коленях. Он принялся толкать уличного мальчишку в крестец вверх по лестнице. Мальчишка разразился уличными словами. Семит со скорбными глазами вскинул для защиты подбородок и руку.
— Хреновая шарашка, — сказал мальчишка. — Куча старых хренов. — Ни капли не испугавшись, со свистом понесся вверх, звучно, раскатисто припечатывая каждый шаг, словно бочка сельди катилась.
Семит сообщил Эдвину:
— Вот сто полусяется. Я таки погубил бы это заведение, пуская сюда вот таких вот молокососов. Я это заведение погубил бы, никто больсе. — И скорбно, с отголоском левантийской куртуазности предков, увлек Эдвина внутрь. Объемистый мужчина в полосатом бумажном свитере, с застежкой на ремне в виде змеи, стоял перед ними, держа в руке пиво, застыв неподвижным персонажем пластической картины, которую Эдвин как будто зашел посмотреть.
— Я бы это сделал, — сказал он, — если б ты попросил, да ведь ты так и не попросил. — У него были мелкие, не сказать чтобы несимпатичные, усатые черты, теснившиеся, словно шрифт дорогого издания, на лице с широкими полями. Эдвин высматривал ее над головами, между головами гораздо более некрасивых мужчин и расхлюстанных женщин. Впрочем, одна аккуратная пьяная женщина средних лет в красивой шляпке спокойно раскачивалась под музыку с партнером, державшим стакан «Гиннесса». Семит опечаленно покачал головой, с карими, полными скорби глазами.
— Вот у нас тут какие дела.
Эдвин пробирался к стойке бара, толкаясь, извиняясь, и — вот она, Шейла, красивая, в зеленом костюме. Широко открыла ошеломленные глаза, быстро нагнетая в него облегчение.
— Милый, — вскричала она, широко разводя сигарету и стакан с джином. — Ты сбежал. Они у тебя ботинки забрали, — добавила она, ничего не упустив.
— Ты не пришла, — объяснил Эдвин. — Я забеспокоился.
— Но ведь я, разумеется, приду вечером.
— По воскресеньям иначе. В воскресенье можно дважды прийти. Лишнее посещение по воскресеньям.
— Ох, — сказала она, — я очень виновата. Должна была знать. Глупо с моей стороны. — Чего Эдвин никак не мог понять, так это каким образом семит находился в двух местах одновременно: у дощатой стойки, облаченный в костюм с галстуком, и весело обслуживающий за нею клиентов в рубашке с короткими рукавами. Доктор Рейлтон сделал бы из этого хороший вопрос викторины.
— Откуда ты знал, что я здесь? — спросила Шейла. — Да, — сказала она, — вижу твои затруднения. Понимаешь, они близнецы, Лео и Гарри Стоуны. Это Лео за стойкой. Ведут здесь дела, если это можно назвать делами. Грек-портной только что спрашивал, какая у меня такса за вечер, а вон тот брюнет за задницу ущипнул, а один тип, англичанин, танцует самым что ни на есть странным образом.
— Может быть, — попросил Эдвин, — купишь мне чуть-чуть виски или еще чего-нибудь?
— Только не виски, — отказала Шейла. — Тебе велено оставить выпивку на два года. Легкий эль.
Эдвину подали золотистую воду со вкусом мыла и лука.
— Не особенно, да? — сказал Лео Стоун. Его лысина дальше продвинулась по сравнению с близнецом, заметил Эдвин. Акцент с патрицианской подкладкой, словно он был когда-то старшим приказчиком. В музыкальном автомате в дальнем углу два кастрата нового поколения пели радостными американскими голосами про тинейджерскую любовь под запись тинейджерских воплей. Начались неуклюжие танцы. Лохматый пес пробудился от сна и гавкнул.
— Все в порядке, — сказал ему Гарри Стоун. — Никто тебя не тронет, я тебе обессяю. Пускай токо пальсем кто-нибудь тронет, уз я с ним разделаюсь, будь я проклят. — Пес успокоенно зевнул. За стойкой вдруг запел электрический котелок. — Вот, — сказал Гарри Стоун, — твой обед посьти готов. Токо дай время остыть. Вкусное бысье сердсе, — сообщил он объемистому усатому мужчине. — Сам бы съел, будь я проклят. — Объемистый мужчина отрыгнул глоток пива, превратил отрыжку в рев рога Зигфрида, сопроводил его криком:
— Nothung! Nothung! — и завершил парой тактов горящей Валгаллы[11].
— Не обрассяйте внимания, — посоветовал Эдвину Гарри Стоун. — Он работает на Ковент-Гарден[12], вот так вот. — И качнул головой, с обезумевшими от боли глазами, над мировой глупостью, глядя на Эдвина так, словно они вдвоем были в заговоре здравомыслия. Бычье сердце, вытащенное из котелка двумя открывалками для бутылок, дымилось на мокрой стойке. — Зди, Ниггер, — велел Гарри Стоун. — Или, слусай, Лео, сунь его просто под кран.
Медуза Горгона в длинном пальто, таком же облезлом и тускло-черном, как собачья шкура, подошла к Эдвину, приглашая потанцевать.
— Фактически, я никак не могу, — сказал Эдвин. — Мне, фактически, в больнице надо было бы быть. — Но, будучи в высшей степени джентльменом, втянулся в плясавшую джигу толпу. Поискал Шейлу глазами, однако его от нее оттеснили двое новичков, плативших за выпивку, — молодые худые гвардейцы, ослепшие за козырьками фуражек. Шла буйная танцевальная толкотня перед золотым тельцом музыкального автомата: мужчина, вытащивший для смеха вставные челюсти; женщина с лениво, не в такт музыке прыгавшими грудями; человек средиземноморского типа, выбритый до матовой синевы; водитель автобуса в форменной фуражке; благородная, трясущаяся от джина женщина в дождевике; две плоскогрудые девушки, которые деревянно танцевали друг с другом, переговариваясь по-немецки; блондинка средних лет с бульдожьей физиономией, — все смешались в подвижную массу, похожую на гороховый пудинг. В кипящее варево добавились Эдвин с партнершей, энергичной, со змееподобными шевелившимися волосами. Вскоре Эдвин обнаружил, что один шлепанец слетел. Он плясал, как бы изображая согбенного старца, заглядывал под ноги, под музыкальный автомат, во все углы. Шлепанца видно не было. Он потерял другой; потом, танцуя, почувствовал, что носки промокли от пролитого пива. Когда музыка смолкла, все подкрепились.
— Чего он потерял?
— Вроде тапки, только я не пойму, как это может быть.
Благородная женщина в дождевике осторожно сказала Эдвину:
— Вижу, вы артистичны, как я. Я позировала лучшим художникам, самым лучшим. Джону, Сиккерту и еще одному, как его… Вы должны посмотреть меня в Тейте[13].
— Шлепанцы, — сказал Эдвин, встав на колени, вглядываясь между ногами сидевших людей. — Вон один, — объявил он, ползя на четвереньках к двум девушкам-немкам, одна из которых сидела у другой на коленях.
— Эдвин, — окликнула Шейла, — что ты делаешь?
— Шлепанцы.
— Нельзя было тебе выходить, ты же знаешь. Я сейчас позвоню, такси вызову, и отвезу тебя прямо туда.
По какой-то причине факт потери шлепанцев и исполнения танца в носках внезапно вселил в вытащившего зубные протезы мужчину нежное чувство к Эдвину.
— Выпейте-ка вот это, майор, — прошамкал он. — Возьмите в правую руку и повторяйте за мной. — Он был в хорошем костюме, но без воротничка и без галстука. Возбужденный Эдвин увидел в своей руке стакан скотча. — Видно, вы любите позабавиться, вроде меня. Я сразу заметил, как только вы вошли. — Кажется, посетители клуба быстро подмечали родственные черты.
— Сейчас я обратно тебя отвезу, — пообещала Шейла, — допью, только. Танцевать в носках, надо же. Взглянуть бы, что там у тебя в голове. — Шокирующая уместность подобного замечания поразила ее. — Ох, — сказала она, — я вовсе не это имела в виду, ты же знаешь. — И взяла его под руку.
— Завтра утром начнут, — сказал Эдвин.
— Да, милый, а сегодня, по-моему, тебе надо как можно дольше поспать. Я к тебе не приду. В конце концов, мы уже повидались сегодня, не так ли?
— Ох, — сказал Эдвин. — Ну, думаю, дело твое.
— Естественно, я приду завтра вечером.
— Визу, вы на полки поглядываете, — обратился к Эдвину Гарри Стоун. — Не густо, да? — Полбутылки джина и обнаженная пластмассовая фигурка. — Не полусис кредит, не сделаес особых запасов. Стыдно думать, сто я погубил заведение. Наверно, потому, сто так сильно его ненавизу. — Пес Ниггер дожевывал оставшийся желудочек. — Покупаем в розницу в баре в «Якоре» перед закрытием, и немнозко наворасиваем. На самом деле так дело не делается.
Девушки-немки принесли по шлепанцу каждая.
— Danke sehr[14], — сказал Эдвин. И тут услыхал, как крупный мужчина, работавший в Ковент-Гардене или на Ковент-Гарден, рассуждает о филологии.
— Итальянский язык — просто прелесть, — говорил он. — Я слыхал самых лучших итальянских певцов всех времен. Говорят, для пения самый лучший язык. Само собой разумеется, — нелогично добавил он, — потому что старейший. Итальянский просто тип латыни, а латинский язык самый старый.
— О, есть языки и постарше, — возразил Эдвин. — Санскрит, например.
— Ну, вопрос спорный, правда? — Крупный мужчина говорил на каком-то северном английском, медленно, долгие годы, приближавшемся к кокни.
— О нет, — заявил Эдвин, — не спорный. Это факт. — И приготовился к лекции.
Шейла сказала:
— Хватит, едем обратно. — И крепче взяла его под руку.
— Минуту, дорогая. Я просто хочу продемонстрировать нашему другу…
— Меня зовут Лес.