Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Повести моей жизни. Том 1 - Николай Александрович Морозов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

По временам, наоборот, я думал, что выберусь из крепости и внезапно предстану перед своими друзьями, которые считали меня погибшим. Как они будут удивлены и обрадованы! Особенно когда я покажу им знаки, оставленные кандалами на моих руках и ногах, и, еще лучше, два-три оборванных ногтя во время пытки, и расскажу им о своем удивительном освобождении... 

Во всем, что я говорю теперь, я не изменяю, несмотря на давность, ни единой йоты. 

Эти мысли и мечты, навеянные, может быть, массой прочитанных мной романов, составляли основу моей внутренней интимной жизни. Я здесь не только ничего не преувеличиваю, но, наоборот, много не договариваю, потому что перечислять все, о чем я тогда мечтал в таком роде, и все, что мне приходило в голову, значило бы исписать целые томы в духе Фенимора Купера, а это здесь было бы неуместно. 

Всевозможные мысли и чувства такого рода сразу нахлынули на меня и скучились в моей голове в те критические три или четыре дня моей жизни. Наконец совершился перелом. Несколько дней я ни разу не ходил к моим новым друзьям-революционерам и вдруг почувствовал, что больше я не в состоянии их не видеть. Но видеть их — значило идти с ними, другого выхода я не мог себе представить. Дождавшись утра, я оделся, как обыкновенно, сел, как обыкновенно, пить чай с Печковским, которого я уже познакомил с Алексеевой, и сказал ему, что в последние дни я много передумал и решил идти в народ со своими новыми товарищами. 

— Я это знал, — ответил он, и мне показалось, что на его глазах навернулись слезы. 

Еще ночью я решил раздать товарищам по гимназии мои коллекции и имущество, чтобы ничто меня более не удерживало по эту сторону жизни, а книги отдать для основания тайной библиотеки. 

Напившись грустно чаю, мы встали и начали упаковывать мое имущество, распределяя, что кому отдать. Я раздал все, даже белье и платье, оставив себе только кошелек с деньгами, часы и револьвер, потому что для чего мне было теперь остальное?... Родным я решил ничего не писать.

«Ведь столько людей тонут, проваливаются в землю и вообще исчезают без вести! Пусть думают, что погиб и я». 

Затем с другим товарищем, Мокрицким, сыном одного из московских художников, я пошел в какие-то ряды подобрать народный костюм и прежде всего начал выбирать самый грубый. 

— Тебе нельзя одеваться в подобное платье, — сказал Мокрицкий. — Возьми самый лучший из рабочих костюмов, а то будет слишком резок контраст с твоей физиономией. 

Я согласился с этим, и мы выбрали суконный жилет с двумя рядами бубенчиков вместо пуговиц, весело побрякивавших при каждом моем шаге, несколько ситцевых рубах и штанов, черную чуйку, фуражку и смазные сапоги необыкновенно франтоватого вида: верхняя часть их представляла лакированные отвороты, на которых были вышиты круги и другие узоры синими и красными нитками. 

Затем, заметив, что мои волосы острижены не по-народному, мы пошли к Мокрицкому. Усадив меня под картиной какой-то нимфы, работы своего отца, он постриг мои волосы в скобку, как у рабочих, а шею под скобкой начисто выбрил отцовской бритвой. Потом намазал мне волосы постным маслом и расчесал их прямым пробором на обе стороны. В этом костюме и виде я тотчас же явился в нашу сапожную мастерскую и, ранее чем окружающие успели опомниться, заявил им прямо: 

— И я решил тоже идти в народ! 

Алексеева, сидевшая посреди остальных на деревянном обрубке и рассмеявшаяся сначала при виде моего переодевания, взглянула на меня при этих словах как-то особенно, и мне показалось, что на лице ее выразился испуг... Но, тотчас же вспомнив про свои убеждения, она встала и, протягивая мне обе руки, сказала: 

— Как это хорошо с вашей стороны! 

Остальные все тоже повскакали со своих мест. Санька Лукашевич первый, осмотрев меня со всех сторон с критическим видом знатока, вдруг рассмеялся и сказал: 

— Черт знает что такое! Взглянешь сзади — настоящий рабочий, а взглянешь спереди — переодетая мужичком актриса. 

Я тоже смеялся и повертывался во все стороны, давая рассмотреть свой костюм во всех подробностях. Затем я сейчас же выбрал себе колодку и кожу и под руководством нашего мастера с величайшим усердием принялся вставлять щетину в дратву и шить свой первый крестьянский башмак. 

О только что розданном имуществе и обо всем, пережитом мною в последние дни, я никому ничего не сказал.

4. Первое путешествие в народ

 Прошло три недели. Апрель кончился. Работы в мастерской продолжались ежедневно, пока не начинало смеркаться. Они сменялись время от времени разговорами, пением «Бурного потока» и множества других песен, которые знала Алексеева, учившаяся после института еще в консерватории, и звонкий ее голос будил эхо во всех углах. По временам все пели хором:

Нелюдимо наше море, День и ночь шумит оно, В роковом его просторе Много бед погребено. Смело ж, братья, ветром полный Парус мой направил я, Рассечет седые волны Быстрокрылая ладья! Облака бегут над морем, Крепнет ветер, зыбь черней, Будет буря! Мы поспорим И поборемся мы с ней!  

И когда доходили до куплета:

Там, за далью непогоды, Есть блаженная страна; Не темнеют неба своды, Не проходит тишина... Но туда выносят волны Только сильного душой, —

мое сердце так и прыгало от радости. 

Пели по временам и песни юмористического характера, как, например, известную бурлацкую «Дубинушку», переделанную Клеменцем на радикальный манер и вызывавшую всегда взрывы смеха[30].

  Успехи большинства в работе оказались совсем не блестящими, далеко ниже среднего уровня. Многие, при первом предлоге к разговору, оставляли, не замечая того, свои колодки и предавались, вместо работы, спорам о грядущем общественном строе, основанном на равенстве, братстве и свободе, или обсуждению своей собственной будущей деятельности. Заметив через некоторое время, что они ровно ничему не научились, многие начали разочаровываться в самом предмете и говорили: 

— К чему нам учиться шить сапоги и башмаки, когда весь народ ходит босой или в лаптях? Не лучше ли идти туда в виде странников или простых чернорабочих?

— Совершенно верно, — отвечали другие. — Что общего имеет шитье сапог с революцией? 

— Своим ремеслом, — прибавляли третьи, — мы только отобьем хлеб у настоящих мастеров. 

Впереди всех в работах шел я, затем Алексеева, старавшаяся не отставать от меня. Остальные были далеки позади в сравнении с нами двоими. Наконец я сделал для Алексеевой маленькие полубашмачки из козловой кожи, и, когда она их надела и стала с торжеством всем показывать, Кравчинский, работавший несколько лучше других и давно заметивший, что из нашего сапожного предприятия ничего не выйдет, сказал с торжественностью, разведя руками: 

— После этого нам уже нечему учиться! Пора закрывать мастерскую! 

Так и было сделано. Мои полубашмачки оказались единственным произведением, попавшим из нашей мастерской на человеческую ногу. 

Тем временем я жил, как птица небесная, не имея ничего своего и никакого определенного местопребывания. Я ночевал большей частью в квартире Алексеевой, в том самом памятном зале, куда меня привели в первый раз. 

Я спал там на стульях или на ковре посреди комнаты, одеваясь вместо одеяла своей рабочей чуйкой и подкладывая под голову что попало. Вместе со мной постоянно ночевали тут же Саблин, Кравчинский, иногда Шишко и очень часто еще пять-шесть человек посторонних, направлявшихся из Петербурга в народ и не успевших почему-либо найти другую квартиру. Алексеева спала в своем алькове, прилегавшем к этой комнате и отделенном от нее только драпировками, которые она тщательно соединяла вместе. 

Иногда мы, лежа на своем полу и стульях, чуть не до рассвета дебатировали с ней, уже улегшейся в постель, различные общественные или религиозные вопросы. 

Если бы кто-нибудь сделал в это время на нее донос и нас всех накрыли бы в ее квартире, то прокуроры и жандармы немедленно сделали бы, конечно, из своей находки такой скандал на всю Россию, какого еще никогда не бывало. А между тем по отношению к общепринятой в современном обществе и доставшейся нам в наследство от древних христианских монахов морали ни одна турчанка в своем гареме, под защитой десятка евнухов, не была в большей безопасности, чем эта молодая и одинокая женщина под нашим покровительством. 

Конечно, мы не были гермафродиты, и семейные инстинкты и влечения, без которых человек, будь он мужчина или женщина, становится простым нравственным и физическим уродом, были и у нас, как у всех нормально развитых людей. Но идейная сторона совершенно обуздывала у нас физическую. Мы все сознавали себя людьми, обреченными на гибель, и семейная жизнь с ее радостями казалась созданною не для нас. Когда я мысленно заглядываю в этот период своей жизни, я нахожу среди окружавших меня лиц не одну влюбленную парочку, и большинство из них, в конце концов, завершали свои влюбленные отношения браком. Природа рано или поздно брала верх над убеждениями, и конфликт между разумом и сердцем часто завершался совершенно оригинальным образом. Влюбленная парочка по-прежнему держалась мнения, что супружеское счастье не для нее, но она сознавала, что ее будущее, очевидно, страшно хрупко. Первый донос политического врага или простая болтовня какого-либо малодушного приятеля — и оба влюбленные окажутся надолго разлученными друг с другом тюрьмой или ссылкой. 

Необходимо было иметь возможность навещать друг друга в заключении или сопровождать друг друга в ссылку и на каторгу. И вот, хотя ни тот ни другая не верили в церковные таинства и от всей души ненавидели притворство и лицемерие, оба решали обратиться к священнику, чтобы повенчаться так называемым фиктивным браком, т. е. быть по внешности мужем и женой, но оставаться на деле в братских отношениях. Этот способ брака казался особенно удобным еще и тем, что устранял для робких трудность предварительного объяснения в любви. 

В результате же всегда происходило то, что после нескольких недель фиктивного сожительства парочка оказывалась в настоящих супружеских отношениях. 

Я рассказываю здесь всю свою жизнь с ее радостями и печалями, с успехами и неудачами, и это не потому, чтоб я придавал ей особенно важное значение. Моя цель другая. Мне хотелось бы описать внутреннюю, интимную, идеалистическую сторону революционного движения в России и его романтическую подкладку, притягивавшую тогда к нему с непреодолимой силой всякую живую душу, приходившую в соприкосновение с его бескорыстными деятелями. 

Конечно, в движении участвовали люди всевозможных характеров. Отличительными чертами одних была скромность и самоотверженность, у других обнаруживались и честолюбивые черты после первого периода бескорыстного увлечения. Одни сознательно обрекали себя на гибель, а другие надеялись на успех и даже мечтали о выдающейся роли в новом строе жизни. Но все, в общем, жили той же самой жизнью, как и я, а потому, рассказывая о себе, я этим самым даю характеристику интимной жизни очень многих, по крайней мере тех, к кому я был особенно близок. 

У большинства моих товарищей того времени не было честолюбия, и потому всякое главарство казалось нам очень несимпатичным. 

— Зачем я буду посылать других на всевозможные опасные и героические дела, когда сам могу в них участвовать? — думалось мне часто, и я никак не мог даже и представить себе иного отношения к делу. 

Когда, после закрытия мастерской, мне предложили, ввиду незаподозренности моего положения и больших знакомств, остаться на лето вместе с Алексеевой в Москве для того, чтобы мы служили центром, через который все остальные, ушедшие в народ, могли бы сноситься друг с другом, я начал отбиваться от подобной ужасной перспективы и руками и ногами. 

— Ни за что не останусь ни недели, — говорил я. — Если нельзя идти с кем-либо из вас, я все равно уйду один... 

Увидев, что мое решение неизменно, придумали наконец отправить меня в Даниловский уезд, в имение помещика Иванчина-Писарева, где больше года уже велась пропаганда в деревне. На это я сейчас же согласился и, совершенно того не подозревая, попал на самое крупное и самое успешное из всех бывших когда-либо предприятий революционной пропаганды среди крестьян. Ничего подобного не было ни до, ни после него во все время движения семидесятых годов. 

В первых числах мая мы с Саблиным уже мчались по Ярославской железной дороге и, пересев на Вологодскую, высадились на станции Дмитриевской. Мы были одеты в рабочие костюмы, с крестьянскими паспортами в карманах. Помню, что во время пути меня особенно беспокоила мысль, как бы мне не забыть своего имени, какого-то Семена Вахрамеева, если не ошибаюсь. Однако все прошло благополучно, и при вопросах: «Как тебя зовут?» — случавшихся во время дороги раза три или четыре, я, нимало не колеблясь, отвечал: 

— Семен Вахрамеев!

Саблин же, отличавшийся большой склонностью к комизму, все время пути балагурил с соседями и рассказывал им о нашей жизни и работах в Москве всевозможные небылицы. Когда, нанявши тележку на станции, мы подъезжали через час или полтора к помещичьей усадьбе Потапово, лежавшей особняком на опушке елового леса и еще издали указанной нам возницей как место нашего назначения, Саблин до того развеселил этого серенького деревенского мужичка всевозможными юмористическими замечаниями и прибаутками, что тот то и дело хватался за ободок своей телеги, чтобы не свалиться с нее от смеха. 

— Небось, шибко жирен ваш барин? — спрашивал Саблин. 

— Не-е! — отвечал наш возница, заливаясь смехом. — Барин хороший, тонкий. 

— Вишь-ты, обещал нам важный заработок. Не знаем только, не надует ли. 

— Нет, этот не надует. Зачем надувать? 

Прибытие наше было объяснено ему тем, что барин, нуждаясь в хороших мастерах для обучения крестьян в устроенных им столярных мастерских, послал за нами в Москву и обещал хорошо платить. 

На крыльце усадьбы нас встретил белокурый человек лет двадцати пяти в сером пиджаке с небольшой рыжеватой бородкой. Это и был Иванчин-Писарев. 

Он весело поздоровался с нами, как со знакомыми, так как его уже предупредили письменно о нашем приезде, ввел в гостиную, убранную очень просто, и представил своей жене, тоже белокурой молодой женщине маленького роста, с веснушками на лице. 

Затем, осмотрев наши особы и платье, он засмеялся и сказал:

— Это, господа, здесь не годится! Вас все узнают с первого же взгляда, потому что у меня многие из крестьян слышали, что студенты идут в народ. Нужно переодеться в обычные платья! 

— Но у меня уже нет никакого другого, — ответил я. 

— Это пустяки! — возразил он. — Мы почти одинакового роста, и у меня найдется достаточно лишнего платья. 

И вот мы пошли в его спальню, где я снова превратился почти в то самое, чем был ранее. Только чистить мои сапоги и платье было уже некому, кроме меня самого, потому что, за исключением кухарки, горничной и работника по хозяйству, в усадьбе не было никакой прислуги. 

Такое же обратное переодевание Писарев сделал, к моему облегчению, и с Саблиным. 

— Напрасно думают, — говорил он при этом, — что для деятельности в народе нужно непременно переодеваться мужиком. В своей среде крестьяне слушают с уважением только стариков да отцов семейства. Если молодой, неженатый, и особенно безбородый, человек начнет проповедовать им новые идеи, его только высмеют и скажут: «Что он понимает? Яйца курицу не учат». Совсем другое, когда человек стоит несколько выше их по общественному положению, тогда его будут слушать со вниманием. 

Его слова шли настолько вразрез с тем, что говорилось и делалось вокруг нас в столицах, что мы оба сначала не знали, что и подумать. Однако очевидная справедливость их била мне в глаза и вполне соответствовала тем представлениям, какие я составил себе о крестьянах того времени. Притом же перед нами был не теоретик революционной пропаганды, а практик, уже более года работавший с успехом в народе. 

— Нет ничего лучше положения помещика средней руки в своем собственном имении, — продолжал он рассуждать, — или писаря в своей волости, или учителя, уже прожившего некоторое время в деревне и заслужившего доверие окружающих крестьян. Что же касается до этого, — добавил он, показывая на мой новый костюм франтоватого рабочего, — то такое платье самое удобное для нашей местности. Здесь большинство уходит на заработки в Петербург или Москву и возвращается в совершенно таком же виде. Ничто не мешает вам надевать этот костюм по временам, когда будете ходить к знакомым крестьянам в гости. Но ни в коем случае не следует выдавать себя здесь за простого чернорабочего. 

Чем больше говорил он, тем больше вырисовывался в нем человек очень практичный и способный импонировать людям, приходящим с ним в близкое соприкосновение. Моего отца, как обнаружилось сейчас же, он знал хорошо по слухам. 

Через неделю пребывания мы все были уже на «ты». 

Писарев тотчас же познакомил нас с земским врачом Добровольским и акушеркой Потоцкой, жившими в большом селе Вятском, за пять верст от Потапова, и занимавшимися той же самой революционной деятельностью. Познакомил затем с десятком молодых парней своей столярной мастерской, перечитавших уже все печатавшиеся для народа за границей книги и выражавших революционерам свое полное сочувствие, и, наконец, сводил нас в ближайшие деревни к некоторым семейным крестьянам. 

Одно из этих семейств особенно выдавалось среди всех остальных. Это был зажиточный дом. Его составляли седой старик-отец, с величественным патриархальным видом, и притом грамотный и даже любитель чтения, добродушная старуха-мать, две дочери и два сына. Невольное внимание обращали на себя второй сын, Иван Ильич, и его старшая сестра Елена. Иван Ильич был сначала лавочником в селе Вятском, где жил земский врач, но, придя к идее, что торговая прибыль не есть справедливый доход, он оставил свое занятие. 

Его сестра Елена, высокая и очень стройная девушка лет девятнадцати с задумчивыми карими глазами и доброй приветливой улыбкой, тоже была затронута надвигающейся цивилизацией. Она получала из Потапова и читала всевозможные книги, не только народные, но и журналы и романы. 

Ее разговоры и манеры обнаруживали интеллигентную девушку, и все это еще более оттенялось ее замечательной скромностью. Мне казалось, что такова была моя собственная мать, когда она жила в доме своего крестьянина-отца в деревне, и потому я был всегда удвоенно внимателен к этой девушке. С ней и ее братом мы скоро очень подружились и постоянно бегали друг к другу повидаться. 

Остальные адепты потаповских пропагандистов были очень добродушные, побывавшие в столицах парни, но они не представляли для меня особенного интереса, так как не было заметно в них той внутренней психической жизни и деятельности, которая отличает интеллигентного человека от простого, первобытного. Никакие отвлеченные и неразрешимые вопросы, по-видимому, не волновали их душ, и в теоретических разговорах они соглашались сейчас же, не спрашивая дальнейших разъяснений, со всем тем, что мы им говорили, хотя бы это и находилось в противоречии с предыдущим. 

Романтический вкус, который я наблюдал в большинстве молодых революционных деятелей конца семидесятых годов, сейчас же проявился у нас и здесь. 

— Надо приучаться к жизни в лесах, — сказал через несколько дней приехавший туда Клеменц. — Пойдем на ночь в лес, заберемся в самую глушь и переночуем у костра. 

— Мы уже не раз так делали, — сказала Писарева и добавила несколько прозаически: — И всегда пекли под костром картофель. 

Она сейчас же поспешила на кухню, набрала в салфетку сырого картофеля, соли, масла и черного хлеба. Вооружившись всем холодным и огнестрельным оружием, какое только оказалось в усадьбе, мы без дальнейших рассуждений отправились в самую глубину ближайшего леса. Через несколько минут, по приходе на небольшую лесную полянку, картофель был слегка зарыт в землю, и огромный костер из натасканного нами хвороста пылал над ним своими красными языками пламени. 

Большинство из нас разлеглось около него и начало обсуждать проекты будущих заговорщицких предприятий или рассказывать свои прежние ночевки в лесах и всякие приключения. Я же прилег в отдалении и с восторгом наблюдал, как красиво блестели синеватыми отливами стволы трех или четырех ружей, прислоненных к окружающим высоким елям, и как на фоне непроглядной безлунной ночи, окружавшей освещенное пространство вокруг костра, резко и фантастично выделялись живописные фигуры моих новых товарищей, с которыми мне предстояло идти в борьбу за свободу, на жизнь и смерть. Несколько звездочек смотрели на нас с высоты небес между вершинами деревьев и как будто говорили о нас между собою. Таинственный мрак резко ограничивал освещенные половины голов и плеч у сидящих напротив меня, и мне невольно казалось, что они сливаются с окружающей их ночью в одно неразрывное целое. 

Клеменц поднял с земли еловую ветку и, полуоборотившись ко мне, сказал:

— Вот, мы жжем эти ветки. А между тем сколько в каждой из них удивительного! Каждая ветка вырастает такой, какой она должна быть у ели, а не как у березы или сосны. Каждая оканчивает свой рост, когда достигнет надлежащей величины, а затем отсыхает и вместо нее вырастают новые такие же. Разве это не чудесно? 

И я сразу понял, что у него в душе та же самая любовь к природе, что и у меня, и мне страстно захотелось броситься на шею своему новому товарищу, которого я считал до сих пор исключительно занятым лишь общественными вопросами. 

Но я, как почти всегда бывало со мною, сдержал свой порыв, и он его не заметил, как не замечали и другие в подобных случаях. И вот теперь я часто упрекаю себя за свою прежнюю сдержанность... Я не раз видал ее и у других! И мне часто приходит в голову мысль: не лучше ли нам быть всегда экспансивными в своих добрых и дружеских порывах и сдерживать себя по принципу во всех дурных? 

А между тем сколько людей поступают как раз наоборот и этим отравляют жизнь и себе, и другим. 

Несмотря на мое обратное превращение в «барина» (хотя о том, кто я такой, знали лишь немногие избранные), я сейчас же снова начал переодеваться в рабочее платье и принимать участие в жизни окружающих крестьян и их работах. Мне не столько хотелось проповедовать новые общественные и политические идеи, сколько изучать народные массы, войти лично в их трудовую жизнь и определить, наконец, самому, действительно ли крестьянство может оказать интеллигенции какую-либо помощь в ее трудной борьбе за свет и свободу? 

Еще с первых дней своего пребывания я пробовал пахать с одним крестьянином и занимался этим дня два, после чего левая рука, оттянутая сохой, заболела у меня так сильно, что я должен был прекратить земледелие. Я быстро выучился косить траву, поставлял ее ежедневно для двух наших коров и каждое утро рубил дрова для кухни. Потом я крыл крыши соломой на крестьянских избах вместе с Иваном Ильичом, и положение на высоте мне чрезвычайно нравилось в этой работе. 

В Потапове начали даже добродушно подшучивать над моим усердием. 

— Аннушка видела, как он тайно ходит к речке, обливает себе лицо водой и ложится затем на солнечном припеке, чтобы жар ободрал ему кожу и сделал его более похожим на мужика, — говорил обо мне Писарев, шутливо поглядывая на меня за чаем. 

— А я видел, — добавил Саблин с самым серьезным видом, — как он, сидя на крыльце, трет свои ладони о ступени для того, чтобы они сделались жесткими. 

Это несерьезное, как мне казалось, отношение к делу сильно меня огорчало, но я ясно видел, что ко мне лично все относятся очень хорошо и что эти шутки объясняются лишь веселым характером моих новых товарищей. 

Особенная склонность к своеобразному балагурству проявлялась у Саблина, любившего во время серьезного разговора пускать посторонние остроты, сбивавшие разговаривавших с первоначальной темы. Его остроты не всегда были очень высокой пробы, как обыкновенно случается, когда люди шутят ежедневно. Это были большею частью каламбуры вроде, например, неожиданного замечания, что слово «либерал» происходит от того, что какой-то немец Либ на одном собрании чрезвычайно много орал. Все смеялись, принимались разбирать, каким образом несходящаяся гласная «о» могла перейти в «е», и разговор перескакивал на новый предмет раньше окончания прежнего. 

Все это казалось мне не соответствующим серьезности нашего положения борцов за свободу, добровольно обрекших себя на гибель. Я был тогда еще слишком молод для того, чтобы понять, что можно приносить себя в жертву и с видом беззаботности. Но я уже и тогда угадывал инстинктом, что под напускной внешностью вечно шутящего человека скрывалась у Саблина глубоко преданная, любящая душа. 

Мало-помалу перед мною стало выясняться положение дела в нашей местности, и его результаты постепенно начали принимать в моих глазах все более и более грандиозные размеры. Десяток рабочих-крестьян, с которыми я познакомился, жили по различным деревням волости и служили как бы опорными пунктами для проведения в народ новых общественных и политических идей. 

Для одного из них Писарев выхлопотал у начальства разрешение быть книгоношей, т. е. ходячим продавцом по деревням народных изданий. Вверху его короба лежали различные божественные книжки, а внизу — революционные воззвания к народу и брошюры, издаваемые для народа же за границей. Там были все запрещенные книжки, разносившиеся пропагандистами в это лето и в других местах России. Из них интеллигенции (а не крестьянам) больше всех нравилась «Сказка о четырех братьях», где повествовалось, как четыре брата-крестьянина, родившиеся в глухом лесу и потом жившие все время на природе, не зная ни начальства, ни привилегированных лиц, вдруг вышли из леса и с удивлением увидели новый, непонятный для них общественный и политический строй. Они пошли на четыре разные стороны России для того, чтобы познакомиться с таким удивительным для них образом жизни, и начали уговаривать народ возвратиться к «первобытной справедливости», но все попали за это в руки властей и встретились на Владимирской дороге в кандалах, на пути в Сибирь[31]

В народе, как я заметил, эта сказка, да и вообще все произведения в сказочном тоне, производили менее впечатления, чем прямые обращения вроде прокламации Шишко, начинавшейся словами: «Чтой-то, братцы, плохо живется народу на святой Руси!» 

Кроме прозаических произведений, разносились из Потапова сборники революционных стихотворений, переделки общеизвестных народных песен на революционный лад, чем особенно занимался Клеменц, и брошюрки псевдорелигиозного содержания, вроде сказки о Николае Чудотворце, возмутившемся (кажется, уже на небе) совершающимися на земле несправедливостями и спустившемся на нее проповедовать революцию. Меня особенно смешило тогда, что на внутренней стороне обложек у всех светских революционных изданий было напечатано: 

«Одобрено цензурой». 

А на книжках псевдорелигиозного содержания, вроде Николая Чудотворца, красовалась надпись: 

«С благословения святейшего синода». 

Все эти книги распространялись книгоношей в значительном числе по всему уезду. Остальные избранные из крестьян проповедовали по своим деревням и старались сделаться центрами отдельных кружков деревенской молодежи. 

На лугу перед усадьбой были выстроены различные качели и карусели вместе с приспособлениями для гимнастических упражнений и даже домашней музыкой. Благодаря таким приманкам каждое воскресенье собиралась в Потапове вся деревенская молодежь из окрестностей, человек до пятисот и более. Везде кругом пели песни, водили хороводы. Молодые парни качали на каруселях деревенских девиц, и все было поставлено вольно, без стеснения. 



Поделиться книгой:

На главную
Назад