— Дай-ка мне табаку на одну трубку, двоюродный братец!
— Кто ест грязь, у того на поясе должна быть и ложка! — спокойно раздувая огонь, отрезал второй.
— Ах ты, упавший из-под хвоста собаки. Да лопнет живот, родивший тебя! — озлился первый и под хохот окружающих отошел в сторону.
В эту минуту дверь мечети открылась, и все замолчали. Шум затих, смолкли даже галдевшие на крышах женщины.
На лестнице показался будун мечети. Он поднял над головою руку, и полная тишина повисла над людьми.
— Правоверные! Здесь ли почтенный Шамиль-эфенди, сын гимринского Дингоу-Магомеда? — спросил он, оглядывая залитую людьми площадь.
— Здесь!
Раздвигая толпу, Шамиль вышел вперед и поднялся к будуну.
— Идем! Ты грамотный и хороший мусульманин, будешь читать письмо шейха Магомеда.
Дверь закрылась, и площадь снова заполнилась гулом и пылью.
На следующий день в аул Унцукуль начали собираться многочисленные гости, приглашенные из разных мест Дагестана для обсуждения вопросов, вызванных приездом персидских послов.
В пристройке мечети происходило совещание съехавшихся из дальних аулов представителей больших и сильных общин. Здесь были люди из Ашильты и из большого богатого Гергибиля, из Эрпели и из Гимр, из Орота и Ходжал-Махи.
Все они, оповещенные гонцами с раннего утра, прибыли в Унцукуль, чтобы обсудить письмо муллы Магомеда-Кадукли и прослушать милостивый ферман великого шаха Персии, специально написанный и посланный в Дагестан.
В просторной квадратной сакле с высокими узкими окнами расположилось до сорока человек. Здесь были кумыки, даргинцы, казикумухи, аварцы, лаки и даже двое чеченцев, прибывших через Анди и Хунзах.
Люди сидели на полу, устланном шемахинскими коврами и паласами. Наиболее почтенные сидели у стен, опираясь на мутаки. Другие, полуприсев на корточки, внимательно и с почтением глядели на двух чернобородых персиян в высоких каракулевых шапках, привезших шахский ферман. Из-под черных шелковых аб, наброшенных на кафтаны, высовывались круглые, шишкообразные рукоятки пистолетов, расписанных золотым узором по стволу. Оба персиянина, представлявшие особу пославшего их шаха, восседали важно и степенно посреди стариков, изредка оправляя свои длинные, в завитках, черные бороды. Справа от них, опустив голову и задумчиво гладя свернутые атласные свитки, сидел мулла Алибек, посол и поверенный хана Сурхая, прибывший сюда из Табасарани, где он уже успел благоприятно провести свою миссию. За ним в надвинутой по самые брови папахе сидел гимринский представитель, Гази-Магомед[7], ученый алим, богослов и наставник. Несмотря на то, что ему было не более сорока — сорока двух лет, было видно, что этот энергичный, серьезный и решительный человек играет здесь, среди этого собрания, немаловажную роль. Откинувшись слегка назад и опираясь всем телом о сидящего за ним Шамиля, он что-то тихо говорил ему, и молодой Шамиль легко и быстро записывал на сером листе бумаги его слова. Рядом с ним с озабоченным и невеселым лицом сидел беглый кумыкский князь Айтемир Биерасланов, яростный враг русских, уже три года скрывавшийся от их мести в горах. У входа стоял небольшой шестиугольный на коротеньких ножках столик, у которого сидел катиб (писец). На столе лежала бумага, придавленная калимданом (пеналом) и круглой чернильницей. Каждый из входивших нагибался к писцу и, называя себя и свой аул, ставил мухур (печать) и оттиск своего указательного пальца у того места, где катиб выводил арабскими буквами имя делегата и название приславшей его общины. У стен, у входа и вдоль бассейна стояли молодые и бедные горцы. Большей частью это были местные унцукульцы, уже выделившие на съезд своих представителей, но тем не менее из любопытства пришедшие сюда. Стоя в почтительных позах, не смея опереться о стены, они с любопытством глядели на важных и богатых гостей, съехавшихся издалека.
У бассейна, поджав под себя ноги, сидел красноглазый с огненно-рыжими всклокоченными волосами человек. Около него, чуть поодаль от остальных, расположилось несколько человек, видимо, примыкавших к нему. Они настороженно прислушивались к словам делегатов. Рыжеволосый, угрюмо ухмыляясь, с неудовольствием оглядывал собравшихся, и по его кирпично-красному лицу пробегало что-то похожее на усмешку.
Катиб, не поднимаясь с колен, поклонился и что-то почтительно передал мулле Алибеку. Тот, пригнувшись к уху старейшего из унцукульских делегатов, богатому и всеми уважаемому Саиду, шепнул:
— Готово!
Саид поднялся и, воздевая над головой руки, торжественно и несколько театрально произнес:
— Во имя аллаха милосердного и милостивого!
Все скороговоркой повторили его слова, и Саид продолжал:
— Правоверные! От братьев наших по вере, храброго и мудрого Сурхай-хана казикумухского и поборника святого ислама муллы Магомеда, приехали послы. Они ехали как гости и как друзья. Вместе с ними мы в наших бедных горах видим высоких послов непобедимого царя царей, грозного хункяра[8] — шаха Персии.
При этих словах Саид, сложив руки на груди, низко поклонился по направлению сидевших персиян. Оба посла, подняв глаза, склонили головы и в один голос произнесли:
— Бе чашм![9]
Зрители теснились у дверей, разглядывая редких гостей, остроконечные шапки которых вновь поднялись и заколыхались над лохматыми папахами горцев.
— Великий хункяр Фетх-Али шах шлет нам свой милостивый ферман, который мы огласим позже. И он, и Сурхай-хан, и мулла Кадукли зовут нас на великую, кровавую войну с неверными москоу, грозящими нашим домам.
Гул и восклицания пробежали по толпе.
При последних словах Саида рыжеволосый аварец снова ухмыльнулся и многозначительно поглядел на сидевших рядом с ним людей.
Шамиль, не переставая записывать слова Саида, чуть толкнул локтем Гази-Магомеда.
Гази-Магомед пристально поглядел на все еще улыбавшегося аварца и, слегка нахмурившись, отвернулся.
— …Здесь собрались почти все лучшие мужи нашего совета. Вы, разумнейшие и богатейшие люди всего района, съехались, и да подскажет аллах вашим сердцам, как поступить!
Саид сел, вопросительно глядя на Алибека-муллу, но неожиданно поднялся Гази-Магомед. Он стремительно шагнул вперед и быстро и взволнованно заговорил, оглядывая всех:
— Люди! Братья! Мужчины!
Страстность и порывистость его речи была такой бурной, что даже послы шаха в удивлении подняли на него глаза.
— Братья! Помните, что сегодня тот самый день и час, когда на весы нашей жизни положена наша судьба! — воскликнул он звонко и страстно. — Сегодня от правильного решения истины зависит наша свобода, наша жизнь и жизнь поедавших нас сюда людей. Помните вы, богатые, — он резко оглянулся на сидевших у стены людей, — и вы, ханы, нуцалы[10] и беки, — он быстро повернулся к поднявшему на него красные, неприветливые глаза аварцу и, почти выпрыгнув из круга и потрясая руками, указал на столпившихся у дверей горцев, — и вы, бедняки и неимущие, что потеряете все!! И жизнь, и хлеб, и свободу! И русский царь повезет на вас камни и воду, как на скоте!
Задыхаясь, он пронзительно выкрикнул вновь:
— …Как на скоте, если вы сегодня не будете людьми!
Шамиль, отложив бумагу на пол, с восхищением смотрел на него. Персияне, не понимавшие языка, обеспокоенные страстностью и резкими движениями говорившего, тревожно переглянулись, но мулла Алибек что-то шепнул им, успокоив посланцев шаха.
Алибек встал и, низко кланяясь послам персидского шаха, принял из их рук свиток, перевязанный синим шнуром с красным сургучом, и, поцеловав его, многозначительно сказал:
— Ферман его шахского величества…
В комнате стало тихо. Все затаили дыхание, и десятки глаз внимательно следили за пальцами муллы Алибека, осторожно разворачивавшими ферман.
— «Мои верные аварцы, кумыки, даргинцы и все истинно мусульманские народы храброго Дагестана, ныне я, шах Персии, Грузии и Дагестана, земная тень аллаха и средоточие вселенной, сообщаю вам, что по окончании нашего рамазана уразы[11] буду с войсками в городе Тифлисе и очищу вас от русского порабощения…»
Чтец сделал паузу, и его голос отдался эхом в высоких сводах пристройки.
Слушатели смотрели на развернутый свиток грозного персидского шаха, и только чей-то старческий взволнованный голос тихо произнес:
— Иншаллах!
Алибек-мулла продолжал:
— «…Буде же сего не учиню, то не буду я в свете шахом Ирана и хункяром-кровопроливцем.
К вам же, верные дагестанцы, в то время, по окончании уразы, пришлю с войсками Нох-хана, которого снабжу немалочисленной казной, и награжу вас по заслугам примерно, в чем уверяю святым алкораном…»
Сидевшие около рыжебородого аварца люди переглянулись, но, видя его нахмуренное лицо, потупились, продолжая слушать муллу.
— «…Провиант старайтесь закупать сколько можно, для чего употребите ваше имение. По прибытии же хана будет ему приказано от меня уплатить каждому понесенные убытки, только не покоряйтесь русским, повинуйтесь моим предписаниям и делайте вред соседям вашим».
Мулла молча поклонился степенно сидевшим персидским послам, и, вновь поцеловав свиток, бережно свернул, передавая его Шамилю.
Несколько любопытных, заинтересовавшихся цветными чернилами фермана и огромной, болтавшейся на шнурке печатью, потянулись к нему. Но Шамиль резко отдернул руку и, кладя свиток себе на колени, гневно взглянул на них.
Шум затих.
Гази-Магомед, взяв второе письмо, перешагнул через ноги сидевших послов и, выйдя на середину, отчеканивая слова, прочел:
— «От благородного эмира Сурхай-хана всем поборникам истинной веры!
Сим объявляется народу с сего дня, а день этот первое число Раби-уль-Эвваля тысяча двести сорок первого года Гиджры, что эмир Сурхай-хан, и кадий Сунгур кумухский, и почтенный мулла Магомед-Кадукли чеченский, а также и остальные властители города Кумуха и Шатоя, вожди, старейшины, ученые почтенные и простые люди заключили договор в том, что будут непримиримо сражаться с врагом и не заключат самостоятельно, отдельно друг от друга, с ним ни мира, ни перемирия. К чему и вас, храбрые братья, в письме сем призываем! А также договор и о том, что с этого дня должен быть мир и порядок среди мусульман и что все должны содействовать друг другу в честном поведении и богобоязненности. Что за каждое нарушение этого договора, буде то убийство мусульманина или только обнажение на него шашки или кинжала, безразлично, будет объявлен штраф в двадцать пять туманов русского серебра в пользу войск, дерущихся против неверных. Если кто сопутствовал или содействовал подобному лицу в таком деле, хотя бы и сам не обнажал оружия, или кто торговал водкой или виноградной бузой, а также пьянствовал, с того возьмется штраф один трехгодовалый бык, кто же даст или возьмет имущество у другого в качестве процента, хотя бы гарнец зерна, серебро или иную вещь, будет наказан властью, как за богопротивное дело.
Не такое теперь время, о правоверные, чтобы обижать друг друга и таить свою злобу на острие кинжала.
Сражайтесь доблестно против общего врага.
Гази-Магомед облизнул сухие, запекшиеся губы и, поклонившись собранию, отошел.
Словно дожидавшиеся этого момента, люди ожили, задвигались, шумно вздыхая, кашляя, переговариваясь и перешептываясь между собой. Одни, переступая с ноги на ногу и потирая застывшие онемевшие руки, другие, оттянув своих соседей в сторону и опасливо оглядываясь, зашептались. Иные невозмутимо курили крепкий цудахарский табак, не показывая на лице ничего. Маленький черненький старичок, низко пригнувшись к персиянам, что-то скороговоркой рассказывал им, бия себя в грудь и ударяя ладонью по широкому клинку кинжала. Не понимавшие его речи персияне любезно и степенно улыбались, кивая в ответ головами и односложно повторяя:
— Бяли-бяли… Элбэттэ![12]
Шум возрастал, и в нем тонули отдельные слова, шепот и восклицания совещавшихся людей.
Гази-Магомед взглянул на пригнувшегося к своим людям и что-то настойчиво говорившего аварца, с ненавистью сказал, указывая на чего Шамилю:
— Продает нас, ханская собака, купленный раб!
И, еле сдерживая себя, он отвернулся, чтобы не видеть ненавистного ему лица.
За стеной висела ночь. Темная, звездная, прохладная. Она окутала аул непроницаемой чадрой, в которой дымно горели вонючие, пропитанные курдючным салом и нефтью тряпки.
Большой костер, зажженный на площади, уже догорел, и около него сновали фигуры еще не расходившихся по саклям горцев.
Совещание затянулось. Несмотря на то, что была глубокая ночь и приехавшие издалека послы были утомлены, никто и не помышлял о сне. До ушей толпившихся у входа жителей долетали отдельные слова, а порой даже отрывки речей выступавших. Сейчас говорил Абу-Бекир, богатый и почтенный житель аула Орота, имевший и деньги, и скот и дважды ездивший в Дербент, к русским, откуда он оба раза привез сахару, ситцу, грубого сукна и до сотни фаянсовых тарелок и чаш. О нем во всей округе говорили как о человеке влиятельном, богатом, видевшем жизнь и умеющим ладить с людьми.
Выйдя из обычного степенного равновесия, он горячо и возбужденно говорил и после каждой громко выкрикнутой фразы оборачивался в одну и другую сторону, к слушавшим людям.
— Аллах велик и сила его непомерна! Ни один волос не упадет с чьей-либо головы, если не будет на то его воля! Все написано в книге предположения — такдыр, и не в силах человек изменить судьбы. Не так ли? — повернулся он, поочередно оглядывая слушавших.
— Иншаллах. Это точно! — ответили голоса.
— А если так, то надо тщательно взвесить каждое наше слово и действие, ибо не подобает нам, как слепым щенятам, бросаться вперед на первый же зов. У нас должны быть открытые глаза! — подчеркивая последние слова, выкрикнул он.
— Это несомненно, — закивал головою Ибрагим, ходжал-махинсиий кадий, сидевший около Шамиля.
— Великий шах Персии пишет, — продолжал Абу-Бекир, — чтобы мы готовились к войне, собирали запасы и скот, не продавали русским зерна и что скоро его войска придут к нам и уничтожат русских. Машаллах, но… — тут он порывисто подался вперед и, делая загадочные глаза, развел руками, — в книге судеб темно. Персидские войска далеко, русские уже здесь. Персидский сардар[13] в Эривани, Ярмол в Дербенте. Волею аллаха дети русского царя отняли у непобедимых персидских войск Баку, Ганджу и Грузию. И это знаем мы… Я говорю вам, братья, подумайте, взвесьте все и только тогда выносите решение. Я знаю русских. Я, по воле аллаха, был у них…
— Не приплетай напрасно аллаха, Бекир! — прерывая его, выкрикнул Гази-Магомед. — Не по его воле, а из-за звона русских рублей.
Часть слушавших улыбнулась, но большинству, которому воевать не хотелось, осторожная речь влиятельного и богатого человека была по душе.
— Не мешайте, во имя аллаха, — зашумели они, — всякий человек ищет то, чего хочет.
Абу-Бекир с сожалением поглядел на Гази-Магомеда.
— Эх, двоюродный братец, учишься ты, говорят люди, уже давно и у улемов[14], и у муфтиев[15] и несомненную книгу читаешь, а, видно, того еще не знаешь, что сам пророк разрешил торговать с неверными, если часть дохода отдаешь на мечети и богоугодные дела.
Презрительно отворачиваясь от саркастически улыбавшегося Гази-Магомеда, Абу-Бекир продолжал:
— Силы у русских неисчислимы так же, как их страна. Сильнее войск ак-падишаха[16] нет нигде. Даже в Ференгистане, сам стамбульский хункяр признал это. Пушки русских велики, и если они грянут из них по нашим домам, то ядра посыплются на аулы, как листья осенью в садах. Мы можем напасть на них, уничтожить тысячу или две солдат, срыть их села, а дальше?
И, поднимаясь на носки, жестикулируя руками, он задыхающимся, предостерегающим криком завопил:
— Они придут в горы и без милосердия уничтожат нас!
Глаза его, насупленные и сверкающие, обожгли слушающих.
— Сила, по воле аллаха, у них. Русские будут воевать с нами не одинаковым оружием. Вместо шашек они пустят в ход пушки, которых у нас нет. Они употребят… В эту минуту сквозь накаленную его словами атмосферу сухо, коротко и оскорбительно раздались слова:
— …Подкуп, золото, лесть и измену!
Это, обрывая речь Бекира, проговорил Шамиль, поднявшись с места и в упор глядя на остановившегося Бекира.
Собрание заволновалось. Наиболее степенные, зажиточные и жившие вдоль линии границы делегаты были оскорблены этими словами. Предостережения Бекира были отголосками их собственных дум. Еще до приезда сюда они, обсудив по своим аулам положение вещей, твердо решили не вмешиваться в опасную и, по их мнению, бесполезную борьбу с русскими, пример же кумыкских князей и аксакалов показал им, что тем, кто подчинялся русским, торговля и чины обеспечены. Еще у себя дома они сами приводили слова, которые сейчас говорил Абу-Бекир.
— Незачем оскорблять старого человека — это первый признак кяфира[17] и хулителя адатов[18] вскормившей его страны, — оправляя седую широкую бороду, поднялся с ковра кумыкский ученый и богослов Диба-хаджи. — Не за тем мы везли сюда свой ум и свои бороды, чтобы мальчишка, сын гимринского пастуха, плевал и издевался над нами. — Он нахмурился. — Неплохие слова сказал Абу-Бекир. Ум его — ум человека, знающего жизнь, а слова его зрелы, как зрелы плоды дерева осенью. Поистине так! Благородный хан Сурхай, да продлит аллах его дни, пишет нам, чтобы мы готовились к великой войне с неверными, а дальше о том, что за всякие ошибки, преступления и проступки он, согласно договору, будет взимать штрафы. С кого? С нас же?
Диба-хаджи недоверчиво улыбнулся и покачал головой.
— С тебя, Умар, штраф, с тебя, Магома, штраф. С него, с того, — быстро указывая рукою на слушавших его людей, не переводя духа, горячо заговорил он. — Со всех! А почему? На каком основании? Разве Сурхай-хан казикумухский наш падишах, или имам, или владетель победы? Нет! Мы его и не знаем! Лет десять назад дрался он с русскими под Кумухом и они разгромили его. Он бежал в Персию к своим херифам[19], а весь Кумух из-за него русские предали огню и мечу. И тогда были умные люди. И тогда, — тут он повернулся в сторону все еще стоявшего Шамиля, — не лесть и золото, а ум и опыт старых людей советовали ему прекратить бесполезную войну, примириться с русскими…
— И отдать им веру и могилы отцов на поругание! — крикнул из задних рядов чей-то молодой и обозленный голос.
Все оглянулись. Но богослов так же спокойно и уверенно ответил:
— Ошибаешься! Сам пророк говорил, что всякое состояние преходяще и что да будет проклят тот, кто во вред своим близким поднимет руку на сильного! — И, оглядывая притихшее, внимательно слушающее его собрание, он закончил: — А веру русские не оскверняют. И Казань, и Крым, и Астрахань уже сотни лет живут с ними и молятся по-старому, в мечетях. Имеют мулл, учат детей корану и совершают ежегодный хадж в благословенную Мекку.
Что-то вроде вздоха пробежало по комнате.
В группе тесно стоявших у выхода людей произошло движение и, пробираясь сквозь нее, к Диба-хаджи приблизился худой, оборванный, с острым и мечущимся взглядом человек в лохматой, грязной серой папахе и с обломанными ножнами огромного кинжала. Его сухие и волосатые ноги были босы, а закатанные под черкеску рваные штаны при движении обнажали грязное тело. Поверх папахи был намотан потемневший от пыли и пота зеленый кусок материи. Это был Сеид-Умат, или, как его звали в ауле, Дели-Умат (сумасшедший, бешеный Умат), полуюродивый, полуфанатик, заветной мечтой которого была смерть у стен Мекки. Он остановился около Диба-хаджи и повторил его слова:
— В благословенную Мекку!
Среди собравшихся пробежал смешок.
Все знали, что этот полубезумный, всегда голодный, несуразный человек не мог сказать ничего путного и нового, но все с удовольствием ждали его слов, зная, что независимо от их содержания всем слушающим его представится возможность посмеяться и хоть слегка отвлечься от тех серьезных и ответственных вопросов, которые стоят перед ними.
— Братья дагестанцы! Верно все, что здесь говорили мудрые люди… — размахивая руками, ерзая и оглядываясь, хрипло выговорил Умат. — Воевать надо! — Он вытянул вперед свою руку и, потрясая ею, снова выкрикнул: — Во-е-вать! Смерть неверным, как указует пророк!..
Ни его худая и возбужденная фигура, ни его сверкающие глаза и порывистое дыхание, ни тем более неожиданные и совсем не смешные слова не вызывали смеха. Люди, расположенные при его появлении к улыбкам и иронии, были смущены. То, от чего они убегали даже перед самими собой, вдруг неожиданно и резко сказал тот, от кого они меньше всего этого ожидали.
И все по-разному посмотрели на продолжавшего метаться и что-то выкрикивать У мата.
Во взгляде Шамиля промелькнуло что-то вроде нежности, неожиданно и сразу изменившей серьезное и не по летам солидное выражение его лица. Гази-Магомед, слушая простые и резкие слова Дели-Умата, хлопнул с размаху по коленям ладонями и, не скрывая восторга, закричал: