Однажды в клубе Родик приревновал Марка к дежурному «спутнику жизни» (кстати, совершенно безосновательно) и располосовал конкуренту лицо. Марк в долгу не остался. Раны драчуны зализывали уже на улице, дружно браня расторопных охранников. Правда, друзьями они после этого не стали: для дружбы у Марка и Родика были слишком схожие вкусы.
— Так вот, — продолжил я. — Золота у «клуши» теперь нет. Укатились вместе с аполлоном. Бедный Родик потом целый месяц ходил в темных очках.
— Зачем? — вытаращился Марк.
— Твой Герман ему глаз подбил, дурень! — разозлился я. — Он — криминальный элемент! По нему тюрьма плачет!
— Но я не ношу золота, у меня на него аллергия, — растерянно сказал Марк.
— Прячетесь что-ли? — в дверном проеме появился марусин аполлон.
Он улыбался во все незапломбированные зубы, но от его улыбки мне сделалось нехорошо. Холодно. Потому наверное, что рот улыбался, а глаза — нет.
— Герочка, — жалобно сказал Марк. — Рыжик говорит, что ты преступник. Это правда?
— Чего? — римский нос изогнулся птичьим клювом, а глаза сузились до щелочек.
— Вот Рыжик говорит, что ты золотые кольца воруешь, а я не верю, — звенящим голосом пояснил Марк.
Вместо ответа Герман-Даниил схватил меня за рубаху и начал трясти, будто я — усыпанное зрелыми яблоками дерево, а он — голодный путник.
— Да, я тебя сейчас… — задышал он мне в лицо.
Пахло, надо сказать, приятно — зубной пастой, а еще каким-то одеколоном. Его запах был знакомым, но вспомнить название я не успел: красавцу-недомерку быстро надоело играть в голодающего путника и он, сцепив руки на моей шее, перешел к роли Геракла — удушителя гидры.
Гидра попалась квелая. Немного поизвивавшись, я расслабился и, закатив глаза к потолку, экспромтом сочинил что-то вроде молитвы.
«Господи, прости мне мои прегрешения!» — сказал себе я, готовясь к скорой встрече с ангелами и заоблачному ПМЖ. В голове запиликали скрипочки, а в глазах начало темнеть…
Потом загудел колокол. Конечно, никакого колокола не было, но звук, который издала сковородка, припечатавшись к голове Германа-Даниила, получился очень похожим на колокольный — густой, тягучий.
— Ты сделал мне больно! — сказал Марк, занося сковородку для нового удара.
…Со смотрин я вернулся в драной рубахе и синяками на шее, но вполне довольный, исходом дела. Герман, он же Даниил, он же Аполлон Бельведерский и Властелин чужих колец, отведав марусиного гнева, покинул поля боя в куда более плачевном виде.
— Нет, этого так оставлять нельзя, — подбоченился Кирыч.
— Синяки припудрить можно, и ничего не будет видно! — сказал я, вообразив, что Кирыч, пылая местью, собрался разметать аполлоновы клочки по закоулочкам.
— Съезжаться надо, — разочаровал меня он. — Иначе какой-нибудь тип Марка точно убьет.
— Его убьешь! — сказал я, вспомнив, как ловко наш друг обращается со сковородками.
— Кыс-кыс-кыс, — Марк не унимался.
— Не гоморра, а умора, — раздраженно сказал Кирыч. — Один за кошками бегает, другой ворон считает. Так мы до завтра не управимся.
Кирыч ворчал больше для проформы — на улице осталось только два предмета, подлежащих транспортировке. Во-первых, тюк с кастрюлями. Во-вторых, гипсовый Аполлон. Его рукастая копия наверняка обирала сейчас несчастных мужчин, желающих вечной любви за 120 долларов, а он стоял возле подъезда, как часовой рядом с Мавзолеем. Ветер дул изо всех сил, но Аполлон лишь слегка покачивался на неровностях асфальта, сохраняя горделивую осанку и лицо — глупое и чванное.
— Ты уже битый час пялишься на это чучело, — сказал Кирыч, примериваясь к кастрюлям.
— В хороших руках и чучело может стать человеком, — парировал я, понимая, что это всего лишь фигура речи.
Статуя, кое-как сляпанная безвестным ремесленником, вряд ли украсила бы собой даже парк культуры и отдыха, не говоря уже о квартире, которую я задумал превратить в изящную бонбоньерку. Для этой цели был куплен гобелен из конского волоса с вытканным на нем знаком «инь-янь» и две кожаные рамы цвета меди. Чванно-глупый Аполлон с ними никак не гармонировал.
— В крайнем случае, статую можно как вешалку пользовать, — предложил Кирыч, как всегда безошибочно угадывая ход моих мыслей. — Пальто вешать все равно некуда.
Я просиял:
— Мы сделаем вот что! Выкрасим парня в синий цвет, а на голову ему напялим бейсболку. В таком виде у него есть хоть какие-то шансы сойти за произведение искусства. «Поп-арт» — это, кажется, так называется.
— Попа-чего? — переспросил Кирыч.
— Ничего! — заворчал из кустов Марк. У него просыпается рысий слух, когда слушать ему не положено. — Ничего подобного! Красить мальчика никто не будет. Он больших денег стоит.
— Тогда другой мальчик будет ночевать на улице, — ласково сказал я.
— Кто это? — Марк высунул из зарослей всклокоченную голову.
— Да, есть тут один, — все также сахарно продолжил я. — «Кошколюб». Его друзья уже все вещи перетаскали, чуть не надорвались, а он все в кустах сидит. Счастье изловить никак не может! А как его поймает, так будет своего истукана караулить, чтобы злые люди не уперли. У его друзей сил на истукана нет, а сам он эдакую красотищу ни за что не унесет — кишка тонка.
Дальше я хотел сообщить про удивительную гармонию, с которой телесная слабость Марка соединяется с немочью душевной, но не успел. Марк выскочил из кустов, как пробка из бутылки, и, обхватив Аполлона за туловище, попытался его поднять. Со стороны это напоминало борьбу муравья с соломинкой. Силы были неравны — статуя выскользнула из его объятий и, пошатавшись, грохнулась в кусты. Треск веток сменился истошными воплями, и на нас скакнула молния. Да! Обыкновенная молния. Кофейного цвета с черными подпалинами. Сиамка, решив, что ее убивают, кричала благим матом. Если бы за истязание животных людям давали тюремные сроки, то уже за эти вопли нам присудили бы пожизненное заключение.
Пометавшись у нас под ногами и не найдя убежища, кошка рванула в подъезд — именно туда, куда Марк собирался тащить ее силой.
— Мальчик мой! — причитал Марк над Аполлоном, развалившемся на куски.
— Был мальчик и весь вышел, — сказал Кирыч, глядя на гипсовую труху.
— В таком виде Аполлон мне нравится больше, — признался я, отправляясь в новый дом.
Жаль, муркиной сознательности не хватило, чтобы исполнить все пункты марусиного плана. Распахнутую дверь нашей квартиры кошка проигнорировала — сиганула куда-то выше и теперь мяукала в темноте над нашими головами.
Марк застыл, не решаясь переступить порог нашего нового жилища.
— Ну, чего ты? — спросил я, собираясь закрыть дверь и отдохнуть, наконец, после тягот сегодняшнего дня.
Марк нервно повел плечами и, будто решившись на что-то очень важное, махнул рукой.
— Ах, все это предрассудки, — сказал он и сделал шаг.
— Добро пожаловать в ад! — сказал Кирыч.
— Жилищный кооператив «Содом и умора», — поправил я и запер дверь на ключ.
ЧАШКА
Бабка изо всех сил тряхнула голубыми кудрями, вставная челюсть выпала и, лягушкой заскакав по полу, проквакала:
— Рыжик…
Я вздрогнул и проснулся.
— …я чашку разбил. Старую, с петушком, — сказал Марк, устроившись на краю кровати. — Думаю, сварю-ка я кофейку. Потянулся за банкой, а чашка — бац — и упала. Я думал, у меня инфаркт будет. Послушай, как сердце стучит?
Лицо Марка, как всегда, излучало безмятежную уверенность, что все сделанное им — промысел Божий.
За 30 лет, которые Марк прожил на этом свете, он никогда ни за что не отвечал. Всегда находились люди, которые его утешат, накормят и защитят в случае нужды. Вначале его пасла мама, потом опекали подруги, а когда он вдруг понял, что неравнодушен к мужчинам, этот крест пришлось нести нам — мне и Кирычу.
Туман в моей голове мигом рассеялся. Ад, опрометчиво обещанный Кирычем, явился без промедления.
Чашку, которую расколотил Марк, Кирыч получил в незапамятные времена в подарок от матери. Сейчас в такие наливают капуччино, а тогда — лет двадцать назад — из них пили чай. «Страшная, как моя жизнь», — сказал про нее однажды Марк. Выглядела она и впрямь, не особенно привлекательно. Ручка надтреснута, красный петух на боку вылинял до неразборчивого пятна…
Кирыч был о ней другого мнения. За все то время, которое я его знаю, он ни разу не изменил своей привычке — пить по утрам кофе из «маминой чашки». Если однажды ночью наш дом начнут бомбить гомофобы, то первым делом Кирыч кинется спасать ее. Так и выскочит на улицу — голый с чашкой наперевес. Как Гайдар с саблей.
— Ей цена — копейка, — сказал Марк, глядя, как я заметаю на совок останки чашки. — Я другую куплю. Вон, в «Доме» сумасшедшие скидки. Мне Танюшка говорила. Она купила симпатичные полотенчики. Белые в синий горошек. Не помнишь? В них еще Филя пепел стряхивал, а Танюшка ему сказала, что он урод. Я смеялся, потому что сильно пьяный был. Зачем я тогда так нажевался? Говорила мне мамочка: «Маруся, пей только лимонад»…
Марк сделал паузу, чтобы отхлебнуть кофе. На кофе у него время нашлось, а чтобы осколки собрать — ах, нет, я могу костюмчик замарать.
— Белых тапочек там не продают? — спросил я.
— Где? — не понял Марк.
— В доме твоем, где ты чашку Кирычу покупать собрался.
— «Дом» обувью не торгует. Но если тебе чего надо, то можно зайти к Федюне. Он новый магазин открыл с итальянским хламом. Рядом с «Домом». Только белое тебе не пойдет. Ты же всегда в черном ходишь. Девочки засмеют. Черный костюм и белые ботинки. Смешно, ей-богу. Как клоун.
— Во-первых, не ботинки, а тапочки, — ласково сказал я. — Во-вторых, не мне, а тебе. В третьих, этой идиотской чашке, которую ты умудрился расколотить, сто лет в обед. Она Кирычу от матери досталась. Единственная память о Серафиме Львовне, царство ей небесное… Слушай, купи себе в «Доме» тапочки.
— Я же сказал, «Дом» только предметами для дома торгует: хрусталем, там, фарфором… — напомнил Марк. — А за обувью надо к Федюне. Если сильно попросить, то он еще скидку даст. Федичка добрый…
Тут мое терпение кончилось.
— Дура крашеная! — зашипел я, отправляя осколки в помойное ведро. — В гроб можешь взять все, что хочешь. Хоть хрустальные вазочки.
— Почему же крашеная, это мой натуральный цвет, — выдал Марк дежурную остроту и, поняв, что я не шучу, сделал обиженное лицо.
Боясь не сдержаться и шваркнуть Марка по румяной физиономии, я пошел в душ. Зеркало в ванной отразило неприятного субъекта. Халат засален, волосы дыбом, морда злая и красная — в цвет волосам.
Я включил душ.
— Рыжик, а Рыжик! — сквозь шум воды послышался голос Марка. — Я сегодня вечером поздно буду. Мы с Федюней в солярий пойдем, а потом, наверное, в «Рыбу». Он меня с хорошим человеком обещал познакомить. Сережей зовут. Рыжик, ты меня слышишь?
— Привет Сереже, — сказал я.
Вот опять Марк создал проблему и поспешил удалиться.
У Марка есть уникальный талант вляпываться в неприятные истории всегда и везде: на улице, на работе, в трамвае, метро, в дискотеке, в магазине, а потом воздевать руки к небу рыдать, за что ему такое горе.
Марка не хотелось любить. Его приходилось опекать. Наверное, это и есть родительский инстинкт.
В прошлом году в славном городе Сочи мы чуть не простились с жизнью. Марк зазывно поскалился двум горячим кавказцам, сидевших за столиком напротив. Пока Кирыч дрался с одним, а я зайцем улепетывал от другого, Марк прятался в туалете ресторана.
— Какие же они звери, — соболезновал он после побоища, с любопытством разглядывая разбитый нос Кирыча.
Ни горячий душ, ни крепкий кофе, ни сигарета выхода не подсказали: в мусорном ведре покоилась фаянсовая труха, а в ряду чашек над раковиной зияла пустота. Я подумал о том, что гончарному ремеслу учиться поздно, а приличных помоек, где нашлась вторая такая чашка-уродина, в окрестностях нет. Проблема не решалась, поэтому мне оставалось лишь сделать вид, что ее нет.
— Ай, — сказал я, взглянув на часы, и помчался к компьютеру.
«Завтра статью сдавать, а у меня еще конь не валялся. Шеф порвет на клочки. Или оставит без гонорара, что еще хуже», — подумал я в свое оправдание.
Пепельница была полна окурков, рядом с клавиатурой стояла кружка остывшего кофе. «Рядовой конец рабочего дня, — подумал я, оглядев безобразие вокруг. — А именно… — я посмотрел в угол монитора. — Семнадцать двадцать одна».
Я с наслаждением потянулся и вздрогнул. Да, так и есть. Скоро половина шестого.
Вот-вот придет Кирыч.
Жизнь Кирыча — это череда ритуалов. Будильник звонит в 6.45, в 7.35 спускается в метро, в 8.00 уже просматривает котировки акций, в 12.33 начинает есть обед в столовой. Его возвращение ровно в двадцать шесть минут шестого — такое же незыблемое правило, как рюмка коньяку за полчаса до Нового года, или посещение могилы матери два раза в год — в день ее рождения и на родительский день.
— Чаю выпьем? — предложил Кирыч, и в этот день, как назло пришедший вовремя.
Он пересек комнату и засунул рубаху в коробку с грязным бельем.
Я потер глаза. Шесть часов за компьютером дали о себе знать — глаза слезились, будто я нанюхался лука. Что ж, тем лучше. Это лишь прибавит правдоподобия комедии, которую я намеревался разыграть.
— Знаешь, тут кошка соседская забежала, — начал я беспечным голосом. — Я ей «брысь», а она шмыгнула в кухню. Соседи, наверное, ее плохо кормят. Или бешеная. Хорошо хоть не укусила. Могла ведь.
Кирыч непонимающе уставился на меня. Кажется, я переоценил свои актерские способности. Молоть чепуху в пулеметном ритме по марусиному рецепту, я еще не научился. К тому же Кирыч натренирован на ложь, как бойцовские собаки на убийство.
— …Она заскочила на кухню, а на подоконнике твоя чашка стояла… — продолжил я, не зная куда девать глаза. — В общем, разбилась она, — сдался я. — Не кошка, конечно. Кошки ведь не бьются. Всегда на четыре лапы встают.
Глаза у Кирыча потемнели, из светло-голубых превратившись в темно-синие. С резвостью, неожиданной для его комплекции, Кирыч скакнул на кухню.
Пару секунд было тихо.
— Ненавижу! — сипло сказал он.
Хлопнула дверь и опять воцарилась тишина.
— Киря, открой! — сказал Марк.
Ответа не последовало.