Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Психоанализ и бессознательное. Порнография и непристойность - Дэвид Герберт Лоуренс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И этот же самый центр отвечает за великую сердечно-дыхательную функцию организма. Дыхание — оно как надежда, как извечная тяга к постоянству и благополучию: именно с этими чувствами мы делаем каждый наш вдох. То, как мы дышим, как мы вдыхаем, непохоже на то, как мы едим, как поглощаем пищу. Вдыхая, мы устремляемся к небесам, к свету и воздуху. Когда наше сердце расширяется, чтобы впустить в себя поток горячей крови, оно словно раскрывает объятия навстречу возлюбленной. Оно расширяется с благоговейной радостью, какую чувствует гостеприимный хозяин, распахивая двери своего дома перед желанным гостем; оно раскрывает двери навстречу чуду, явившемуся извне, чуду, без которого оно не может жить.

Вот так расширяется наше сердце, расширяются наши легкие. Они подчиняются великому и таинственному импульсу, исходящему из грудного сплетения, велящего им искать тайну и смысл всего сущего где-то вовне. И они раскрываются, давая доступ к себе, раскрываются и для горнего, и для дольнего — и для воздуха небес, и для горячей крови, идущей из темного низового мира. Благодаря этому мы и живем.

А затем они расслабляются и сжимаются, подчиняясь противоположному импульсу, исходящему из мощного волевого центра спинного ганглия. То, что впускалось и было желанным, теперь отвергается и отрицается. Именно так — не просто вежливо отклоняется, но решительно отвергается и отрицается.

Существует взаимодополняющая двойственность в деятельности волевого и симпатического центров на одном и том же уровне. Но и во взаимодействии двух уровней, верхнего и нижнего, также есть двойственность, едва ли не более удивительная. Между темным, горячим первичным знанием в солнечном сплетении (я — это я, все едино, и все сосредоточено на одном лишь мне) и первым волевым знанием (я — это я, но есть и другие, не такие, как я) пролегает различие шириной во Вселенную. Но когда Вселенная изменяется и на верхнем уровне мы осознаем чудо всего того прочего, чем не являюсь я, это различие вдребезги разбивается. Спинной ганглий — ганглий силы. Когда младенец ищет мать и, отыскав ее, радостно воссоединяется с ней, он тем самым повинуется великому верхнему симпатическому импульсу. Но затем он отвергает ее. Он перестает быть всецело уверенным в ней. И если она, играя с ним, вновь пытается вызвать его любовь, он отталкивает ее и пытается вырваться. Или же тихо лежит и глядит на нее каким-то отстраненным и оценивающим взглядом, будто шпионит за ней. Многие матери не могут вынести этого взгляда. Он вызывает в них нечто вроде невольной неприязни к ребенку — этот отдельный от них, любопытный, оценивающий взгляд, как если бы дитя изучало мать, взвешивая ее на каких-то своих, неведомых ей весах. Однако такой взгляд бывает временами у каждого ребенка. Это реакция на импульс большого волевого нервного центра, находящегося между плечами. Повинуясь этому импульсу, младенец вдруг решительно отодвигает, отстраняет от себя мать, и она превращается в посторонний объект его любопытства — холодного, подчас сонного, подчас озадаченного, подчас насмешливого.

Но вот мать решает его игнорировать — и он снова кричит, отчаянно плачет, требуя ее любви и внимания. Его жалобный плач — один из видов принуждения, исходящего из волевого верхнего центра. Эти требования жалости и любви к себе совершенно не похожи на те гневные вопли, к которым принуждал его нижний центр, тот, что ниже диафрагмы. Некоторые дети, выплакав все свои слезы с трогательно протянутыми из колыбели руками, внезапно успокаиваются и как ни в чем не бывало лежат, направив на мать любопытствующий взор торжествующего всеотрицания. Это снова действует импульс из верхнего центра — импульс игнорирования всего, что не «я». В этом случае младенец выглядит совершенно иначе, чем тогда, когда он в своем всеотрицании радостно «сучил ножками». Желание «сучить ножками» исходит от нижнего центра.

Мы легко можем распознать ту волю, которая исходит из нижнего центра. Воля эта больше похожа на «вредность» и желание контролировать родителей. А вот воля, исходящая из верхнего центра, — это нечто вроде нервной, критической объективности, сознательное стремление привлечь к себе симпатию, игра на жалости и нежности, выражение жалобы на недостаток любви к себе или же великодушное дарование своей любви. В некотором смысле все эти экстравагантные проявления воли одинаковы. Но в своем истинно гармоническом проявлении спинной ганглий выступает как центр более «конструктивной» деятельности: подлинного, здорового любопытства, радостного желания все разобрать на части, а потом вновь собрать вместе, желания проникнуть во все, «дойти до сути», а также желания изобрести нечто новое. Все это исходит из верхнего уровня, из волевого центра спинного ганглия.

Глава IV

ДЕРЕВЬЯ И МЛАДЕНЦЫ,

А ТАКЖЕ ПАПЫ И МАМЫ

Ладно, оставим его в покое, этого несчастного младенца, вместе с его сложным бессознательным и всеми этими импульсами, напоминающими пинг-понг. Уверен, дорогой мой читатель, что вы готовы предпочесть любые вопли из его колыбельки моей экскурсии по его ганглиям. «Да забудьте вы про этих младенцев…» — призываете вы меня. Я бы с радостью про них забыл, если бы мне было чем их заменить. К сожалению, младенец — мой единственный анатомический экспонат и подопытный кролик в одном лице.

Но он и мне уже действует на нервы. И я в полном одиночестве ухожу в лес, взяв с собой лишь карандаш и тетрадь, и, тяжело опустившись у подножия раскидистой ели, терпеливо жду прихода в голову мыслей, дабы расщелкать все заковыристые вопросы, как белка щелкает орехи. Да орешки-то, оказывается, пустые.

Мне начинает казаться, что в лесу слишком много деревьев. Став тесным кругом, они как будто разглядывают меня. Мне кажется, когда я на них не смотрю, что они легонько подталкивают друг друга, указывая на меня ветками. Я просто кожей ощущаю, как они стоят, уставившись на меня. Похоже на то, что они сегодня не дадут мне поразмышлять о младенцах. Не дадут из одного лишь упрямства.

А может быть, все дело в том, что с утра моросит дождик и лес стоит сырой и неподвижный, такой загадочный в туманном утреннем воздухе. Утро, это дождливое небо, этот лес, обступивший меня со всех сторон в деликатном молчании, и я сам, ощущающий себя не такой уж и шишкой среди всех этих шишек, валяющихся у подножия моей ели. Молча подступают ко мне деревья, и все они настолько больше меня, настолько сильней в этой жизни. Я чувствую, как они крадучись подбираются ко мне, как бродят в них мысли, как они о чем-то совещаются между собой, и знаю, что их силы намного превосходят мои. Делать нечего: придется им уступить.

Я на самом краю Черного леса[42]… Вдали нет-нет да и блеснет Рейн из своей Рейнской долины, как кусок металлической ленты… Но сегодня я туда не смотрю. Сегодня для меня существуют только деревья, и листья, и мир растений. Огромные стройные пихты и ели, ветвистые буки, пустившие подземные реки корней. И беспрерывное «ку-ку», «ку-ку», словно капельками слетающее с высоких древесных крон. А среди всего этого — я, сидящий на обочине лесной тропинки с карандашом и тетрадью в руках и с надеждой продолжить свои досужие размышления все о том же младенце.

Ну да бог с ним. Я снова прислушиваюсь к лесным шорохам, вдыхаю пряный запах сырого мха, вглядываюсь в стройные силуэты деревьев. Я завороженно внимаю тишину леса. Больших, высоких деревьев. Есть в них какая-то привлекательная бесцеремонность. Или варварство? Даже не знаю, что заставило меня сказать «бесцеремонность». До чего же великолепны их огромные, округлые стволы-тела! Я почти слышу, как по ним поднимаются могучие жизненные соки. Великие, полнокровные деревья, по которым так бесшумно течет их странная древесная кровь.

Деревья — у них нет ни рук, ни лица, ни глаз, но по этим громадным колоннам поднимается сок, древесная кровь. Могучая жизнь древесного индивида, его мрачная воля — воля дерева, чем-то пугающая.

Вам, наверно, хотелось бы заглянуть в лицо дереву? Невозможно. Оно не имеет лица. Любуйтесь его могучим стволом; закинув голову, смотрите на спутанные волосы его веток и сучьев; глядите на его мягкую зеленую макушку. Но нет у него глаз, чтобы в них заглянуть, невозможно встретиться взглядом с деревом. Рассматривать его можно лишь по частям.

Но если вы хотите по-настоящему узнать дерево, нет нужды его долго рассматривать. Единственное, что вам нужно, так это удобно устроиться среди его корней, прислониться к его могучему стволу и забыть обо всех своих неприятностях. Именно так я и писал про все эти уровни сознания и нервные сплетения — сидя между пальцами ног дерева, прислонившись к огромной лодыжке ствола, позабыв обо всем другом. Согласно тому же неписаному закону, по которому безличная магия дерева заставляет белку неистово вгрызаться в свою шишку, я тоже поддавался его колдовским чарам, так же неистово и самозабвенно вгрызаясь в свою книжку. В свою поистине «древесную» книжку.

Теперь я прекрасно понимаю, отчего возник культ деревьев. Все древние арии поклонялись деревьям. Мои предки поклонялись Древу Жизни. Древу познания. Время от времени отростки этого культа вновь пробиваются сквозь толщу времен — отростки древнего арийского культа. До чего же хорошо я чувствую культ деревьев, вплоть до самого глубинного его мотива — страха!

Культ этот не мог не возникнуть. Дерево, это великолепное, огромное и… безликое творение природы. Без рта, без глаз, без сердца. Безликое, как огромная башня. Вот сижу я здесь, между пальцами его ног, оно безмолвно нависает надо мной, и я чувствую, как пульсирует его кровь. Слепое, безглазое, оно заглядывает далеко вглубь своими корнями, до самого центра земли, сырой земли, скрывающей мертвецов, — и в то же время смотрит далеко ввысь, в глубину небес. У нас же, зрячих, есть глаза только с одной стороны головы, и их достает лишь на то, чтобы близоруко таращиться перед собой.

Оно стоит, зарывшись жадно ищущими корнями в черный гумус, куда мы попадаем лишь затем, чтобы сгнить. А его верхушка — высоко в небесах, куда мы можем лишь беспомощно пялиться, нелепо запрокинув голову. Широко, могуче, ликующе раскинулось оно во все стороны: влево и вправо, вверх и вниз. И никаких признаков мысли, никакого лица — только гигантская, дикая, немая душа. Где оно прячет свою душу? И где прячут свои души все другие существа, живущие на Земле?

Огромная, раскидистая, гигантская душа. Как бы мне хотелось хоть ненадолго стать деревом! Великая похоть корней. Корень похоти. И ни малейших признаков разума. Оно высится надо мной, а я сижу под ним и чувствую себя в полной безопасности. Мне нравится соседство этих живых башен. А ведь раньше я их боялся. Я боялся их похоти, их неистовой черной похоти. Но теперь она меня восхищает, я поклоняюсь ей. Раньше они казались мне врагами, огромными первобытными врагами. Теперь же в них одних мое прибежище и моя сила. Я затерялся среди деревьев. Мне радостно быть в их среде, среди их тихой, сдержанной страсти, в окружении их великой похоти. Они питают мне душу. И я могу понять, почему Иисус был распят на древе[43].

То, что непорочный Иисус был распят на древе и, таким образом, Сам подвергся проклятию, уничтожило проклятие рода человеческого, явившееся следствием того, что человек вкусил от Древа познания добра и зла (Бытие, 3:17).

Я так же хорошо могу понять древних римлян, их ужас перед ощетинившимся им навстречу Герцинским лесом[44]. Однако достаточно взглянуть с высоты на волны леса, ровно накатывающиеся друг на друга, — волны Черного леса, — чтобы убедиться, что он так же мирен, как привычное для римлян море, вкрадчиво шелестевшее своими волнами у их берегов. Аишь изнутри лес представляется страшным гигантским войском, выставившим навстречу входящему свои штыки. Вот это, наверно, и пугало римлян.

Древние римляне… Мне кажется, они где-то здесь, совсем близко. Ближе, чем Гинденбург[45], Шош или даже Наполеон[46]. Когда я оглядываю Рейнскую долину, душа моя замечает только римлян, только легионы, форсирующие Рейн. Должно быть, чудесно было попасть с побережья Южной Италии к берегам этого, лесного, моря — в этот темный, сырой лес, где с невероятной силой и мощью проявляет себя жизнь деревьев. Я на себе испытал это ощущение, прибыв сюда на днях с каменистой земли Сицилии, иссушенной беспощадным солнцем и жаждой.

Римляне и греки умели очеловечить все, что их окружало. Всему вокруг они придавали лицо и человеческий голос. Человек говорил, а в ответ ему мелодично журчал ручей.

Но когда римские легионы перешли Рейн, они обнаружили обширную непроницаемую жизнь, у которой не было голоса. Они столкнулись с безликой тишиной Черного Леса. Этот громадный, безбрежный лес не отзывался на имя. Тишина его была глухой и суровой, она подавляла. И солдаты дрогнули — дрогнули перед деревьями, безликими и безголосыми. Отважные воины отступили под натиском огромного неодушевленного войска, темного и загадочного, с неукротимой враждебностью наставившего на них свои гигантские пики. Коллективная мощь черных деревьев превзошла коллективную мощь самого Рима.

Нет ничего удивительного, что римские воины были так напуганы. Неудивительно, что они задрожали от страха, когда, зайдя в глубину леса, обнаружили висящие на деревьях кости, черепа, щиты и шлемы своих погибших товарищей. Деревья тихо сжевали и проглотили их, даже не поперхнувшись, и аккуратно выплюнули белые кости наружу. Белые кости разумных римлян — и неразумные, дикие, неукротимые деревья. В венах истинного германца до сих пор течет хоть капля древесного сока: под всем наслоением интеллектуализма в нем таится некая исконная дикость, как дикость дерева, беспомощная и в то же время непреодолимо могучая. В нем душа дерева, и боги его не походят на людей. Инстинктивно его по-прежнему тянет, когда он в чащобе леса, прибивать к святому дереву черепа и щиты. Древо жизни и смерти. Древо добра и зла. Древо рассудочных абстракций и необъятной, безрассудочной жизни. Древо чего угодно, кроме духа, духовности.

Но после пропекающей до костей Сицилии и после шумной толпы людей, козыряющих своими яркими личностями, так хорошо оказаться среди глубочайшего безразличия безликих деревьев. Их древней органике непонятно и неинтересно, зачем мы стремимся к тому, что по сути своей является суетой сует. У них нет лица, нет разума и желудка — у них есть одни лишь похотливые корни, глубоко уходящие в землю, и раскидистые, гибкие кроны, живущие в небесах, да еще первозданная индивидуальность. Еще не поздно всю нашу так называемую духовность возложить на их жертвенный алтарь. Пригвоздить к их ветвям наши черепа. У них же нет ни черепов, ни мозгов, ни лиц, и они не могут закатывать глаза, изображая, как они нас любят. Без всего этого вполне обходится их долгая жизнь. И нас они тоже переживут.

В среднем такое огромное дерево живет не менее ста лет. Так сказал мне местный барон.

Это место — одно из тех немногих мест, по которым душа моя будет тосковать, когда я умру. Ей будет ужасно недоставать этой тропы между деревьями близ Эберштайнбурга, где в полном одиночестве я писал эту книгу. До чего же мне трудно покинуть эти деревья. В них остается частица моей души.

* * *

Простите мне это отступление, мой благородный читатель. Обещаю вам, что этого больше не повторится. Просто я подумал, что негоже было бы за деревьями не увидеть леса — или наоборот. Хотя, с другой стороны, не так уж и важно, что мы видим, а чего не видим. Но как приятно иногда оглядеться по сторонам, где бы ты ни находился.

Итак, мы имеем два уровня бытия и сознания, а наряду с ними — две соответствующие модели взаимоотношений и функционирования. Нижний уровень мы назовем чувственным, верхний — душевным. Термины, быть может, не слишком удачные, но иные нам просто не приходят на ум.

Прошу вас, дорогой читатель, еще раз перечесть предыдущий абзац. Вы должны удостовериться, что вас не подвело ваше зрение: учтите, вы ведь только что вышли из тьмы лесов, и ваши глаза еще не успели привыкнуть к яркому свету.

Вполне понятно, что с момента рождения или даже с момента зачатия ребенок состоит в непрерывных взаимоотношениях с окружающим миром, но отношения эти не одного, а нескольких типов. Есть два типа любви и два типа независимой деятельности. И в то же самое время среди физических функций есть функция еды и питья и есть функция вывода выделений (на нижнем уровне); кроме того, есть функция дыхания и сердцебиения (на верхнем).

Таким образом, существует четырехкратное равновесие. Ибо между тем, что мы едим, и тем, что мы выводим из организма, должно быть полное равновесие, точно так же, как оно должно быть между сердечной систолой и диастолой[47], вдохом и выдохом. Хотя, надо сказать, равновесие никогда не бывает совершенным. Большинство людей или слишком тучны, или слишком худы, слишком темпераментны или слишком флегматичны, слишком энергичны или слишком вялы. Никакой нормы на самом деле не существует — во всяком случае живой нормы. Норма — не реальность, а всего лишь абстракция.

То же самое и на психологическом уровне. Мы или слишком любим, или слишком ненавидим, слишком чувствительны или слишком черствы. Никакой нормы человеческого поведения нет и не может быть. Все зависит, во-первых, от неведомых индивиду внутренних потребностей внутри его клеточных центров, а во-вторых, от его окружения. Некоторым людям надлежит быть слишком чувствительными, другим же — чересчур черствыми. Одни должны быть слишком покорными, другие должны быть слишком гордыми. Мы никому не хотим предписывать, какими им следует быть. Мы всего лишь хотим сказать, что существует много различных типов бытия, зато не существует такого явления, как человеческое совершенство. Никто не может быть совершеннее, чем он есть на самом деле, и ничто не может быть совершеннее, чем искренние, живые отношения человека со всеми, кто его окружает, и со всем, что его окружает. Но того человека, каким я есть на самом деле, разумеется, предадут анафеме те, кто ненавидит индивидуальность и обожает толпу. От того, что я осмеливаюсь быть самим собой, волосы встанут дыбом у человека, который, тоже будучи сам собой, отличается от меня, как небо от земли. Что ж, пусть себе злится. Но если я и разозлюсь в ответ, то лучше оставьте нас в покое и дайте нам, если мы захотим, наброситься друг на друга и выяснить между собой отношения.

Нам следует научиться жить, отвечая за свои поступки, и мы не должны мешать другим людям научиться жить точно так же.



Однако вернемся к нашему младенцу и его развитию на двух уровнях пробудившегося у него сознания. В течение всего периода его развития, начиная с момента рождения, существует прямая динамическая связь между ним и матерью, с одной стороны, и между ним и отцом, с другой. Это связь на двух уровнях, верхнем и нижнем. Из нижнего симпатического центра исходит импульс приятия любви. Из верхнего же симпатического центра исходит эманация преданности и импульс отдаваемой любви, импульс уделяемого кому-то внимания. Оба эти симпатических центра обязательно уравновешиваются, или должны уравновешиваться, соответствующими им волевыми центрами. Из большого волевого ганглия нижнего уровня исходит стремление младенца быть своевольным, независимым и господствующим над кем-то другим.

В момент активности этого центра ребенок всячески уклоняется от ласк и поцелуев, с отчаянной яростью маленького зверька отстаивая свою независимость. Посредством этого центра он любит командовать и доминировать над другими. Этот же центр побуждает его к капризам и упрямству, упорному стремлению во что бы то ни стало все делать по-своему. Волевой центр, каким является ганглий нижнего уровня, управляет также ногами младенца и помогает ему научиться пользоваться ими.

Верхним же волевым центром дитя ведет постоянное и бдительное наблюдение за тем, чтобы мать уделяла ему все свое внимание: он должен быть у нее на виду, она должна его ласкать — словом, он должен все время купаться в материнском внимании и материнской заботе. Но этим же центром он холодно отказывается ее замечать, когда она сама требует от него больше внимания. Этот холодный отказ принципиально отличается от активного отталкивания по указке нижнего центра. Теперь он пассивен, но в то же время холоден и негативен. Из верхнего — спинного или плечевого — ганглия исходит также импульс дыхания и сердцебиения. Этот же центр управляет руками младенца и учит его пользоваться ими. В проявлении симпатии, диктуемом центром верхнего уровня, он нежно обнимает мать своими маленькими руками. Движимый любопытством или интересом, стимулируемым спинным ганглием, он вытягивает пальцы, все трогает, осязает, исследует. Движением отторжения, с другой стороны, он сознательно отталкивает нежеланный предмет.

Затем, когда четыре центра того, что мы называем первым полем сознания, становятся полностью задействованными, глаза привыкают сосредоточиваться на нужном предмете, губы — произносить нужные слова, а уши — улавливать и распознавать нужные звуки; и все это — результат огромной четырехсторонней работы первого поля динамического сознания. В результате этой работы разум пробуждается к осознанию впечатлений и начинает осуществлять общий контроль. Ибо поначалу этот контроль не рациональный и даже не церебральный. Мозг выполняет поначалу лишь функцию своеобразного коммутатора.

Отец на протяжении всей этой первоначальной стадии развития играет роль как бы высшего авторитета — он стоит в стороне, наблюдает и вносит необходимые коррективы. Если на ребенка изливается слишком много любви, то ослабляются большие волевые центры спины и он может вырасти слишком изнеженным. В этом случае отец инстинктивно компенсирует недостаток жесткости и строгости, что, в свою очередь, возбуждает у ребенка центры сопротивления и независимости и стимулирует их правильное развитие с первых дней жизни. Часто одно лишь присутствие жесткого и сурового отца, сами модуляции его голоса запускают механизм сопротивления и независимости большого волевого ганглия и дают первый импульс независимости — качества, столь необходимого в жизни.

Но, с другой стороны, отец, в силу своего положения, поддерживает, защищает, окружает заботой ребенка, у которого нет другой нормальной возможности отдохнуть от материнской любви, кроме как возможность любви отцовской. Ибо доминирующие центры у мужчины — это как раз волевые центры ответственности, власти и заботы.

Итак, отцовская обязанность — поддерживать правильный баланс между двумя типами любви у ребенка. Ибо мать вполне может вырастить младенца исключительно в том духе, который мы называем духом чистой, сентиментальной любви, в духе имеющихся и у нее, и у него верхних центров любви, центров грудного сплетения. В таком случае ребенок будет сама нежность, он будет излучать сплошную мягкость и ласковость, но не будет готов к проявлениям грубости и жестокости, не будет готов к боли. И вот тут-то отцовский инстинкт, бросая вызов соответствующему глубокому инстинкту у ребенка и приводя в движение его соответствующие нервные центры, определит необходимую меру жесткости и строгости, здоровой отцовской грубости.

— Куда это ты, интересно, тянешь руку? Тебе понадобились мои часы? Нет, милый мой, я тебе их не дам, потому что они мои.

И не надо вдаваться в дальнейшие разъяснения: «Понимаешь, дорогой мой мальчик, они папе сейчас очень нужны, а вот немного попозже…» Не нужно всего этого — это лишнее.

Или если ребенок начинает без особой нужды капризничать, донимая мать бесконечным нытьем, именно отец должен проявить строгость:

— Ну-ка, братец, кончай шуметь! В чем дело, плакса?

Слишком чувствительному, ласковому ребенку вовсе не повредит, если отец — хотя бы изредка — вышвырнет кошку за дверь, или пнет собаку ногой, или просто накричит на свое капризное чадо. Бури и грозы необходимы. Подрастающего ребенка иногда просто необходимо звонко шлепнуть по попке — и если мать отказывается исполнять эту важнейшую обязанность, то опять-таки ее берет на себя отец. Ибо для того у ребенка и попка, чтобы его по ней время от времени шлепали. Вибрации от шлепков прямо воздействуют на спинной нервный узел, вызывая непосредственную ответную реакцию. Шлепающий сообщает свой гнев непосредственно главным волевым центрам ребенка, и эти волевые центры активно реагируют в ответ, то есть просыпаются к жизни, проходят свою первую школу.

Но если, с другой стороны, мать оказывается или слишком бесчувственной, или слишком равнодушной к ребенку, тогда на отца возлагается обязанность нежной любви и воспитания у ребенка «благородных» чувств. Ему в этом случае необходимо проявлять чувствительность верхнего уровня. Печальное явление наших дней состоит в том, что слишком мало матерей сохранили в себе способность утробной или даже грудной любви. Все, что у них осталось, — это добрая воля верхнего «я». Но воля — это не любовь. Материнское терпение, великодушие и благожелательность, если они без любви, оказываются ненужными ребенку, они его только раздражают. В этом случае отец должен деликатно внести свою поправку. Необходимо, чтобы его эмоциональное «я» оказалось богаче материнского, оказалось способным на какую-то долю теплой, настоящей любви.

Очень важен вопрос о телесных наказаниях. Грубо шлепнуть впечатлительного, чувствительного ребенка — в этом нет никакой пользы. Но взбадривающий и не слишком грубый шлепок по мягкому месту принесет ему только пользу. Шлепок не злой, но хорошо взвешенный, в меру увесистый, с долей здорового гнева. С полным сознанием необходимости наказания, с полной ответственностью, полушутя, без извинений или объяснений. И конечно же, не с целью самоутверждения со стороны родителя. «Заслуженное», здоровое телесное наказание нужным образом апеллирует к чувствам ребенка. Изощренные душевные наказания, как правило, гораздо более опасны и унизительны в сравнении с хорошим шлепком. Раздраженные, но беспомощные упреки матери обычно действуют гораздо хуже, чем гневный окрик отца. Ну, а что касается всех этих «немедленно отправляйся спать», «всю неделю будешь без сладкого» и т. д. и т. п., то они травмируют психику ребенка гораздо больше, чем подзатыльник. Когда отец шлепает сынишку по мягкому месту, между ними происходит взаимообмен живого чувства. В случае же изощренных наказаний родители, сами не испытывая никаких чувств, умерщвляют чувства ребенка. Раздражение, вызванное у него изощренным и хладнокровным проявлением родительской воли, иссушает его душу. А родители, говоря себе, будто они управляют его душой по всем правилам добродетели и с самыми благими намерениями, на самом деле просто берегут свои нервы.

В этом вся суть. Если ваш ребенок довел вас до такой степени раздражения, что вам хочется его стукнуть, что ж, стукните сорванца, и дело с концом. Но только ни на миг не переставайте отдавать себе отчет в том, что вы делаете, и не забывайте о своей ответственности за степень своего гнева. Не нужно его стыдиться, вашего гнева, но и не нужно его искусственно раздувать. Искра гнева, вспыхнувшая между вами и вашим ребенком, — часть ваших взаимоотношений, необходимый компонент в развитии маленького существа. Опять-таки, если ребенок вас оскорбил, оскорбил до такой степени, что у вас пропадает желание с ним общаться, то до тех пор, пока не затянется ваша рана, вы вправе отключить с ним связь, обрезать провода, прервать взаимообмен жизненными токами, полностью отказаться от общения с ним. Но ни в коем случае не оставайтесь в таком состоянии и после того, как заживет ваша рана. Существует мудрое правило: делай то, что тебе на самом деле хочется делать. При этом всегда отдавайте себе отчет в своих действиях и в степени их искренности. А главное, имейте мужество проявлять свои сильные чувства. Они только обогащают душу ребенка.

Первоначальное воспитание и развитие ребенка почти всецело зависит от его взаимоотношений с родителями, а также с братьями и сестрами. Непреложный закон взаимоотношений родителей и ребенка гласит: мать или отец сами по себе, а ребенок сам по себе. Но в то же время между ними существуют такие динамические витальные отношения, основная ответственность за которые лежит на взрослых, как существах более сознательных. Поэтому родителям следует, насколько это возможно, не отступаться от самих себя, ибо они имеют дело с досознательными динамическими взаимоотношениями. Им следует действовать в абсолютном соответствии с их собственными, истинно спонтанными ощущениями. Но в еще большей степени им следует действовать, исходя из жизненной мудрости, их собственной мудрости, которой с лихвой должно хватить и на них самих, и на их ребенка. Во всех родительских действиях должна присутствовать глубочайшая мудрость и ответственность. Ответственность за спонтанные, импульсивные побуждения своей души. Любовь… что такое любовь? Не пора ли ее осмыслить по-новому? Ведь любовь — это, в конце концов, просто искреннее проявление чувств, даже если оно приводит к доброму шлепку по мягкому месту. А вот мудрость — это нечто иное. Это глубокая избирательность души, глубокая ответственность перед целостностью собственного бытия, которая делает человека ответственным и за ребенка, за определенные обязанности в отношениях с ним, за поддержание динамического потока между обоими на возможно более глубоком уровне искренности — иначе говоря, без примесей привнесенных «идеалов» или собственной воли.

Но самое роковое, самое опасное — это раздражение. Что такое раздражение? Это, прежде всего, желание навязать свою волю кому-то другому. Разумеется, физическое раздражение выявить довольно легко. Более опасно «психическое» раздражение. В людях нас раздражает, как правило, то, чем они на нас не похожи, но что им самим идеально подходит. Нам хочется навязать свои идеалы другим. И тогда возникает взаимное «психическое» раздражение. Мать утверждает, что жизнь обязана сплошь состоять из любви, нежности и терпения. И она балует свое дитя, по натуре вспыльчивое и страстное. Это настолько сбивает его с естественного для него пути, что оно вырастает или слабоумным, или бандитом. У меня может быть сколько угодно идеалов, идеалов любви, нежности и терпения. Но я не имею никакого права требовать от другого, чтобы он имел те же самые идеалы. А уж навязывать какие бы то ни было идеалы ребенку, растущему существу — это почти преступление. Это приводит к оскудению его души, к ее истощению и, как следствие, к ущербности. В наши дни основная опасность исходит именно от идеалов любви и милосердия. Следствием попыток их навязывания является, в первую очередь, неврастения, которая в определенной степени представляет собой срыв деятельности больших волевых центров, атрофию воли. Но это и подавление больших нижних центров, что приводит почти к полной зависимости всех жизненных функций от верхних центров. Отсюда истощение верхних центров и склонность современного человека к неврозам сердца и туберкулезу. Большой симпатический центр в грудной клетке быстро изнашивается; перенасыщенность лишь одним жизненным ощущением сжигает легкие; сердце, принуждаемое к непомерному расширению, в конце концов не выдерживает. Мощные нижние центры так и не достигают полноты своей активности; особенно страдает от бесконечного подавления большой поясничный ганглий, отчего может даже наступить его атрофия, а ведь он отвечает за чувство гордости и независимости. Это, между прочим, тот самый нервный узел, который заставляет нас выпрямлять нашу спину, держаться прямо и гордо. Вот таким образом, сутулые и слабогрудые, мы безжалостно уничтожаем самих себя. Таков результат пресловутого идеала милосердия и всеобщей любви, который к настоящему времени уже перестал существовать на уровне симпатической деятельности, но все еще действует нам на нервы, тормозя уровень нашей волевой деятельности.

Будем же остерегаться каких-либо идеалов даже для своего собственного употребления. Но особенно будем их остерегаться в отношении своих детей. Ибо, внушая эти идеалы своим детям, мы тем самым обрекаем их на страдания. Мудрость — вот все, чем мы можем и должны обладать. А мудрость — это не теория, а состояние души. Это то состояние, пребывая в котором мы можем отдавать себе полный отчет в своей собственной целостности и неповторимости, сознавать многогранную природу нашего бытия. Это то состояние, в котором мы можем сознавать всю значимость взаимоотношений, существующих между нами и нашими близкими. Это то состояние, пребывая в котором мы принимаем на себя всю полноту ответственности за свою собственную душу и за живые, динамические отношения с другими людьми, из чего, собственно, и состоит наше бытие. Не нужно требовать от других, чтобы они осознали это. Каждый должен это требовать прежде всего от себя. Но вместо того чтобы стремиться к этому осознанию, люди сегодня предпочитают пустые и не очень честные отговорки, они говорят: никто в этом мире ничего не знает, разве что дети и идиоты. Это не просто софистика, это преступное малодушие, попытка уклониться от жизненной ответственности, и это чрезвычайно опасно для нас.

Единственный и естественный выход — быть всегда и во всем честным и искренним. Если ребенку нужно принять касторку, вы ему просто скажите:

— Послушай, ты должен проглотить это лекарство. Это необходимо для твоего желудка. Можешь поверить мне, потому что это действительно так. Ну-ка, открывай рот пошире.

К чему тут уговоры, убеждения и уловки? Дети в этом смысле мудрее нас. Они очень быстро распознают несоответствие между нашими благими намерениями и нашими истинными желаниями. Они готовы подыгрывать нам в нашей маленькой лжи, а на самом деле будут навязывать нам свою игру, пока не доведут нас до белого каления.

— Ты же любишь мамочку, не правда ли, дорогой? — слащавым голосом говорит сыну мать.

Совершенно недопустимый прием! Такие великие чувства, как любовь, проявляются без всяких слов. Разговоры о любви — это просто признак раздражения «неподобающим» поведением сына.

— Бедная киска! Ты должен любить свою бедную киску! — поучаем мы ребенка.

Какое ханжество! Какое неприкрытое ханжество! Призывать к любви на основании притворной жалости! Мы ведь тем самым прививаем мальчику лицемерие.

Если ребенок плохо обращается с кошкой, просто скажите ему:

— Перестань мучить кошку. У тебя своя жизнь, у нее своя, и не мешай ей жить своей жизнью.

А если это не поможет, действуйте по принципу «зуб за зуб»:

— Что, опять дернул кошку за хвост? А вот сейчас я дерну тебя за нос — посмотрим, как тебе это понравится!

И дергайте, да почувствительнее.

Разумеется, детям можно иногда позволять дергать кота за хвост. Им можно порой разрешить стянуть из буфета сахар. Им должно быть позволено иногда портить вещи, которые портить нельзя. И им можно иногда разрешать «рассказывать вам сказки» или, попросту говоря, лгать. Жизнь вынуждает нас время от времени лгать — это все равно что надевать брюки, чтобы скрыть свою наготу. Мораль — деликатная штука, и здесь главное, чтобы душа была в ладу сама с собой, а не с какими-то правилами и предписаниями. Да, ребенок не должен тянуть кота за хвост, воровать сахар, портить мебель и лгать, но он может иногда делать это, если не превышает определенных пределов. Боюсь только, что никто из нас не сможет сказать, где именно эти пределы. Поэтому мы и вынуждены иногда делать вид, что ничего не замечаем, когда ребенок делает это. А если в один прекрасный момент он все же выведет нас из терпения и мы шлепнем его за то, что он мучает кошку, — что ж, такова жизнь.

— Вот тебе за все те разы, когда ты мучил кошку и дергал ее за хвост, — добавляем при этом мы.

И он, конечно, разозлится на нас, как мы на него. Но какое это имеет значение? Дети чувствительны к переливам эмоциональных страстей и прощают даже явную несправедливость, если она спонтанна, а не преднамеренна. Они понимают, что мы несовершенны. Чего они не прощают, так это наших претензий на совершенство и нашего раздражения по поводу их несовершенства.

Глава V

ПЯТЬ ОРГАНОВ ЧУВСТВ

Наука проявляет свою примитивность, относясь к человеческому телу как к разновидности сложного механизма, составленного из множества механических узлов, каждый из которых работает автоматически и в слаженности со всеми другими. Дескать, организм человека — это большая машина, а его разнообразные органы — это машины поменьше, и вся эта колымага, получив с рождения старт, катится как-то по жизни сама собой. А единственный «бог из машины», то бишь человеческие воля и разум, дескать, живет у нее в приживалах.

Таков ортодоксальный взгляд. Что касается души, то если мы и допускаем ее существование, то воспринимаем ее, как некую пустоту внутри машины, вечно ускользающую от точного определения. Ну, а если с машиной что-то не так, мы про душу вообще забываем. Мы тогда вызываем главного механика по машинам, то бишь врача. И этот мошенник с самым серьезным видом копается в нашей машине, то есть внутри нас. Нет, как механик человеческого устройства он вполне хорош. Беда только в том, что, пока он со знанием дела разбирает и паяет наш двигатель, жизнь наша по капельке угасает. Но, в самом деле, не винить же в этом врачей!

Очевидно, что, даже если смотреть на человеческое тело как на сложную, совершенную и прекрасно отлаженную машину, мы все же не сможем и на минуту заставить ее работать, если все ее функции и механизмы не будут самым тщательным образом контролироваться из какого-то центра. Еще сложнее вообразить себе самоэволюцию подобной машины. Мыслимое ли дело, чтобы машина, пусть даже простая прялка, автоматически сама себя совершенствовала? Видимо, все же «бог из машины» существовал еще до того, как стала существовать сама машина.

Вот так обстоят дела с человеческим телом. Некий центральный «бог из машины» должен постоянно присутствовать в каждом живом организме. Даже у маленького жучка должна быть своя крошечная душа, заставляющая его ползти вперед. Ну а душа homo sapiens, человека разумного, позволяет ему твердо стоять на своих двоих. Только не требуйте у меня определения понятия «душа». С таким же успехом вы можете требовать у велосипеда, чтобы он дал определение тому, что такое его наездница, с грациозностью юной богини направляющая его механическое тело неведомо куда и зачем. На самом деле юная леди мчится навстречу юному джентльмену — но откуда, скажите на милость, знать об этом велосипеду? Да и, говоря по правде, до этого юного джентльмена велосипеду и дела-то нет. Тем не менее сам велосипед не смог бы проделать долгий двадцатикилометровый путь из одного пункта в другой, не управляй им юная леди, спешащая на свидание со своим юным джентльменом.

Видимо, подобным же образом и наши с вами тела-машины оседланы каждое своим собственным божком-наездником. Вот его-то нам и придется назвать нашей индивидуальной душой и с тем оставить пребывать там, где он пребывает. Далеко ли уедет велосипед, если будет пытаться «дать определение» сидящей на нем юной леди? И все же будьте уверены, что он не станет отрицать тот факт, что эта юная леди уверенно сидит в его седле. Даже Солнце не стало бы описывать круги по небу, не будь и у него своего седока. Но поскольку Солнце — далеко не единственное светило на звездном небосклоне, мы не будем от него требовать, чтобы оно «дало определение» своему седоку исключительно с позиций нашей солнечной системы. И, тем не менее, какой-то седок должен быть — седок нашей многоколесной Вселенной.

Но оставим в покое Вселенную. Эта игрушка чересчур велика для меня. Давайте лучше поговорим обо мне. В самом начале моей жизни, раньше всего другого, возникло мое «я». Возникло (или было уже до того) таинственное маленькое целое, божок, построивший машину и затем отправившийся на ней в долгое путешествие лет этак на семьдесят. Но давайте пока поговорим о самой машине, а не о «боге из машины». Представьте себе на минуту, что вы — велосипед, а не наделенный разумом велосипедист. Так вот, согласитесь — единственное, что вы можете сделать, давая определение «велосипедисту» нашего тела, так это попытаться дать ему такое определение с позиций нашего же собственного тела. Иначе говоря, «велосипед» сказал бы примерно следующее:

— Вот тут, на моем кожаном седле, помещается какая-то странная одушевленная сила, которую я называю Силой Гравитации, и эта величайшая сила управляет всей моей Вселенной… Впрочем, нет, если хорошенько подумать, то я бы скорее сказал, что эта величайшая сила не всегда находится в моем седле. Иногда ее просто нет — и тогда я стою, прислонившись к стене, беспомощный и неподвижный. Некоторые даже видели, как я лежу вверх тормашками, а вернее, колесами, оставленный в таком положении моей таинственной юной леди. Это наводит меня на мысль о теории относительности. Однако на протяжении большей части того времени, когда я жив и бодрствую, она, или, может быть, «оно», — эта таинственная сила или это таинственное явление — не покидает моего седла. И все то время, когда «оно» в седле, две подчиненные ему силы крутят мои педали то туда, то сюда с непостижимой и неизмеримой силой. Эта таинственная сила уверенной и твердой рукой направляет мой руль, направляет его совершенно непостижимым для меня образом, управляя всем моим движением. Это не грубо толкающая, а искусно направляющая сила, под чьим воздействием мое сияющее стальное тело легко и стремительно мчится по шоссе. Но иногда раздается внезапный щелчок, и мои мчащиеся колеса вдруг резко останавливаются. Ах, до чего же это болезненно и неприятно! Я себе весело мчусь вперед, полностью вверяя себя стремительному elan vital[48], как вдруг страшная судорога схватывает мое заднее колесо, или переднее колесо, или оба колеса сразу. Наступает ужасающее в своей непостижимости внезапное прекращение движения. Возникает впечатление, будто душа моя вырывается вперед, опережая тело, а сам я чувствую себя резко отброшенным назад. Все фибры моего тела издают болезненный стон. Но затем напряжение понемногу спадает…

Вот таким образом, безостановочно и увлеченно, «велосипед» готов разглагольствовать о себе хоть целую вечность. А в итоге его болтовни следует чуть ли не философский вывод:

— Ах, если бы эта великая божественная сила никогда не покидала моего седла! Если бы рука этой таинственной воли, направляющая мой путь, вечно покоилась на моем руле! Тогда мои педали могли бы вращаться сами собой, и мое движение никогда бы не прекращалось, и никакие внезапные остановки не могли бы прервать моего вечного и бесконечного движения. Тогда — подумать только! — я стал бы бессмертен. Вечно мчался бы я по Вселенной, мчался в безграничную бесконечность, сливаясь с вечным движением великих звезд, великих небесных светил!..

Бедный старый «велосипед». Одна только мысль об этой несчастной машине заставляет меня подумывать об основании филантропического общества для предотвращения грубого обращения с велосипедами.

Итак, мы видим, что наше бренное тело можно уподобить велосипеду, а наше индивидуальное, непостижимое «я» — его седоку. Понимая, что Вселенная — тоже, по сути, несущийся на полной скорости велосипед, мы подумываем и о том, что у нее, должно быть, тоже есть свой седок. Хотя в то же время мы понимаем, что гадать, кто он такой, тщетно и бесполезно. Когда я вижу, как таракан уносит от меня ноги и прячется в щель, я оторопело стою и думаю: «Чудной у тебя, должно быть, седок! Ты вообще не имеешь права на седока, слышишь ты?..» А когда в июньском лесу я слышу монотонное и унылое «ку-ку», я думаю: «Кому понадобилось создавать такие часы?» Когда я вижу популярного политика на трибуне, бойко тарабанящего свою речь под одобрительные возгласы толпы, я думаю: «А ведь и у него есть свой седок. Господи, таким ли Ты представлял Себе венец Твоего творения?» Вот почему — уж увольте меня — я не стану в очередной раз пускаться во все эти бесполезные догадки о творце Вселенной.

Начнем уж лучше с себя: ведь мудрость, как и милосердие, начинается с нашего дома. В седле у каждого из нас есть свой седок — наша собственная душа. Но вся беда в том, что у большинства из нас этот седок не умеет толком ни рулить, ни крутить педали, так что человечество в целом подобно огромной команде безумных велосипедистов, и, чтобы никто из нас не упал, мы видим лишь один выход: рулить, прижимаясь плечом к плечу, держаться сплошной, плотной массой, где каждый поддерживает каждого и все поддерживают всех. О небо, какой кошмар!

Что до меня, то я прихожу в настоящий ужас от перспективы ездить толпой. Вот почему, усердно крутя педалями, я, как говорится, уношу от них ноги.

Ну что ж, мое тело — велосипед, а мое «я» — седло, в котором помещается мой седок. Грудная клетка — переднее колесо, солнечное сплетение — заднее. Тормозами мне служат волевые ганглии. Моя голова — это руль. Динамика правой и левой сторон моего тела, каким-то образом связанная с работой симпатического и волевого отделов, — это, соответственно, правая и левая педаль.

Представляя себя таким образом, я начинаю более или менее понимать, как именно мой седок приводит меня в движение и при помощи каких центров он контролирует это движение. То есть начинаю понимать, где располагаются точки жизнетворного контакта между моим седоком и моей машиной — моим видимым и моим невидимым «я». Я не пытаюсь угадывать, кто он, мой постоянный седок. Угадать это невозможно. С таким же успехом велосипед, отчаянно мотая рулем и звоня в свой звонок, мог бы пытаться угадать, кто она, его юная леди.

Однако возвратимся к нашему младенцу. Определившись с четырьмя первоначальными движениями, мы можем проследить и за дальнейшим его развитием. У младенца солнечное и грудное сплетения с соответствующими ганглиями уже пробуждены и деятельны. На основе этих центров развиваются и основные функции тела.

Как мы видели, солнечное сплетение и поясничный ганглий контролируют большую динамическую систему, функционирование печени и почек. Любой излишек симпатического динамизма приводит к усилению работы печени, к нервному возбуждению и запорам. А срыв симпатического динамизма вызывает анемию. Резкое стимулирование волевого центра может привести к поносу. И так далее. Но все это целиком зависит от интенсивности поляризованного потока между индивидом и тем, с кем он связан, то есть между ребенком и матерью, ребенком и отцом, ребенком и его сестрами или братьями, ребенком и его учителем или же ребенком и окружающей природой. А это не поддается никаким общим законам, если только не предоставить человека полностью самому себе. Тем не менее общий контроль над основными органами нижнего тела осуществляют два нижних центра, и эти органы работают или хорошо, или плохо в зависимости от того, насколько проявляет себя истинная динамическая психическая деятельность двух изначальных центров сознания. Под истинной динамической психической деятельностью мы подразумеваем деятельность, соответствующую самому индивиду, особенностям и наклонностям его души. А динамическая психическая деятельность как таковая означает динамическую полярность между самим индивидом и другими жизненно значимыми для него индивидами, то есть между ним и его ближайшим окружением — человеческим, физическим и географическим.

На верхнем уровне грудное сплетение и спинной ганглий контролируют легкие и сердце. Любая неумеренность симпатической деятельности верхних центров постепенно сжигает легкие кислородом, ослабляет их стрессами и вызывает чахотку. Так что воспитывать ребенка чересчур любящим — это просто-таки преступление. Никогда не вынуждайте ребенка слишком много любить. Это приводит к болезням и в конце концов к преждевременной смерти.

Однако кроме основных физиологических функций (а изучением взаимосвязи между функционированием основных органов и динамической психической деятельностью четырех центров первичного сознания предоставим заниматься врачам), существует также деятельность полупсихическая и полуфункциональная.

Четыре из пяти наших органов чувств сосредоточены в районе головы. Пятое — осязание — распределено по всему телу. Однако все они коренятся в четырех больших первичных центрах сознания. Из скопления наших нервных узлов, из магнитных полей наших нервных полюсов нервы разбегаются по всем направлениям, оканчиваясь на поверхности тела. Внутри же организма они образуют сложнейшую систему разветвлений и связей.

Организм наш функционирует на разных уровнях, и разные уровни контролируются разными центрами. Острота осязания уменьшается на спине, где ему оказывают сопротивление волевые центры. Но в передней части тела грудь является первой из двух сплошных поверхностей симпатического осязания, а живот — второй. Однако стимулы прикосновения у каждой из этих двух поверхностей осязания существенно отличаются друг от друга, обладая различным психическим качеством и психическим результатом. Прикосновение к груди вызывает мелкую дрожь любопытства, прикосновение к животу — активный всплеск предвкушающей радости. Соответственно руки — инструменты нежного, прекрасного любопытства и в то же время сознательного мучительства. Через локти и запястья протекает динамический психический поток, так что нарушения в течении этого потока при общении двух индивидов вызывают в локтях и запястьях неприятные ощущения. На нижнем уровне ног — инструменты удовлетворения и отвержения. Бедра, колени, ступни так и дышат любовным желанием, в темной, великолепной истоме они слепо тянутся к любовному прикосновению. Но они же могут быть и главными центрами сопротивления, отвержения, отбрасывания. Внезапная вспышка неодолимого, томного симпатического желания во всем теле заставляет почувствовать слабость в коленях. А ненависть железом схватывает колени, превращает ступни в когтистые лапы. Таким образом, имеется четыре осязательных поля: два симпатических в передней части тела, от шеи до ступней, и два отталкивающих — в задней, от шеи до пят.

Однако есть еще две области осязания — лицо и ягодицы, которые трудно охарактеризовать каким-то одним типом осязательной реакции.

Лицо — это, конечно, главное окно для нашего «я»: через него мы видим весь мир, а весь мир видит нас. Впрочем, нижнее тело тоже имеет свое окно, а точнее, свои ворота. И все же основная часть нашего общения с внешним миром совершается через лицо.

Каждое отдельное «подокошко» на лице и каждая отдельная калитка на нем имеет прямую связь с каждым из четырех больших центров первичного сознания. Возьмем, например, рот, которому мы обязаны своими вкусовыми ощущениями. Рот — это прежде всего вход для двух основных чувствительных центров. Мы имеем в виду врата живота и врата чресл. Ртом мы едим и пьем. Ртом мы чувствуем вкус, губами целуем. А ведь поцелуй — это первая и, пожалуй, основная по значению чувственная связь.



Поделиться книгой:

На главную
Назад