Меня, кажется, один из зверей апокалипсиса отпустил… Так, укусил, но затем отпустил. Эх, знать бы заветные чИзъла! Тогда б на орбиту! Гордый, одинокий, единый со всем подголовочным хламом своим, искренний ненавистник мускатного винограда, — и весь в стеклопризме. Звезды видны. Подставляйте рты, может они вам детей туда сделают.
Поражает ж другое. Умудряюсь плести не Иначе вокруг стержня. Стержень — ракета. Слышишь ли, КассомОс!? Я тебе угрожаю!!! Мыль-ка шейку свою! Будем тобя сокращать, не надеясь ни на исход, ни на чудо. Будешь ты побежден, несмотря на мое отвращенье к войне. Буквы не те у тебя. Это как в страшном сне. Бегаешь, ползаешь между ног великанов и великанш, рыскаешь, думаешь: черт-те, да где же те-то, блядь, буквы, помилуй мя, Господи-автомобиль!
Сегодня впервые за много лет приснился бордель. Девки — одна другой краше…
Целые киллограммы чуши хочу накидать. Задушить ими несомненный пожар, угрожающий пока только мне, но чрез меня любой человеческой твари. Вон оно как. Язык мой — членовредитель мой же. Он заводит меня вечно на пустыри, где со мной расправляется, извините, блядь, энтропия. Отсюда и Кассомос как единственное спасение. Плотность текста моего велика? Да, Маришенька! Бойся всех юнговских карликанов. Они мне никогда не простят мой ёзУк. Подхватят, коль высуну, за юсУп и поволокут на якзыкуцИю. Там костер и награда за все мои двадцать шесть.
Шарманка. Пароход-телевизор. Интересно, заберет ли Шибина свой телевизорик, каковой Ваня уже успел отволочь на студию при Московской консерватории? Интересно.
Якиманка, Лубянка, Маросейка-стрит, белоснежная да семь гномов:
Жила-была на свете белом (не путайте ее со цветком из эпиграфа) изумительно красивая белоснежка. День-деньской; да то даже ерунда, что день, — время временное проводила она… Глаза искали; руки боялись всего; только форма ногтей оставалась безукоризненной, сколько ни обжигалися пяльцы. Про Любовь ничего определенного вообще-то нельзя, поэтому Снежка белая не богата была на закат (типа, его, enter, рассматривать, будучи приобнятой любимым), а тем пАчее на рассвете. А то, знаете, бывает такое на зорьке Счастье: лучи прямо во все глаза; масенькие пылинки в этих самых лучах летают, парят себе там счастливенькие; ничего не жаждют уже — токмо радостно падают вниз; тогда хвать любимую белую за… — вот это я понимаю, рассвет!
«Мир — это бездна! Нечего тут удивляться!» — мужественно размышляла она, утирая свой праведный пот…
Когда нет настроения жить и любить, нечего (правильно Белая рассудила) надеяться на какую б ни гномову метаморфозь. Тут надо терпенья решительно больше, чем у нее! Так что же; спросите вы, обречена ли она? Да, конечно, обречена…
Стены наклоняются на меня. Я магнит что ли? Ничего нового на земле. Вот-вот упадет очередной первый снег. В прошлый раз я был почти счастлив, когда ты кинула в меня снежок. Именно это время и было, как выяснилось позже, наиболее благоприятным для протягивания… руки. Потом же нахлынуло старое. Боль, помнится — Рождество. Резкий подъем с кровати; ночной поезд на Новогород; а там рыбаки одни; какие-то бесконечные «тачки»: то с вокзала в аэропорт, то с аэропорта на вокзал. Далее завтрак — «классика»: шашлык и двести грамм водки, чтоб было чем запивать.
Электричка на Петербург. Хорошо, что на Московский вокзал. Там тоже бесконечные «тачки»: то в Пулково, то из Пулкова. Не хватило каких-то ста рублей. Снова Московский вокзал. Еле уехал.
В Москве уже в 6.30. В 6.45 — уже в ванной. Казалось, что счастлив. Хорваты прислали письмо и журнал на английском, где опубликованы мои стихи в переводе.
Жизнь непонятная штука. Пожалуй, на этом все. Все этим кончается и начинается вновь с одного и того же: мое окно выходит на сплошную стену цвета сливочного мороженого.
VI
Yes! Ну, согласитесь-ка, кассомОсова соль не есть ли гидрохлорид? Не можете вспомнить, — так и скажите: Гидрохлорид ли, гидролиз ль, Бертолетов Захар ль — нам все одно: мы победы хотим, чтобы не знать, что делать нам с ней.
Таковые прогнозы. Завтра меня к врачу поведут. Ох уж я ему расскажу о суицидальных своих настроениях. Пожалуется тот тогда на судьбу, каковая сделала писхиатОром. Мотор. Мотор. Мультики. Мультики. Бей же снова своих! Свободная Хохлома — вот наш слоган! Но на самом-то деле это кусочек из старого блаженного мира, когда я его властелином был. Это правда. Я властвовал этим миром где-то с 1992-го по 1996 гг. Как перзиндент, на четыре годка.
Сигареты «Прима». Бумеранг. Игрушечная шарманка. Два пустых металлических портсигара из под сигарок «cafe-cream». Коврик для «мыши» с очень злыми, напугавшими Свету, зверями. Да и, собственно, мышь.
Ни дня без строчки. Лучше бы — ни дня без копейки денег. Все заставляют меня идти на Голгофу.
Кто пинает, кто жалобно так скулит, будто только как я на Голгофу пойду, так скулить перестанет. Лжёт.
Мое личное дело. Литературу распотрошить, кто бы ея не читал. Оставаться, блядь, интересным надо конечно? Конечно, надо. Да только интересно кому? Все те, кому такое может быть интересно — не люди, а сволочи моих снов.
У меня на столе лежит такая калейдоскопическая в основе своей штуковина, которая из всего делает несколько. Посмотришь сквозь на букву или звезду, что здесь почти одинакость, а их уже целых пять или семь. Такая вот поебень!
Стихами заговорили уроды. Вахтенный плачет от умиления. В гигантском космОбиле мышку поймал, как кот…
Этот текст интересен мне только тем, что мне никогда ранее не было так скучно, так неинтересно, так лениво и так необходимо писать…
Оправдания нет ничему. Уже знаем. Возделывать разве что еще можно. Но, чтобы убедиться, что родители правы, можно вообще ничего не делать.
Кто хочет от меня холода, становитесь слева, где сердце. Кто хочет тепла — шансов почти что нет. Возможно будет распродаваться «бронь».
За кем будет последнее слово, кому это из нас всерьез интересно? Мы некие нечто. Нас не более десяти тысяч. Остальные — враги. Ну а как?
Но это не мы зла хотим. Это они угрожают нам. Выливают на нас скорбные осенние дождики; колются зонтиками; отрывают пуговицы от наших скоромных пальто.
Но нам все равно отныне светло, тепло и довольно. С тех пор, как мы стали жителями собственных сердец, кроме этих самых сердец угрозы никакой нет. Знай лишь поглядывай, в своём ли сердце ты спрятался?!
Нам нет оправданья, поскольку мы — ничего. Но только возделывать будем все равно продолжать. Ведь родители никогда не бывают правы…
Людям о людях
VII
Наперекор я это всё делаю. Знаю, от судьбы не уйдешь. Если ни дня без строчки, то какая разница, кто это будет листать. О «читать» уж и не говорю, не надеюсь. Надежда раньше была, когда космос более упорядоченно метал финтифлюшки. Теперь же надеяться не приходится ни на какой исход. Любой из них, благополучный ли или же исключельно напротив, — разницы не ведает только тот, кто помнит правила игры, умеет на бархат метнуть дюжинку стереофонов. Умеет спать. Умеет ждать. Учится побеждать. Это я всё о ком?
Я ж есмь абстракт, о чем красноречиво мой компьютер бегущей строкой неуместно трендит. Не вижу я в этом тексте ни красоты… Кроме этого, впрочем, упрекнуть не в чем. Что вы хотите? Идет банальное, как первые пятилетки, созидание Принципиальной Необаятельности! Так пробельдим!
Порабощение стран. Гибель народов. Любой текст может стать историческим. Все это без меня знает любой. Я, когда я любой, тоже знаю на выше порядка злого (слова).
Играем и побеждаем так часто мы потому, что у наших кубиков более четырех сторон и цифры меняются самопроизвольно, насколько позволяет визуальное, блядь, реле. Анализатор ситуации на барахолке. На бархате то есть. Вот как все грустно.
…Как много же ёздить нардо! Как друдно даедзя многое, сидя в Доме… Почему же все тонет в белом ужасе таинственных письменов? Как упорно ждут внизу одни токмор ирх за…гоулки!
Никогда!
Слышите, никогда! Никогда-никогда не подходите слишком близко к мозаикам!!! Ежоль снова ослуха — самой маленькой истины тогда никогда!
Скучно как!.. Развалюхе через пятнадцать-двадцать минут снова ответ держать надлежит… Одно баловство…
Ан нет, это не разговор… Где собака, которая свет прольёт; самоотверженно ляжет на «эксгумардцу»?! Нету таких… Осталась одна я, Таня Савичева…
Может быть поискать из котов? Но они ведь вообще-то живут для себя… «Умереть» — этого ни от кого не дождешься; — какое уж там «эксгУ»!
Что там? Все никак не пожар во моёлья тойга! Отчего мы не птицы, простите? Отчего в хитрых чужих письменах мы читаем один сумбур? Где разборчивость сексты? А ищите-ка сами себе свои глупые цифры «7»!!!
Я же… устала совсем. Из последних сил выдаю примитивную рифму. В легких моих только легкий газ водород. Скоро я полечу. Полечу вслед за Вацлавом, к чертовой матери. И никто не будет ни в чем виноват… Как всегда.
VIII
Избиение предыдущих глав. Мне мысль на ум пришла, словно письмо от Олега Чехова, ежели ведь это литература убитого, покойного, усопшего (см. выше! (Прим. Сквор.)), так значит нужно, ничтожно усомневЯшись, вгрызаться.
Но мухи очень малы. У них белы ли бока, не узднать без микскопа (без микроскопа, читай!). А уж как красивы их рожки! Один другого завитушкой и поразит прямо и честно в л’об, чтобы «в лёб» не сказать, чтобы не в лёт…
Все пустые слова. Я пишу роман Максима Скворцова «Космос», автор которого мертв. Если верить «Достижению цели» уже более трех лет. Если жо правде глаз не колоть — около двадцати шести оборотней мне на сундук и туда же Хрустальный Дворец. Бумага все стерпит, недаром рукописи горят. Порой целыми библиотеками выгорают.
У Данилы Давыдова был в свое время такой социальный проект, чтобы не скапливалось во миру слишком много лишней хуйни.
Здравствуй! Ты тоже скажешь мне «да», но прежде вот-вот: делаешь ли ты выводы? Да, покидаю себя с завидной… Тяжко тобе ль? Тобе ль? Что это еще за «тобе ль»? Это не тот портфель в котором все бумаги храню, каковые бы меня в истинном светоче. Светоч. Светоч. Светоч. Светоч. Светоч. Светоч. А ведь если бы буква «ы» — тогда сразу бы был призыв! Первый призыв, последний призыв. Светыч!!!
Да, тоже считаю себя умней, но прозорливость на что? Я думаю на «грамм»-то будет ее, а это… почти прожорливость.
Полагаю, уже следует шёпотом говорить? Да что говорить-то?! И жить пора шёпотом… В этом ведь все уже подзавязли. Вот в моем случае вывод какой!
Ну, что ж, до свидания… Хотя, погоди! ВЕдомо, не меня одного раздражает русская неконкретность… Вечно надежда эта на пустом месте… Стараемся не говорить друг другу «прощай», и вовсе о себе самоих одних мыслим: мол, еще бы разок тебя увидать!.. Нет, англичане чтоб, коим весело, сыто, довольно и… вечно счАстливо оставаться…
Великолепие лифта к самому нёбу Сергей-Валентиновича в первую секунду буквально нас ослепило. Нет, не напёрстно, Сергей Валентинович беспокоится. Ведь мы же запаслись такими специальными копчеными стеклышками, каковые для наблюдений за затменьями солнца пригодны столь; мы сумеем вогнать идеально чистые пальцы в самую нужную кнопку. Для нас это, вы поймите, уважаемые прохожие, — завершающий этап всей научно-исследовательской самонадеянности, ощущаемой нами… ну, чуть не жизнь! Сергею Валентиновичу же просто поперхнуться на один раз.
Только мы знаем, что доза будет расти. Постепенно наступит то время, когда вся жизнь Сергея Валентиновича превратится в сплошной сиплый кашель.
А для нас весь змызл жистни воплотится-воплотится в головокружительной Ездре внутри Сергей-Валентиновичевых ослепительных трактов. Это и будет победа! Всем станет тогда оченно хорошо. Так кажется нам, лифтерам. Сергей Валентинович же на кашель-то свой подсел. Это наукообразный фарс!!! Вот так!!!
Время моjэ умирает здесь; на моих же глазах. Глазки ж мои — это сладостные пастилки. Подставки для смерти своего времени?
Оно, моё сладкое, больше ни на что не способно. В этом виновна ты! Ты и Наташа! Слово, которое я не забыл.
Здесь я снова становлюсь похожим на того типа, которого ты любила три года назад. После — война миров! Рак Времени. Катчестдво отменить! Чтоб каждый так умирал! Йо-мойо! Но не пожелаю врагу.
Только друзьям, потому как смерть моя наслаждение есть. Сладостно мне и пяльно. Горестно и счастлИво. Все это происходит у меня на душе. У меня на глазах.
Зеркало трескается: а значит кается, мается, кажет острым осколочком на хаоса наготу. Тот дрожит, как осиновый лист (или, вот, кол теши! (Прим. Сквор.)), потому что время моё умирает здесь. У меня на глазах. Всё время… Всегда…
IX
День гнева, блин! Кто в очереди первый патрон? Ба-а! Да это же ПАрдон, замечательно стильный витязь. Вы на его красоту не ведитесь! Он фальшивый, он ненормальный. Он блоковский, блядь, ангел сусальный!
Я не расту. Я не клюква, и мне нет оправданий. Бедный я мальчик — нечем мне пораскинуть!.. Только чувствую. Только падаю. Только не существую…
КассомОс пошел в школу. Он стал прилежен. У него выходило адекватно и трогательно. Я пел от восторга. Мама тоже тогда восторгалась отвоеванным пространством в моей душе. Она — военначальник! Я не смею ея огорчать.
Мне было просто сначала. Потом в жизнь ворвалась, как с зимней стужи, в мой теплый насиженный дом Наташа. Она стрекозка, но даром сачком я махал. Я бегал вокруг в нее и только и делал, что махал да мазал, махал да мазал… Она же не делала ничего. Девица…
Она металась по моим снам, как ракета, ксмОбиле мое прорвать норовя. У нее, конечно, все получилось.
Теперь я один бегаю по кАсмосу, беспрестанно ору диким голосом, заметаю хвостом следы, от ора собственного сам уже охуел. Наташа — душа стрекоза — хоть хана! Но нет, Маришеньке, всегда доверяют все свои тайны. Умеет ль она хранить?
Никого сие не волнует, просто, когда тайны переполняют башЕчку, невъёбенно трудно их там в таком количестве прокордмить. Укоризна одна… Если не космос меня спасет и пригреет, то кто, вопрошаю сам себя я. Ответ в коробке с-под оловянных солдатов.
Время убедительно доказует: много лет в моей голове одно и то же, одно и то же. Бум-бум-бум — стучится онно ндандружу, но никаких поддержаний под поясницей. Лязгница рухает. Валит меня в говно. Мне неваждно. Доискаться я не хочу. Это роман мертвеца. Это последнее, что я имею сказать.
Необходимость совершения героических подвигов, постоянно сопутствующая моей невнятной судьбе, в последнее время не вызывает в моей душе ничего, кроме горького умиления. Я смотрю в свою душу и так и эдак — кроме этого самого умиления не вижу ни зги. Многда в корень зреть поползновает автор сего, но и там только горько и трогательно. Надо изменить стрижку, говорю я себе. Может быть тогда вместе с лишними волосами умиление мое схлынет. Но его так, без пожарной кишки, пожалуй, уже не сомнешь. Нет не сомнешь никак! Или вот сердце… Чем же ему есчё обливаться, аки не кОровью?! Оно и радО! Стучит себе; бьётся моей сердешной халвой прямо в рёбра, словно язычок в колоколе. Ребра ж прочны! Они прутья. Да и сёрдце моjэ, точно лёв: никому… ни зачем… Одним словом, желательно издалече. Было б сердце мое, как пони, на нем катались б тогда мелкие девочки и мальчишки. Но сердце у меня лев. Лучше издалека. Если даже и очередь, то ждать не придется долго: подвиги совершаются с достаточной регулярностью.
Любимые знай себе «хи-хи-хи», а я себе подвиг знай! Вот и знаю себе. Сердце мое колобок… in the sky of your eyes… my Honey, my Honey…
Вот, мол, как мне приснилось сегодня во сне: собрались все покорять космические просторы, имея только что не в виду, да невъёбенно высокую цель… Столько трогательного шуму было в канун великого старта…
И вот… собирались-то все, но… полетел почему-то как всегда я один… И вот лечу я так безысходно; вокруг безукоризненно безучастный, блядь, кассомос; плакать хочется; моторы ревут; пути назад нет…
X
В романе «Максима Скворцова» (Космос) ни о чем не повествуется. Всякой раз чистым остается любое зеркало. Каждый новый день прожит зря, — это на уровне идеологии! Каждая новая ночь несет с собой нереальное наслаждение, в связи с сопутствующими ей сновидениями сомнительных содержаний.
Роман Максима Скворцова «Космос» — сложное многоуровневое полотно, выполненное в смешанной технике от псевдоинтеллектуальных моторных масел до прямых заимствований чужеродных тканей… живых.
Материя в понимании Скворцова — есть, как это ни парадоксально, пространство, то есть пустота. Без нее ничего не начало быть, что начало быть, да смотреть только некому; некому сказать: «Да, Маришенька, хорошо!»
Секс в «Космосе» — пожалуй, самая интересная философская и, в первую очередь, филологическая проблема.
С одной стороны, секс как будто отсутствует. Но это лишь на уровне миметически-описательном, поскольку, с другой стороны, весь роман в известном смысле можно рассмотреть как последовательный многочасовой, если не вечный, половой акт, что называется, на выживание.
Кто выживет в этом единоборстве: Венера ли, Марс, — по сути дела неважно для Автора Совокупления. Секс, старый, как мир, миф понимается у «Скворцова» весьма расширительно.
Расшитый золотистыми паучками-палочками космОс, как главный герой романа наделен сверхсклонностями, как и к дурному, так и к хорошему. Космос — враг, но он же и первый друг. Космос — Ветер, но он и Море и Небо.
Поразительно выстроена у «Скворцова» линия вторичных персонажей или, как правильнее было бы выразиться, линия третьих лиц. Это и стрекозка Наташа, в самоём имени коей уже заложена бесконечная репродуктивность, способность к бесконечным номинативным реинкарнациям; это и муха Маришенька — вечная пленница кассомосового согласия, смертная и одновременно бессмертная сущность…
В таком виде утро и застает из вечера в вечер, изо дня в полдень, мертвого автора «Кассомоса» Тут опять же необходимо напомнить, что «Космос» — это первое в истории мировой литературы произведение, написанное мёртвым…
Космоса нельзя бояться или же его избегать. В него можно только вступить в двух ролях: в мужской или женской, в зависимости от степени страха перед материей, то есть пустотой, в которой совершается вечный половой акт.
Пространство и вообще любые пустоты существуют в «Космосе» в трех категориях-ипостасях: так называемая та сторона, эта и наблюдательный пункт, тождественный в «скворцовской» системе координат абсолютной точке смерти.
Если это сейчас по наружной лестнице поднимается моя мама, я вынужден прекратить.
О славном рождении и красоте царя Люцифера
92. Вот смотри, дух убийства и лжи, я опишу здесь твое царственное рождение, каким произошел ты в твоем сотворении, как сотворил тебя Бог, и как стал ты таким прекрасным, и на какой конец сотворил тебя Бог.