— Иносказаниями славился батюшка Евлампий. Ты не объяснишь — у людей спрошу.
Модест в упор смотрел на Ивана, Иван вперил взгляд в овраг, где начинала скапливаться темнота.
Модест рассчитал правильно. Размягченный воспоминаниями, Куликов уже не видел ничего страшного в том, что Сущенко узнает о глухой неустроенности его жизни, о подлом вероломстве Шерстобитова. Он стал рассказывать, не подбирая слов, не прячась за оправдательными аргументами, не требуя сочувствия. Он вдруг уверовал, что его исповедь убьет в нем слабость и безволие, от которых он страдал, как от тропической лихорадки.
Модест Аверьянович слушал, захватив железным кольцом рук колени, врезав в них подбородок. Если бы Иван Трофимович взглянул в его глаза, он увидел бы, что из голубых они стали свинцово-серыми.
Когда Куликов выговорился, край неба совсем потемнел. Упруго, без помощи рук, Сущенко встал на ноги.
— Ты задавал себе когда-нибудь вопрос, что в человеке главное? — спросил он. Иван Трофимович молчал, уставясь в землю. — Да не подыскивай мудреных слов. В человеке главное — устремленность и самоуважение. Не самомнение, а самоуважение. Пришел в жизнь, так живи, а не копти.
Каждое слово Модеста хлестало Ивана Трофимовича вербным прутом. Ему даже показалось, что Модька сейчас скажет, как когда-то, со злостью: «Дурак, дурак, дурак».
Это было давно, но у воспоминаний нет давности. На бойню загоняли молодых телят. Подрагивая спинами, они затравленно смотрели вокруг, словно догадываясь о предстоящем убое. Стояла вербная неделя. У мальчишек в руках вызванивали обструганные вербные ветки. Ударяя ими по ногам девчонок, мальчишки выкрикивали: «Вербохлест — бей до слез». Ванин «вербохлест» застыл у него в руках, как только он увидел трусящих мимо телков. У одного, пегого, с белой звездой во лбу, густо валилась с губы пена. Представив, что сейчас этого телка заколют, Иван дико вскрикнул, бросился наперерез стаду. В стаде произошло смятение, он упал, по его телу ударились копытца. Он лежал, захватив рукой горсть сухой земли, его плечи вздрагивали от рыданий. Кто-то с силой рванул его, заставил встать. Перед ним стоял разъяренный Модест. Взмахнув вербным прутом, Модька со словами «дурак, дурак, дурак» принялся нещадно хлестать Ивана: «Скотину растят, чтобы она человека кормила. Человека кормила… человека кормила».
Модестова учеба пошла тогда впрок. Больше Иван не позволял себе истерик. Сейчас Модест также хлестал его, не оберегая ни глаз, ни сердца.
— Есть такая отсталая страна — Йемен. Но даже там человек ценится не по количеству имеющихся у него капиталов, а по умению держать голову. Сильный человек высоко ее несет, слабый вбирает в плечи. Женщина любит не того, кто жалок, а того, кто силен. Посмотри на себя. Обрюзг, заплыл жиром. Да если у Лены и было что к тебе, ты вырвал. «Изменяет!» А чего ей не изменять, когда однажды ты простил да еще клятвенно заверил: «Ничем не напомню»? Морщишься? Не то говорю? Мне можно. Я сам недавно пережил такое же. Но я уехал. Уехал и увез сына. Полагаешь, мне легко? Два раза на неделю почтальон приносит от нее письма. Я рву их, не распечатав. Она мне каждую ночь снится. Сердце, как бечевой, стянуто. Но она не дождется. Я не вернусь, не унижусь перед ней. А ты? Слюнтяй. Слизняк. Ванька-Христос. Он, видите ли, молодежь на заводе опекает. Не смеешь опекать, потому что примером ей быть не можешь.
— Я плох? Витька хорош? — едва выдавил Иван Трофимович.
— О Витьке пока разговору нет. Если все тобою открытое правда, подонок он. Ты о себе говори. Себя отстаивай. Ответь мне: за что я тебя должен уважать?
От лавины вопросов, обрушиваемых Модестом на Куликова, у того разболелась голова. Поначалу он защищался, потом стал соглашаться: «Твоя правда». Сущенко даже застонал, услышав троекратно повторенное «твоя правда». Ему вдруг расхотелось убеждать, встряхивать этот мешок с костями. Есть же люди, которым ничего не докажешь. Ты им — белое, они тебе — черное.
Он подумал об Игоре. Небось, все еще по двору гоняет. Попросил соседку приглядывать. Какой там пригляд, когда женщина день здорова, два хворает. Ей отдыхать надо, а не с чужим пареньком возиться.
— Ладно, — не скрывая досады, сказал он Куликову. — Двинули по домам. — Расставаясь, он пообещал: — Жди скоро к себе.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Маруся укладывала Наташку. Уложить ее теперь стоило немалого труда. Засыпала она, только держась за руку матери, сейчас же вскакивала, стоило той убрать руку.
— Никуда я не уйду. Я с тобой, — твердила Маруся, но девочка, как в лихорадке, повторяла:
— Уйдешь. Они тебя уйдут. Лучше дай руку.
«Ой, донюшка! — горевала Маруся, сидя у детской кровати. — Чует твое сердце разлуку».
Маруся догадывалась: своим освобождением до суда она обязана Юлии Андреевне. Кто ж еще мог замолвить за нее доброе слово?
В окно стукнули. Дважды дробно. Так обычно стучала соседка, смотревшая за Наташей. Маруся осторожно отняла у дочери руку, пошла открывать.
— Кто здесь? — испуганно вскрикнула она, увидев быстро входящего в коридор мужчину, и, холодея, подумала: «Монгол!»
Он был на голову выше Славки, с мощной грудью, раскосыми глазами. Дряблая кожа лица, собранный морщинами лоб выдавали возраст. На вьющихся темных волосах приплюснуто сидела шапка, ноги, обутые в ботинки с матерчатым верхом, ступали мягко, как по ковру. Но чем-то неуловимым он напоминал Славку. То ли цепким ястребиным взглядом из-под крутых бровей, то ли очертанием губ. И голос оказался знакомым, Славкиным.
— Сидит? — спросил, тяжело глядя на Марусю.
— Сидит, — ответила она.
— Тебя почему отпустили?
— Считаешь, не надо было меня отпускать?
Он не сразу ответил, ощупал ее раздевающим взглядом, задержался на упругой груди.
— Что я считаю, мое дело. Как тебе объяснили, почему отпускают?
— Кто б мне объяснял! Приказали: «Собирайся», взяли подписку о невыезде — и иди.
Монгол сделал к Марусе шаг, она инстинктивно отступила к Наташкиной кровати. Король воров прошелся тем же тяжелым взглядом по девчонке, ухмыльнулся:
— Похожа.
— Вылитый отец, — ответила Маруся, вскинув голову. «Смотри, чудище, вылитый, а ты отнимаешь у нее отца», — говорили ее глаза.
Монгол скрестил с ее взглядом свой. По коже Маруси побежали мурашки.
— Деньги есть?
— Есть, не нуждаюсь.
— Вот, бери. — Он швырнул на стол пачку пятирублевок.
Не будь этого, все вынесла бы Маруся. Ради Славки вынесла бы. Но Монгол, швырнув подачку — остаток с воровского стола, плюнул ей в лицо. Благодарствую, Родечка! Думаешь, если перед тобою жена вора…
Страха как не бывало. Злым звенящим шепотом выложила Маруся все, что думала о Монголе. Ненависть, горе, тоска смешались в один свинцовый ком. Ком подступил к горлу, вырвался наружу.
— Что еще обо мне знаешь? — спросил Монгол.
— Зачем держишь Славку? Погляди: мы богаты. Семья. Домик. Работа. Девчонка у нас. Сам говоришь: вылитая. Ваша порода. Отступись от Славки, Родя!
Маруся взяла за локоть Монгола, умоляюще уставилась в его лицо.
— Шикарная маруха! — произнес, усмехнувшись, Монгол. — Где тебя Беркут откопал такую?
Он крепко сжал руку Маруси, снова окинул ее фигуру раздевающим взглядом. И поняла Маруся: закрыта у этого человека душа, не для чего искать каких-то слов, чтобы ее тронуть.
— Пусти.
— Боишься, начну марьяжить? — Монгол разжал волосатые пальцы. — Живи спокойно. Беркутову красавицу не трону. Слушай, что скажу. И запоминай. Завтра ты придешь к церкви на Старом базаре. Подашь милостыню нищему с отрезанной мочкой уха. Он скажет, как тебе выступать на суде. С ним впредь и будешь держать связь.
Маруся едва не задохнулась от гнева. Нет, вы только послушайте! Он и ее в сообщницы тянет. За здорово живешь, Родечка.
— Хватит, уходи.
Хруст подминаемого под окном снега привлек одновременно и Марусино, и Монголово внимание. Уши Монгола шевельнулись, как у гончей.
— Гаси свет.
В темноте он приподнял оконную занавеску, долго изучал улицу.
— Хороша у тебя жизнечка: от каждого шороха ныряешь в темноту.
— Стели постель.
— Еще чего.
— Стели, говорю, шикарная!
Маруся не шелохнулась. Ее слуха достиг вкрадчивый шепоток Монгола.
— Не трону, глупая. Если кто с проверкой, скажешь — родственник. Приехал, устал с дороги. Паспорт у меня правильный. По паспорту я Петр Петрович Хватов. Стели, не бойся.
Маруся поняла невероятное: боялся он, Монгол. Король базаров, вокзалов и пристаней, перед которым дрожал весь воровской мир, страшился очутиться в той камере, в которой сидел ее Славка.
Модест Аверьянович готовился к отчету о борьбе с преступностью. Раза два он звонил сыну, спрашивал, пил ли тот молоко, написал ли изложение.
— Смотри, долго перед сном не читай. — О том, чтобы сын долго не читал и не читал лежа, говорилось ежедневно.
— Все знаю, папа! — крикнул в трубку Игорь. — А ты не сиди до утра.
— Не буду, — пообещал Модест Аверьянович, хотя знал, что уйдет из кабинета не скоро.
Кабинетную тишину нарушил телефонный звонок. Докладывал участковый, которому Сущенко поручил наблюдать за домом Золотовых. К Марусе пришел Монгол. Да, он. Ошибка исключается. Старшина знает Монгола.
— Сейчас выезжаем.
Сущенко вызвал дежурного. Им оказался Войко. Они сегодня не виделись, и Александр сдержанно приветствовал начальника.
— Немедленно готовьте группу задержания. У Золотовой Монгол. Я еду с вами. Людей расставим на месте.
Но, к огорчению Модеста Аверьяновича, поехать с группой он не смог. Его срочно вызвал к себе начальник областного отделения милиции старший майор Зимин.
— Еду на задержание Монгола, — попытался объяснить ему Сущенко. — Дело, как вы знаете, ответственное. Не могу никому доверить.
— А ты доверь. Приучай молодежь к самостоятельности, — сказал Зимин. — У меня тоже дело серьезное. Ты нужен.
Сегодня дежурил Войко, старшим группы задержания следовало назначить его. «Нет, этому Монгола доверить нельзя», — подумал Сущенко. Но, вспомнив, как сержант переживал после «проработки», как буквально из кожи лез, стараясь получше нести службу, он решил еще раз его проверить. В конце концов, чем большая ответственность, тем скорее проявятся смекалка, инициатива. И Сущенко назначил старшим группы Александра Войко.
— Сдерживай горячих! — попросил он. — Помни: это — Монгол.
— Все знаю, — ответил Войко, довольный, что начальник обратился к нему на «ты».
Игорево «все знаю» в устах сержанта прозвучало успокаивающе. Модест Аверьянович улыбнулся:
— Действуй.
Александр вышел из кабинета начальника, горя желанием отличиться.
Ну, собачья душа! Сидит себе у Марусеньки и сидит. Ему там тепло, не дует, чаек попивает. А тут мытарься, с ноги на ногу переступай. Чем бы тебя выкурить, клоп поганый?
Неслышно двигаясь, Александр подошел к Матвею. Тот почти слился с деревом, не сводил глаз с освещенного окна. Другие окна охранялись Борисом и Глебом, Аркадий Обоян следил за крыльцом и коридором. Надо на что-то решаться!
Терзала зевота. Войко злился на себя. Какого дьявола забивал вчера с очкариком «козла» до полуночи? Люди перед дежурством с петухами ложатся.
— Засел! — с досадой проговорил он.
— Да, — ответил Матвей, аппетитно затягиваясь спрятанной в ладони папиросой.
— Проманежит нас. Дай разок потянуть. Забыл портсигар в столе. У тебя сегодня именинник кто?
— Мать.
— Шаль, что оставил у дежурного, ей подарок?
— Ага.
До чего немногословен! Вперил глаза в окно — пожирает его. Можно подумать, Монгол появится не из двери, а отсюда. Пойти к Аркаше? Тот поразговорчивей.
— Придется брать в дому.
Головатый отвалился от дерева:
— Нельзя, Сашок.
Что за постановка вопроса — нельзя? Кто старший группы? И чего дрейфить? Их пятеро, Монгол — один.
— Сколько можно ждать?!
— Сколько потребуется. Да и ждем мы недолго. Чего пороть горячку? Выйдет он из света в темноту, тогда и возьмем. Быстро, без шума.
— А заночует?
— Не думаю.
— Оптимист!
Он отошел от Матвея.
Бездействовать, когда на твоей стороне — численный перевес, инициатива, сноровка, молодость. Смешно! Монголу, судя по данным, давно за сорок. Беспорядочная жизнь старит раньше времени. Так что, считай, все пятьдесят у горемыки. Да и не Матвея назначили старшим группы, а его, Александра. Что скажет он, так и будет. Вот поглядеть только, чем занимается у свояченицы братец Золотова. Скрылись, гады, под кличками Монгол, Беркут… Думают, спрятались. А о вас все доподлинно известно, други-приятели. Вы у нас как на ладони.
Войко подошел к освещенному окну, поднялся на носки, пытаясь заглянуть за высокую занавеску, и вдруг почувствовал, что теряет равновесие, падает. Он схватился за железный козырек, прикрепленный к лудке окна, но ноги повезли его, как по льду, вниз, вниз… В комнате погас свет. Все! Сорвал засаду…