Бегун пристально наблюдал, как Еремей жестами объясняется с Елизаветой, складывает в заплечную торбу пачки с солью, сахар, патроны, свечи, иглы, несколько ножовочных полотен…
— Где он живет? — толкнул он Потехина.
— Кто? — обернулся тот. — Еремей-то? К Витиму где-то, далеко.
— Один?
— Кто ж его знает. Один, наверное.
— А берет, как на роту… Часто здесь бывает?
— Осенью да вот весной…
Бегун все внимательнее приглядывался к Еремею, к его покупкам. Тот заметил, что за ним следят, стрельнул глазами через плечо, заторопился.
— На что он тебе сдался? — спросил сзади Рубль.
— Ты знаешь… а ведь он не немой, — задумчиво сказал Бегун. — Я много убогих видел по деревням… А он просто говорить не хочет. И слышать ничего не хочет, и видеть…
— Да брось, — отмахнулся Рубль и горячо зашептал на ухо: — Слушай, здесь такие бабки можно на соболе сделать! Я уже договорился…
Еремей поднял тяжелую торбу за спину и, держа в руках несколько пачек соли, двинулся к выходу. Бегун, не дослушав Леву, встал, издалека улыбаясь Елизавете, доставая из кармана деньги, шагнул к прилавку и, будто качнувшись спьяну, ударил Еремея плечом. Окаменевшие кирпичи соли повалились на пол.
— Извини, друг, — он наклонился одновременно с охотником и заметил мелькнувший у того за пазухой тяжелый бронзовый крест на сыромятной тесьме.
Еремей торопливо заправил крест глубже и в упор тяжело глянул ему в глаза.
— Давай помогу, — Бегун как ни в чем не бывало поднял соль и первым пошел к двери. Дыша горячим паром в синих морозных сумерках, они уложили поклажу в легкие салазки, стоящие у крыльца рядом с широкими камусными[2] лыжами, и молча вернулись в избу: Еремей лег в комнате, отвернувшись к стене, Бегун опять сел за стол…
Потехин оглушительно храпел, раскинувшись во сне, так что откликались звоном оконные стекла. Охотники спали вповалку, не раздеваясь; на полу между кроватей валялись просыпанные из мешка деньги, пустые бутылки и дотлевшие самокрутки. Еремей бесшумно поднялся и тенью выскользнул из избы. Бегун следил за ним, не поднимая головы. Переждав время, вышел на крыльцо.
В предрассветной серой мгле охотник быстро, размашисто шагал к лесу с громадной торбой за плечами и салазками на постромках. Впереди бежала рыжая лайка, нетерпеливо оглядываясь на хозяина. Еремей увидал Бегуна на крыльце — и предостерегающе покачал головой…
Когда он скрылся из виду, Бегун закурил, зябко ежась на морозце, глядя то в медленно светающее небо, то на уходящий в тайгу лыжный след. Вернулся в душную избу, растолкал Потехина:
— Слышь, «Буран» возьму?
— Да бери чо хочешь, отвяжись только, — буркнул тот и захрапел пуще прежнего.
Лева успел надраться в дым. Бегун таскал его за уши, лил в лицо воду, пытался поставить на ноги, но колени у того подламывались, а голова безвольно падала на грудь. Бегун выволок его на крыльцо и погрузил в прицеп, накрыв лежащей там медвежьей шкурой. В прицепе уложены были охотничьи припасы, закупленные Потехиным в обратную дорогу, вдоль бортов стояли канистры. Бегун взвесил на руке одну, другую — полны под горло.
Он завел мотор, проехал по улице между спящих домов, провожаемый только ленивым собачьим лаем, и свернул в тайгу по Еремееву следу.
Он не смог бы внятно объяснить, почему кинулся в погоню за немым охотником. Им овладело томительное беспокойство, какое испытывает, наверное, охотничий пес, еще не взявший верный след, но уже почуявший рядом запах зверя. Такое случалось с ним, когда, пройдя деревню до околицы, он вдруг поворачивал назад, к ничем не примечательной избе, чувствуя, что здесь ждет удача.
Однажды это беспокойство заставило его остановиться у заброшенного храма в вологодской глуши и отпустить попутку. До вечера он обшаривал церковь, перерывал горы прелой картошки, сваленной перед слепым иконостасом. А когда, вконец обессилев, вышел и сел перекурить у ворот — вдруг увидел отразившуюся в мелком ручье изнанку перекинутого через канаву мостка: это была Троица сказочного мстерского письма…
Еремей срезал по тайге широкую речную излучину. Выехав через час пути на высокий берег, Бегун увидал его вдали — черной точкой на снежной целине. Бегун отыскал в прицепе топор, сделал на береговой сосне глубокую зарубку. Подождал, пока охотник скроется в чащобе на другом берегу — и двинулся следом.
Громадные сосны высились кругом. В чаще они тонули в снегу по нижние лапы, многоярусные снежные дворцы поднимались с одной ветви на другую, а там, где деревья чуть расступались, сугробы просели под весенним солнцем и обнажили припорошенный инеем подлесок. За треском мотора Бегун не слышал ни одного живого звука, и тайга казалась глухой и неподвижной, как дно холодного океана, просвеченное с поверхности зыбкой солнечной рябью. Он был чужим здесь, и снежный пейзаж, наполненный, должно быть, множеством точных примет для опытного таежника, был для него неотличим от виденного час и три часа назад. Чтобы не выдать себя звуком мотора, Бегун отстал от Еремея километров на пять, ехал не торопясь, притормаживая, чтобы оставить зарубки. След тяжело груженных салазок был отчетливо виден даже на льдистом насте, поэтому Бегун не боялся потерять охотника в тайге.
Солнце уже начало скатываться к горизонту, когда медвежья шкура на прицепе зашевелилась, из-под нее вынырнула всклокоченная Левкина голова. Он повел вокруг совиными глазами, мучительно пытаясь вспомнить, что было вчера и как он очутился в глухом лесу в обнимку с вонючей бензиновой канистрой.
— Эй!.. Где это мы?
— В Сибири! — крикнул Бегун.
Вскоре стало темнеть. Солнце еще подсвечивало верхушки сосен, а внизу, под покровом широких ветвей, сгущались сумерки, снег стремительно, с каждой минутой менял оттенки: от небесно-лазурного — в пронзительную синеву и наконец до чернильно-фиолетового.
Бегун включил фару. Короткий луч света плыл в кромешной тьме перед снегоходом, скользя по черным стволам, зависая в пустоте над оврагом и снова упрямо нащупывая лыжный след.
Наконец Бегун остановился. Он предпочел бы ехать ночь напролет, не слезая с седла, одолевая сон, чем ночевать в тайге, но боялся догнать Еремея. Рано или поздно охотник тоже станет на ночлег, не железный же он, в конце концов, — за весь дневной переход, судя по следам, Еремей ненадолго остановился всего два раза.
— Костер умеешь разжигать? — спросил Бегун.
— В пионерском лагере учили когда-то, — сказал Рубль. — Можно «шалашом», можно «колодцем».
Они утоптали круг снега, нарубили сосновых ветвей, и Лева соорудил из них сложную конструкцию. Потом прилег рядом, пытаясь раздуть огонек, давясь дымом и кашляя.
— Уйди, следопыт хренов, — Бегун облил ветки бензином и бросил спичку. Опалив ресницы, пыхнуло бесцветное пламя, сырые дрова кое-как разгорелись. Он достал из прицепа тушенку и хлеб, натопил в котелке снега, заварил чаю.
— Далеко еще ехать? — спросил Левка.
— Догони — спроси, — предложил Бегун.
Теперь, когда умолк мотор, слышны были таинственные звуки в ночной тайге: надсадный скрип ветвей, уставших под тяжестью снеговых шапок, внезапный вскрик какой-то птицы. Оба невольно жались ближе к огню, опасливо поглядывая через плечо в темноту, где чудилось движение и пристальный взгляд в спину.
— Ружья даже нет, — сказал Рубль. — А если медведь?
— Медведь не пойдет на запах бензина.
— Откуда ты знаешь?
— Книги читать надо.
— А если шибко голодный?
— Не волнуйся. Тебя жрать — лучше с голоду сдохнуть… — Бегун расстелил в прицепе медвежью шкуру. — Раздевайся, — велел он Рублю.
— Что-то не замечал я у тебя этих наклонностей, — подозрительно сказал тот.
— Спать надо голыми, кретин, а то замерзнем поодиночке.
Они прижались друг к другу, накрывшись одеждой.
— Разит же от тебя, — поморщился Лева.
— Можно подумать, от тебя лучше.
— О господи… — вздохнул Рубль. — Об этом ли ты мечтал, Лева?..
Они затихли, настороженно прислушиваясь к голосам тайги…
Бегун с трудом разомкнул воспаленные, слезящиеся глаза. Солнце уже стояло в верхушках сосен. Он растолкал Левку, оделся, едва двигая ватными руками, потер снегом лицо, заросшее густой щетиной, покрытое гарью ночных костров. В груди клокотало на каждом вздохе, он надолго мучительно закашлялся. Глянул на уходящий в глубину леса бесконечный лыжный след, качнул одну канистру, другую, нашел полную.
— Куда? — Лева с безумными глазами вцепился в канистру. — Не дам! Нам же не хватит назад!
— Последняя. Остальные на обратную дорогу.
— Ты вчера говорил — последняя! Мы сдохнем здесь! Понимаешь — сдохнем ни за что! Никто не узнает даже, костей не найдут! — чуть не плакал Рубль.
Бегун молча вырвал у него из рук канистру и слил в бак.
— Я не поеду дальше, — Рубль вылез из саней. — Ты идиот! Упертый идиот! По тебе психушка плачет! С чего ты взял, что он из Бело-озера?
— Чувствую, — упрямо ответил Бегун. — Садись, поехали!
— Не поеду! Мне не нужно ничего!
Бегун молча завел мотор и тронулся.
— Эй… Подожди! — Левка, проваливаясь в снег по пояс, кинулся за санями, уцепился за борт и перевалился внутрь, продолжая кричать что-то и бессильно грозить кулаком.
И снова они ехали по безмолвной снежной, равнодушной тайге, по охотничьей лыжне, как по рельсам — ни на шаг ни влево, ни вправо. Бегун щурил слезящиеся глаза, сжав зубы, давил в груди кашель. Изредка поглядывал назад — Леве тоже было худо, он сидел в санях, завернувшись в шкуру, безвольно покачиваясь, время от времени прикладываясь к водке из потехинских запасов.
Лыжня ушла в низину — и уперлась в бурелом. Стволы сосен, полузасыпанные снегом, лежали, как противотанковые ежи, растопырив громадные сучья. И в одну сторону, и в другую, на сколько хватало глаз, путь для снегохода был закрыт. Лыжня быстро запетляла — вот здесь Еремей перетащил салазки через ствол, там прополз под другим.
Бегун соскочил с седла, лихорадочно оглядываясь, не веря, не желая верить, что это конец пути. Можно было насыпать горку и перетащить «Буран» через один ствол и прорубить проход в частоколе сучьев под другим, но пересечь на снегоходе весь завал было не реально.
— Вылезай! — заорал Бегун. Он вытащил из прицепа две пары охотничьих лыж — камусные и гольцы, с просторной петлей для валенок посередине.
— Я не пойду, — вяло сказал Рубль.
— Пойдешь! — Бегун встряхнул его за шиворот. — Да пойми — нам ближе туда, чем назад! Для чего было дохнуть пять дней — чтобы обратно повернуть? Вернуться мы всегда успеем, а сюда больше никогда не попадем! Рублик, милый! Червончик, вставай… Вставай, говорю, сука! Мы рядом уже, я чувствую! Он ведь не двужильный, — махнул Бегун вслед Еремею. — Мы на «Буране», а он на своих двоих всю дорогу, он больше нас устал, он скоро придет, и мы за ним…
Он вставил Левкины ноги в петли и, не оглядываясь, двинулся вперед. Лева поплелся следом — у него не было уже сил спорить и сопротивляться, проще было бездумно и бесцельно переступать ногами.
Они преодолели бурелом и пошли дальше по лыжне, неловко с непривычки шагая на широких тупоносых снегоступах, теряя их из петель, падая и поднимаясь. Пейзаж за буреломом изменился — редкие чахлые деревца, кое-где из-под снега торчала болотная осока. Горячий пот заливал лицо, в глазах рябили белые пятна, все гуще, все плотнее, пока белая пелена не повисла кругом… Бегун вдруг встал и глянул вверх: снег валил с неба, тяжелый, в пол-ладони, падал не кружась, налипая на ветви, выравнивая следы.
— Лыжню заметет! — в ужасе крикнул он. — Скорее!
Они как могли прибавили шагу, задыхаясь, волоча на лыжах комья липкого снега.
— Смотри, еще лыжня! — указал Бегун. — Значит, жилье близко!
Они подошли к развилке следов.
— Это наша лыжня, — сказал Рубль.
Бегун огляделся вокруг. Они действительно проходили здесь часа три назад.
— По кругу водит, — ахнул он. Теперь понятно было, что охотник заметил погоню и нарочно повел их через бурелом, чтобы спешить, а теперь путает след.
Лева бессильно сел в снег.
— Вставай! — Бегун подхватил его под мышки, пытаясь поднять. — Пойдем назад!
— Куда — назад? Налево? Направо? — заплетающимся языком спросил Левка. Он засыпал, свесив голову на грудь.
— Куда угодно, только не спи! — Бегун сам едва держался на ногах, тяжелые веки закрывались, и будто горячая рука давила в затылок, пригибая голову.
Он отчетливо понимал, что нельзя спать — это смерть, из последних сил заставлял себя двигаться. Он наломал веток, вытряхнул из карманов какие-то бумажки с бессмысленными теперь телефонами, паспорт, деньги, билеты, скомкал и поджег. Мерзлая кора шипела и не разгоралась.
— Нельзя сидеть… — сказал Бегун и сел. — Только не спать… — он закрыл глаза. — Надо идти… Нельзя умирать так глупо… — Сладостное тепло разливалось по усталому телу, он тонул в горячем багровом тумане…
— …Возмутилася вода под небесем, изыдоша из моря двенадесят жен простовласых и окоянных видением их диавольским… И вопрошает их святый Силиний и Сихайло и Апостоли, четыре Евангелисты: что имена ваши? Едина рече: мне имя Огния — коего поймаю, тот разгорится, аки пламень в печи. Вторая рече: мне имя Ледиха — коего поймаю, тот не может в печи согреться. Третья рече: мне имя Желтая — аки цвет дубравный. Четвертая рече: мне имя Глохня, котораго поймаю, тот может глух быти…
Багровый вязкий туман клокотал в груди, не давая насытиться воздухом, Бегун часто и с силой вдыхал, пытался разодрать легкие, как заскорузлые, слежавшиеся мехи дедовской гармони. Он то плавился от нестерпимого жара, извивался, будто пытаясь выползти из раскаленной кожи, — сердце не справлялось, стучало реже, пропуская каждый следующий такт, — то замерзал и скручивался в клубок, стараясь уменьшиться размером, не чуя окоченевших пальцев.
— …Шестая рече: мне имя Юдея — коего поймаю, тот не может насытиться многим брашном. Седьмая рече: мне имя Корчея, коего поймаю, тот корчится вместе руками и ногами, не пьет, не ест. Восьмая рече: мне имя Грудея — котораго поймаю, лежу на грудях и выхожу храпом внутрь. Девятая рече: мне имя Проклятая, коего поймаю, лежу у сердца, аки лютая змея, и тот человек лежит трудно. Десятая рече: мне имя Ломея — аки сильная буря древо ломит, тако же и аз ломаю кости и спину. Одиннадцатая рече: мне имя Глядея — коего поймаю, тому сна нет, и приступит к нему и мутится. Двенадцатая рече: мне имя Огнеястра — коего поймаю, тот не может жив быти…
Иногда Бегун на мгновение поднимал голову над поверхностью багрового тумана и тогда видел то склонившуюся к нему страшную крючконосую старуху в повязанном ниже бровей платке, то суровые бородатые лики, но не успевал он глотнуть свежего воздуха, как та же большая горячая рука упиралась ему в затылок и пригибала. Он яростно сопротивлялся, барахтался и звал на помощь — и снова захлебывался и тонул, шел на дно багрового тумана, где плясали, двенадцать безобразных голых девок с распущенными до пят слипшимися волосами. И сквозь все видения неотрывно, пристально смотрели на него детские глаза Христа Спасителя.
— Крест хранитель вся вселенныя. Крест — красота церковная, крест — царев скипетр, крест — князем держава, крест — верным утверждение, крест — бесам язва, крест — трясовицам прогнание; прогонитесь от рабов Божиих сих всегда, и ныне, и присно и во веки веков. Аминь!..
Когда Бегун окончательно пришел в себя, первое, что он увидел, был лик Христа-младенца на бревенчатой стене над тлеющей лампадкой. Сам Бегун лежал на матрасе, набитом соломой, укрытый засаленной шкурой. Рядом лежал истончавший вдвое Рубль с провалившимися, как у покойника, глазами и бородой. Он тоже смотрел на икону.
— Спас Эммануил, — отрапортовал он. — Три тыщи грин. С прибытием, Бегун…
Бегун с трудом приподнялся на локтях и сел, оглядываясь по сторонам. Изба была поделена холщовым застенком. В той половине, где лежали на сдвинутых скамьях они с Левой, была глинобитная беленая печь с горшками и чугунными котлами, с деревянным ухватом, от нее тянулись поверху дощатые полати; на поставцах — подобии этажерки — стояла посуда, резная деревянная и медная: рассольники и ендовы, ковши и еще что-то, чему Бегун не знал названия; высокий светильник: три тонких железных прута для зажимания лучины, и сама лучина тут же на особой полке, наструганная впрок; стол и лавки покрыты полотном с яркой старинной вышивкой, на полу узорные рогожки — похоже было, что дом празднично прибран. В окно, затянутое промасленным холстом вместо стекла, сочились синие сумерки. На второй половине, за отдернутым застенком, видны были еще две скамьи с приголовниками, подвешенная к низкой прокопченной матице резная люлька, самопрялка и простенький ткацкий станок с брошенной на середине работой. Во всем доме не было ни души; с улицы, издалека, глухо доносился протяжный крик — затихал и снова звучал через минуту, будто звали кого-то и ждали ответа.
Бегун встал и обнаружил, что одет в исподнюю холщовую сорочку до колен, с одним только крестом под ней. Тело казалось невесомым, будто полым изнутри, будто осталась от него одна оболочка. Он вдруг увидел, что стол празднично накрыт, и стал жадно есть, не разбирая вкуса, загребая еду руками, обливаясь соком и чавкая. Насытившись и отяжелев, вышел в сени, ступил босыми ногами в меховые сапоги, накинул тяжелый медвежий тулуп и открыл дверь.
Он задохнулся свежим морозным воздухом и встал на пороге, зажмурившись, пережидая, пока пройдет головокружение.
— Ни хрена себе, думаю… — Левка выполз следом, зябко обняв себя за плечи, изумленно оглядываясь. — Это мы в каком веке?
Под сплошным навесом сосновых лап стояли вросшие в землю избы — Бегун насчитал с десяток, — крытые, как шифером, кусками бересты, низкие, но ладные, с резными наличниками и коньками, крылечками наоборот — со двора вниз в избу. Посредине была бревенчатая церковь с надвратной иконой под стрехой, тоже маленькая — до маковки допрыгнуть можно. Тут и там висели на ветвях прутяные венки, переплетенные красной лентой. Избы были пусты; вдали за деревьями горел костер, на фоне огня мелькали, кружились маленькие человеческие фигурки.