— Под иконой не посмеешь, — хладнокровно сказал Кирпиков. — Мне даже выгодно, что ты веришь. А я не верю. Могу и матом запузырить.
— Господи, твоя воля, прости неразумного. Не доводи до греха.
Кирпиков распалился:
— За что простить? За то, что всю жизнь хребтину ломал, за это? За то, что пятерым детям образование дал? За то, что воевал? А? Что чужой копейки не взял? За это? Не приближайся! Стоять на месте! Прицел постоянный!
Варвара, усыпляя бдительность, взялась за штопку.
— Я вижу перед собой темноту, то есть тебя. И должен просвещать. Даю справку на вопрос в устном виде. Бог для начала был, не спорю. Он завязал тут жизнь, сказал — размножайтесь, и улетел. И мы занялись. Скажи, кто созда твоих детей? Нет ответа. Я или кто другой? Открой тайну. Все-таки я? И запомни: я их создал — я и есть бог. Проверь. Ударь табуреткой — выживу. Поздно менять планету.
Варвара плюнула и ушла. Кирпиков, делая вид, что утирается, вскочил.
— Ты плюешь?! — заговорил он. — Ко мне не пристанет. Прошу слова: в меня плюнула русская женщина. Предел кончен.
Все-таки сегодня он был не в ударе. Чувствовал какую-то слабость. То ли хмель проходил, то ли разговор с лесничим подействовал. Раньше он выделывал штуки похлеще, например, репетировал, как ему лежать в гробу (значит, умирать все-таки собирался).
— Следующим номером нашей программы, — объявил Кирпиков и пошел к репродуктору…
Номер назывался: «Не хотите со мной разговаривать?
Очень хорошо! Я вынужден говорить с Москвой».
— Како те, лешему, радио, времени два часа! — чуть не плача закричала Варвара из кухни. — Все другие спят давно, господи, за что мне такое наказание?
— Итак! В эфире Кирпиков. Местное время… Мать, мерина кормила?
— Чтоб он сдох, твой мерин.
— Просим извинения у слушателей. Это происки чуждого элемента. По команде кормила? Я серьезно спрашиваю.
— Кормила!
— Благодарность в приказе. Итак. Товарищи! К нам с просьбой обратилась простая рядовая труженица, внешне ничем не приметная женщина. Это ты. Исполняем для нее песню.
Кирпиков запел:
Как и полагалось искусству вообще, искусство Кирпикова было правдивым. Закурить хотелось, папиросы кончились, штаны в полоску износил, и не одни, и начальником побывал. Здесь же, на месте лесобазы, были колхозные поля, и Кирпиков, вернувшись из госпиталя, бригадирил. Что касается призыва к спокойствию, его можно толковать по-разному. Кирпиков же как реалист не вкладывал в него какого-либо второго смысла — он просто призывал к спокойствию. На самый крайний случай мог найтись кто-то я сказать, что неважно, какие штаны носил герой, но на всех не угодишь.
Но недешево стоит занятие искусством — Кирпиков поплатился: Варвара подкралась сзади, схватила за голову выхватила вставную челюсть.
Кирпиков не смог даже пристойно кончить передачу — не будешь же шамкать беззубым ртом.
Варвара, спрятав добычу, села на стул и долго с состраданием наблюдала, как муж обиженно грудит половики мостится на них.
— Саня, Саня, — горестно сказала она, — до чего ты дошел, боже мой, полжизни ты мне убавил своей пьянкой. Был человек, стал Сашка. Ведь света белого не видишь из-за водки проклятущей! Ведь не пил же ты эдак раньше, вот и Машку привозили, не пил. Меня совсем ни во что не ставишь, издеваешься, все нервы вымотал, глаза бы не глядели! Брошу я тебя, уеду к кому-нибудь из ребят.
— Жужжа шы шам, — сказал Кирпиков.
— А не нужна, так все равно не вернусь. Под окнами просить пойду, и то легче. Эх, Саня, — говорила Варвара, — а ты-то кому нужен? Сдохнет твой мерин, и кто о тебе, кроме своих, вспомнит? Пенсию выработал, живи, радуйся. Это кто же взлюбит твою пьянку? ― говорила она, качая головой. — Кто тебе запрещает в праздники или после бани выпить, кто? Ведь выпить можно, напиться грех. Когда я тебе в рот глядела или стакан вырывала? Грязный ведь валялся, до чего дошел, совсем от тебя человека не осталось.
Смотреть на жену означало смотреть правде в лицо. Кирпиков смотрел. Такая вдруг усталость подперла, сердце заболело, голова закружилась.
— На! — сказала Варвара, доставая вдруг полную бутылку и стукая об стол. — На, залейся. — И вставные зубы принесла.
Смена политики давно не влияла на Кирпикова: Варвара все перепробовала в целях воспитания. Вот бутылка, вот возможность говорить — сразу две прихоти ублажила. А он и не заговорил, и пить не стал, сидел понурясь. Жалостливым видом своим он притушил злость жены. Уже на излете сердитости она пожелала:
— Всю стрескай..
— Прижимает, мать, — сказал Кирпиков, потому что почувствовал, что и лежать не мог и сидеть трудно, попытался встать — сердце ощутимо застучало.
— Легко ли!
Ему бы к фельдшерице, но он постыдился беспокоить ночью людей, отнес недомогание на выпивку и стал мучиться в одиночку. Какое ни бывает сильное участие к страдающему человеку, человек одинок в боли.
Впервые в жизни он дал повод своей жене стать сильнее его: хворала чаще она, а он злился, что вечно не вовремя, с ним же ничего не делалось, ни одна холера, по его выражению, его не брала. Что только он не вытворял над своим здоровьем: потный купался; неделями на лесозаготовках мял сухомятку; спал урывками, сунувшись в угол; пил из весенних луж в проталинах, куда на первое тепло сползались живучие насекомые и уже головастики начинали дергать хвостами. А фронт!.. Все вместе взятое не означало, что он умышленно издевался над собой, так уж выходило, что он первый лез в воду на сплаве, работал в лесу еще при лежневках, когда не было котлопунктов, спать обычно бывало некогда, ждала работа. Не видя выхода, он придумал, что он трехжильный, что суровая жизнь есть закалка. Одна жила, говорил он, у всех, две кой у кого, а три у тех, на кого вся надежда. Но что такое беспредельная закалка, как не изнурение?
— Тебе говорили, тебя предупреждали? — почти радостно говорила Варвара. Она помогла раздеться, лечь в постель.
Вскоре, видя побледневшее лицо мужа, его вялость, перестала злорадствовать, стала жалеть, но и жалея, упрекала и подчеркивала, что вот допился, что она всегда говорила… словом, то, что уже говорилось сто раз, но не действовало и должно было подействовать именно сейчас.
— Нету, нет, Сан я, такого молодца, чтоб поборол винца.
Чувствуя себя унизительно от своей слабости и стесняясь, что вызвал столько хлопот, Кирпиков уверял, что все нормально, сейчас засадит стакан и встанет как миленький. Варвара и в самом деле налила, но на водку было рвотно смотреть.
— Убери! — велел Кирпиков. И попросил: — Открой окно.
Легче стало дышать.
— Живой бы воды сейчас, — помечтал Кирпиков, — а не ату заразу. А вот нет, сколько ни хочется, нет живой воды. Сколько сказок ― живая вода. А в жизни нет нет. Ну хоть бы кто раз в жизни спросил, с чего пьем.
— Спи уж! Лишь бы на кого свалить.
Было уже поздно. Если бы Кирпиков мог приподняться, он бы увидел, как светлыми точками в мягкой темноте скользят пассажирские поезда. Но и не приподнимаясь, он слышал стук колес; когда он стихал, слышался лай собак. И прохожих не было в этот запредельный час, и луна по-прежнему отсиживалась за тучами, но собаки усердно лаяли и въедливо слушали, лает ли сосед и лает ли сосед соседа, а если сосед соседа молчал, то дружно лаяли на него — и бедный пес вынуждался лаять вместе со всеми.
3
Всю ночь маялся Кирпиков. Никогда не ходивший к врачам, он напугался своего состояния. Он пытался встать, но слабость валила обратно. Под утро ненамного уснул и проснулся весь мокрый. «Пропотел», — обрадовался он. В открытое окно сквозило, пахло свежими опилками, навозом, угольной гарью. Рваные тучи резво подхлестывались ветром. Медленными лебедями проплывали по стене солнечные пятна. Кирпиков встал, накрошил в ведро с водой хлеба, надавил десяток вареных картофелин, посолил.
На крыльце зажмурился — так остро сверкало солнце в лужах. Чувствуя тяжесть ведра и все-таки не отдыхая, чтоб не тешить болезнь, он открыл конюшню.
Мерин не сразу начал пить из ведра — ждал команды.
Команда последовала:
— Приступить к приему пищи!
Мерин склонил морду к ведру.
— Эх, милый, — обессиленно заговорил Кирпиков, — попадешь ты в лошадиный рай, а я в человеческий. Что ж мы друг без друга будем делать? Пожить бы еще лет полета, а? Да нет, много. Лопай, лопай. Как запрягемся на декаду, смотри, чтоб ударные темпы…
Хотелось сесть, но Кирпиков не сел, стал вытаскивать го угла заржавевший плуг. Потянул за ручки — и ноги подломились. Упал на сухую солому, ударился лицом о лемех. Сердце захлебисто застучало, потом оборвалось.
Он хватал ртом воздух и не мог вдохнуть: сухая пыль стояла в горле…
Варвара увидела его около конюшни, откуда он еле-еле душа в теле выполз и лежал, подтянув ноги к груди.
— Нализался уж! — закричала она и испугалась: во всю щеку шел красный порез.
Виновато улыбаясь, он прошептал:
— Все, мать. Вот мне и позвонили. Иди объяви всем, что я околел.
Фельдшерица Тася, как и все заинтересованная в Кирпикове, пришла по первому зову. Диагноз, поставленный ею, был таков:
— Не те ваши годы, Александр Иванович, чтоб так храбриться.
Три курицы отдали жизнь за жизнь Кирпикова. Три грудные куриные косточки собрал он и трогал сухими пальцами.
Такими косточками, похожими на уголок, играют дети. Берутся за концы и со словами «Мне на память, тебе на камень» раздергивают. Кому достанется часть побольше, считается, что он умрет позднее. Когда приезжала Маша, они тоже так играли. Кирпиков держал косточку за самый кончик, а Машу учил держать около уголка — и Маша побеждала. «Я никогда не умру!» — говорила она. «И правильно!» — одобрял он. Вот бы приехала, она б его живо растеребила, поставила на ноги, повела бы смотреть секретики. Когда он был маленький, у них не было такой игры: копается ямка, туда кладется разный красивый сор — стекляшки, камешки, тряпочки, — потом ямка закрывается стеклом и засыпается. И сверху ничего не видно.
У них с Машей был сделан большой секретик. Они пили чай, Маша болтала ногами, вертелась за стоком и довертелась: разбила чашку; Миленькая, как она испугалась! Кирпиков думал — палец порезала. Нет. Ревет-уливается. Из-за чашки? Всего-то? Кирпиков схватил свою, которая досталась еще от деда, и хлопнул об пол. Маша все равно плакала. Он стал совать ей тарелку: «Бей, Машенька, бей». Маша понемногу успокоилась. Тогда они подмели осколки, выбрали красивые и сделали секретик.
Впервые став беспомощным, Кирпиков оказался великим занудой. Весь он изнылся, исстонался, загонял Варвару до того, что она уж и не рада была, что муж дома, а не — прости, господи! — в пивной. Он все посылал звонить невестке.
— Пусть Машку везет. Ты понимаешь русский — язык? Иди звони.
— Господи, и болеть-то нормально не умеешь, — злилась Варвара.
Кирпиков приподнимался на кровати.
— Ты знаешь, — говорил он проникновенно, — я много сейчас думаю.
Варвара попадалась на удочку.
— Ну, хоть додумался, что пить нельзя? Хоть додумался, что за всеми не угонишься?
— Да, мать, надо тормозить. Да я уж и перестал. Ты знаешь, я ведь и не жил еще.
— А кто за тебя шестьдесят лет жил?
— Не знаю. Только не я. Я еще и жить не жил — вся жизнь одним махом: ломал хребтину, тебя обижал…
— Хоть теперь-то понимаешь…
— Вся жизнь из-под седла да в хомут, дети все мимо прошли, дня от ночи не отличал.
— Да, Саня, ох неналомный ты был.
— Надо мне с моей жизнью проститься и жить по новой системе. Перестроить свое заведение. Ты меня прости, зла не помни, я не виноват, что так меня крутило.
Варвара уходила кормить оставшихся куриц, мерина, шла в магазин, где бабы и продавщица Оксана спрашивали, когда же Кирпиков думает копать одворицы: погода подпирает, земля сохнет.
— Да уж как-нибудь, — вздыхала Варвара и возвращалась домой.
Но однажды Кирпиков довел ее.
— Хорошо ты устроилась, — сказал он, — очень хорошо. Богу помолилась.
— Из-за тебя, лешего, молитвы ни одной не знаю! — со слезой закричала Варвара. — Поехала на пасху со старухами всю обсмеяли. Говорю: «Отче наш, ежели еси на небе-си». Позорище, со стыда сгорела.
— Но раз уж ты уцепилась, верь, — опять начинал Кирпиков. — Если тебе больше не за что держаться. — Он начинал кашлять, и Варвара видела в этом знамение: кашель за богохульство. — Нет, товарищи, плохо мне — пусть будет плохо, а хорошо — пусть будет хорошо, не перед кем унижаться, сам достиг. Я сам себе бог. И новую жизнь начал тоже без него. Он за меня не пьет? Он бросил курить?
— Господи, господи, — закричала Варвара, — думала отдохнуть перед смертью, нет, не даешь! Как на точиле живу. Какой к тебе лихорад прицепился, что ты меня травишь? Ухожу!
— Не бойсь, прорвемся! — закричал он вслед.
В тетрадке, которую держали на письма, он после недолгих мук творчества проставил сегодняшнее число, месяц, год. Написал: «Я родился весной в девять часов утра…» Дальше заело. Он посмотрел на часы, сверил по солнцу, как раз девять часов утра. Посмотрел в тетрадку — стоит сегодняшняя дата, время совпадает. И все разговоры его и заявки о новой жизни вдруг представились ему очень серьезными. Он встал — неуверенная легкость в ногах, но стоит же, не падает, сердце бьется, солнце светит, скоро Машка приедет, чем не жизнь!
Он умылся (немного заныла царапина на щеке) и в девять десять подсел к столу, снова посмотрел в тетрадку и засмеялся: получилось, что он родился десять минут назад и уже крестился умыванием. «В самом деле! — воодушевленно подумал он. — Надо по-хорошему развязаться с прошлой жизнью — ив новую!»
Он бойко, почти без ошибок начал строчить: «Я, Кирпиков Александр Иванович, находясь в полном уме и добром здравии, завещаю внучке моей, Марии Николаевне…» — тут перо споткнулось: завещать было нечего. Он обвел взглядом комнату, прикинул в уме: действительно нечего. Даже головой крутанул — вот это называется пожил. Его легко можно было упрекнуть в непоследовательности: то ему ничего не надо, то вдруг чего-то хочется завещать.
«А дед?» — вспомнил он.
Дед его перед смертью подозвал к себе любимого внука Саню и сказал: «Завещать тебе нечего, но только одно — до обеда не пей! Не водка затягивает, а опохмелка».
Кирпиков этим успокоил себя и начал заново, уже в другом духе: «Остановите маятник — Кирпиков покинул вас, чего и вам желает…» Он вовсе не желал всем останавливать маятник, но хитрая штука письменная речь: хочешь сказать одно, а говоря по-нынешнему, выкатывается из-под шарика другое. Кирпиков почесал в затылке и вновь занес ручку над тетрадью, но тут, как черт его поднес, ввалился Афоня.
До лучших времен тетрадь закрылась.
— Чего это ты? — Афоня пристально вглядывался в Кирпикова. — Морду-то где рассобачил, говорю?
— Об соху звезданулся.
Афоня достал из кармана посудинку и уже убежал на кухню за стаканами.
— Мне не бери! — крикнул Кирпиков. — Я больше не пью.
— За это поздравляю! — сказал Афоня. — Сколь людей из-за нее на корню гибнет. Умеешь пить — начальник, а нет — утрись. Ну, чтоб тебе не хворать.
— Я больше не пью.
— Значит, помрешь. — Афоня отставил было стакан, но так как замах хуже удара, а замашка произошла, организм приготовился, то он выхлебнул свою порцию, передернулся и поднял палец. — А знаешь, почему помрешь?
— Я больше и не курю, — добавил Кирпиков.