Усердно посещая со своим мужем злачные места, свыкшись со средой писателей и художников, бывавших в их доме, она вспоминала, что принадлежит к роду Вожлад, лишь тогда, когда ее оскорбляли, и тут она сразу становилась надменной и холодной.
— Оказывается, у нас господин Фроман, — любезно проговорила она, направляясь к Матье, и по-мужски пожала ему руку. — Надеюсь, госпожа Фроман хорошо себя чувствует, а дети, как всегда, шумливы и восхитительны?
Сеген уставился на жену, разглядывая ее белое, отделанное суровым кружевом платье, и вдруг поддался нередкому у него порыву грубости, как пламень вырывавшейся из-под непрочной оболочки изысканной вежливости.
— Так вот из-за какой тряпки ты заставила нас ждать. Ну и вырядилась же ты, право!
А она-то впорхнула в гостиную, уверенная в своей неотразимости! Валентина вся сжалась, чтобы не разрыдаться, и на ее помрачневшем детском личике появилось выражение высокомерного и мстительного возмущения. Она медленно перевела взгляд с мужа на друга, смотревшего на нее как бы в экстазе, с подчеркнутым раболепством и обволакивавшего ее лаской восторженного преклонения.
— Вы — прелестны, — шепнул он. — И это платье истинное чудо!
Сеген рассмеялся. Он всегда высмеивал пошлое угодничество Сантера перед дамами. А Валентина, растаяв от комплиментов, защебетала, как птичка, и объявила, что ласковым словом мужчина может от нее всего добиться. И тут начался разговор до того откровенный и смелый, что Матье от удивления застыл на месте, хотя предпочел бы немедленно ретироваться; однако он не мог себе этого позволить, ибо решил не трогаться с места, пока не добьется от квартирохозяина согласия на полный ремонт крыши.
— Болтай все, что угодно, — заметил Сеген жене. — Но не вздумай переспать с другим, а то я пристрелю тебя, как кролика.
Он и в самом деле был очень ревнив. Эта вспышка вполне примирила с ним жену, и она проворковала самым миролюбивым тоном:
— Потерпи еще минуточку, я просила Селестину привести детей, чтобы мы могли расцеловать их перед уходом.
— Но ведь я заставил ее отречься от ребенка, — твердил обескураженный Сантер.
— Черт побери! — кричала в ответ Валентина, — мы все отрекаемся, в этом нет никакого героизма, это обычная буржуазная добродетель… Чтобы возвысить нашу душу, Анна-Мария должна быть изваянной из безупречного мрамора и поцелуи Норбера не могут оставлять следа на ее челе.
— Что же это такое, почему вы не здороваетесь?
Дети, уже приученные к обществу взрослых, без стеснения смотрели на гостей; если они не торопились здороваться, то лишь из прирожденной вялости и непривычки к послушанию. И все же они подошли к Сантеру и подставили ему щечки для поцелуев.
— Добрый вечер, дорогой друг Сантер!
Тут дети остановились в нерешительности, не зная, подходить ли им к Матье или нет. Пришлось отцу напомнить имя гостя, которого они раза два уже видели.
— Добрый вечер, господин Фроман!
Валентина по очереди подняла детей и чуть не задушила их поцелуями. Она обожала их, но, опустив на пол, тотчас же забыла об их существовании.
— Мама, ты опять уезжаешь? — спросил мальчик.
— Ну конечно, миленький. Ты сам знаешь, что у папы с мамой много дел.
— Значит, мы опять будем без вас обедать?
Валентина не ответила ребенку и повернулась к Селестине, которая ждала распоряжений.
— Слышите, Селестина, не спускайте с них глаз. Главное, пусть они не ходят на кухню. Всякий раз, возвращаясь, я застаю их на кухне. Это ужасно… Накормите их в семь и уложите ровно в девять часов! И пусть немедленно засыпают!
Здоровенная девица с лошадиным лицом почтительно выслушивала наставления хозяйки, но по ее хитроватой улыбке чувствовалось, что эта нормандка, повидавшая виды за пять лет службы в Париже, отлично знает, что ей делать, когда хозяева удалятся.
И все же она сказала:
— Мадам, мадемуазель Люси не совсем здорова. Ее опять тошнило.
— Как! Опять тошнило? — сердито закричал отец. — Только и слышно, что их рвет! И всегда нам объявляют об этом, когда мы собираемся уходить… Друг мой, — обратился он к жене, — как это ни неприятно, тебе не мешает последить за детьми, а то у них какие-то цыплячьи желудки.
Валентина не сдержала гневного жеста, свидетельствовавшего о ее бессилии. У детей действительно часто расстраивались желудки. Они уже переболели всеми детскими болезнями и постоянно ходили простуженные, с непрекращающимся насморком. И вид у них был замкнутый и немного беспокойный, как у всех детей, брошенных на служанок.
Склонившись к дочери, Валентина спросила:
— У тебя болит животик, моя маленькая? Но теперь все прошло, не так ли? Нет, нет, это ведь все — пустяки… Поцелуй меня, мое сокровище, обними поскорее папу, успокой его, чтобы он не огорчался перед уходом.
Поговорив с дочкой, Валентина уже успокоилась, вновь развеселилась, однако, заметив устремленный на нее взгляд Матье, сказала:
— Ах, эти малыши, сколько из-за них беспокойства! Но разве можно не обожать их, хотя порой и думаешь, что для их же счастья им лучше было бы вовсе не родиться… Ну, что касается меня, я расквиталась с родиной, пусть все женщины по моему примеру обзаведутся сыном и дочкой.
Матье, оценив ее шутку, рассмеялся в ответ и позволил себе заметить:
— Нет, нет, сударыня! Вы еще не выплатили долг сполна. Для своего процветания родина требует от вас четверых. Знаете, что говорит по этому поводу наш доктор Бутан? До тех пор, пока его пациентка не родит четвертого, он твердит: «Счет еще не погашен».
— Четверо, четверо! — гневно вскричал Сеген. — Да если появится третий, я буду считать себя преступником… Нет, смею вас заверить, мы изо всех сил стараемся не увеличить счета.
— Неужели, по-вашему, — весело вставила Валентина, — я настолько состарилась, что мне не страшно подурнеть и потерять остатки свежести?.. Я вовсе не желаю внушать отвращение моему мужу.
— Ну, об этом поговорите все с тем же Бутаном, — возразил Матье. — Я в таких вопросах несведущ. А он утверждает, что не беременность, а всяческие ухищрения, на которые идут супруги, чтобы ее избегнуть, старят женщину и расшатывают ее здоровье.
Эти слова были встречены градом сальных шуточек и весьма вольных намеков, видимо, давно полюбившихся хозяевам. Когда же Матье заявил, что оргазм может быть губителен, если человек, удовлетворяя желание, что является всего лишь средством, забывает о цели — то есть об оплодотворении, — в ответ ему посыпались скабрезные замечания, облеченные в изящно-светскую форму. По гостиной как бы пронеслось дыхание садизма: смеющиеся глаза молодой женщины, устремленные на мужа, казалось, выдавали тайны их алькова, супружеские уловки, узаконенный разврат, позволявший мужу превратить жену в девку для удовольствий, ночи бесплодной любви, изнурявшие и окончательно калечившие Валентину. И в самом деле, иной раз она чувствовала себя по утрам совершенно разбитой; от излишеств, к которым ее вынуждал муж, у нее буквально мутился разум, и она поневоле начинала мечтать об участи Анны-Марии, которую не грязнили поцелуи Норбера.
— Опять проповедь против любовных ухищрений! — воскликнул Сантер, обращаясь к Валентине. — До чего же меня смешат все эти кампании! В одном провинциальном городишке какой-то досужий врач вознамерился объявить войну подобным мерам, для чего обнародовал в печати самые невероятные и чудовищные способы. Достиг же он только того, что просветил крестьян, дотоле не ведавших, в простоте душевной, как приняться за дело, и в результате рождаемость в округе снизилась наполовину.
Служанка даже бровью не повела, дети слушали, ничего не понимая. Этот анекдот послужил заключительным аккордом, и под общий смех Сантер увел наконец Сегенов. Только при выходе, уже в вестибюле, Матье удалось вынудить своего квартирохозяина написать жанвильскому кровельщику распоряжение о капитальном ремонте крыши, так как протекало уже во всех комнатах.
Когда супружеская чета Сегенов разместилась вместе с другом в ландо, дожидавшемся у входа, Матье, который уходил пешком, случайно поднял глаза. Он увидел у окна Селестину, все еще державшую детей за руки, несомненно, желавшую удостовериться, не вздумают ли хозяева вернуться. Матье вспомнился отъезд Рэн. Но здесь Люси и Гастон стояли не шевелясь, хмурые и серьезные. Да и отцу с матерью не пришла в голову мысль бросить на детей прощальный взгляд.
Когда в половине восьмого Матье явился в назначенный для свидания ресторан на площади Мадлен, Бошен и его клиент, г-н Фирон-Бадинье, были уже там и попивали мадеру. Обед удался на славу: изысканные блюда, выдержанные вина сменяли одно другое. Но еще более, чем завидным аппетитом обоих сотрапезников, героически расправлявшихся с едой и питьем, Матье восхищался уменьем своего патрона вести дела; его непринужденная остроумная болтовня за стаканом вина до того обворожила клиента, что уже за жарким Бошен сумел добиться не только заказа на новую молотилку, но и столковался о цене на сенокосилку. Фирон-Бадинье отбывал к себе в Эвре поездом девять двадцать, и лишь только часы пробили девять, Бошен, которому уже не терпелось поскорее развязаться с ним, посадил клиента в экипаж, хотя вокзал Сен-Лазар находился в нескольких шагах от ресторана.
Оставшись наконец вдвоем с Матье, Бошен снял шляпу и подставил разгоряченное лицо свежему ветерку дивного майского вечера.
— Уф! Насилу-то! — проговорил он, смеясь. — И ведь прямо скажу, пришлось потрудиться. Без бутылки помара это животное в жизни бы не сдалось. Правда, я сам здорово перетрусил, — вдруг да он не захочет убраться вовремя и я из-за него пропущу свидание…
Слова эти, вырвавшиеся под воздействием винных паров, послужили началом к интимной исповеди. Бошен надел шляпу, закурил новую сигару и, взяв Матье под руку, медленно побрел по ярко освещенному ночному бульвару, кишевшему возбужденными толпами.
— О, времени еще предостаточно, меня ждут только в половине десятого, и ждут близко отсюда… Хотите сигару? Впрочем, вы же не курите!
— Не курю.
— Так вот, было бы нелепо таиться от вас, мой милый, раз вы накрыли меня нынче утром. К тому же я и сам понимаю, что делаю глупость, ведь, по совести говоря, я отлично сознаю, насколько непорядочно и неосторожно хозяину вступать в связь со своей работницей. Это добром не кончится, вот так-то и разрушают благополучие собственной семьи. До сих пор, клянусь, я всегда был достаточно благоразумен и не притронулся ни к одной из своих работниц. Вы видите, я от вас ничего не скрываю. Но что прикажете делать? Эта белокурая чертовка буквально воспламенила меня, хотя многого в цеху не увидишь… да еще смех у нее такой, будто ее щекочут.
Впервые Бошен делал Матье подобное признание, обычно он избегал словоизлияний, подобно тем пьяницам, которые предпочитают не говорить о вине. С тех пор как Матье женился на Марианне, Бошен знал, что муж его кузины ведет упорядоченную жизнь, всем сердцем предан семье, и поэтому считал его малоподходящим собеседником для веселых и игривых разговоров. Но тут он решил рискнуть — пусть хоть этот Фроман будет поверенным его похождений. И, боясь отпустить его, он крепко притиснул к себе локоть Матье и горячо зашептал ему на ухо, как бы опасаясь, что прохожие могут их услышать.
— Началось это уже давно, хотя сперва я был начеку. Она крутилась вокруг меня и в конце концов заманила в свои сети. Первое время я думал: «Зря стараешься, милочка. Когда придет охота, я и на панели такую подберу». И все-таки, вы сами видели нынче утром, я дрогнул: дело кончится сегодня вечером, так как она согласилась заглянуть в мой укромный уголок… Глупо, но что поделаешь! Не железный же я, в самом деле! Когда женщина меня распалит, я прямо безумею. Впрочем, блондинки вообще-то не по моей части. Но эта — другое дело, интересно, какова она в постели? А? Как вы думаете? Наверно, презабавная.
Вдруг Бошен остановился, как будто вспомнил нечто важное.
— Кстати, знаете, она видала виды. Я навел справки: в шестнадцать лет путалась с приказчиком виноторговца, в доме которого, в трех комнатенках, ютится все их семейство… Девственницы не в моем вкусе, ну их совсем — с ними потом хлопот не оберешься.
Матье слушал хозяина не без смущения, с чувством какой-то моральной и физической неловкости, и только спросил:
— А как же ваша жена?
Этот вопрос до того озадачил Бошена, что он даже остановился посреди тротуара.
— При чем тут моя жена? Что вы хотите сказать? Само собой разумеется, жена сейчас дома. И, убедившись, что наш Морис спокойно уснул, она тоже ляжет и будет дожидаться моего возвращения… Жена моя — честная женщина, дружище! Что еще я могу сказать вам о ней?
Он снова зашагал вперед; отяжелев после обильной трапезы и неумеренных возлияний, в этой атмосфере парижских бульваров, в этот поздний час он становился все разговорчивее, все откровеннее.
— Мы с вами не дети, дорогой мой, мы, черт побери, взрослые люди. Жизнь есть жизнь, и я, как видите, следую ее законам. Моя жена! Да во всем мире нет существа, которое я уважал бы больше, чем ее! Когда я женился на ней в унизительный час денежных затруднений, не скрою, я ее не любил, то есть не испытывал к ней физического влечения. Не в обиду ей будь сказано, но признаюсь вам — она для меня была чересчур худа, да она и сама это понимала и всячески старалась пополнеть, впрочем, безуспешно… Но ведь женятся не для того, чтобы сделать из жены любовницу… Судите сами. Я ее глубоко уважаю, как только глава семьи может чтить мать своего сына. Мой очаг — это мой очаг, а свой очаг не оскверняют. Верного мужа я не разыгрываю, но пусть извинением мне послужит то, что я никогда не пытался на манер других развратить свою жену. И уж раз я отказался от мысли производить на свет детей, я бы со стыда сгорел, испрашивая у жены согласия на всякие фокусы; я считаю даже, что проявляю уважение к ней, стараясь на стороне удовлетворить живущего во мне зверя, когда, напостившись, дохожу чуть ли не до исступления.
— И что же, — перебил его Матье, — нашей кузине Констанс известны ваши теории? Значит, она их одобряет, раз позволяет вам резвиться «на стороне» — по вашему же определению?
Эти вопросы еще больше развеселили Бошена.
— Ну, нет! Не вынуждайте меня говорить глупости. Наоборот, в начале нашей совместной жизни Констанс вела себя как настоящая ревнивица. Чего только я не выдумывал, лишь бы выкроить себе вечерок и улизнуть из дома! А ведь именно тогда я особенно бесился, ибо эта милейшая и уважаемая женщина не особенно-то забавна на супружеском ложе — кожа да кости, просто доска, мой милый! Говорю об этом без злопамятства и вовсе не желая ее унизить. Это лишнее доказательство того, что честнее ее во всем мире не сыщешь. Постепенно она образумилась, примирилась с неизбежностью и кое на что стала закрывать глаза. Она чуть не застала меня однажды с одной из своих приятельниц и имела достаточно такта словом об этом не обмолвиться. Конечно, ее не может не оскорблять, если дело касается ее подруг, но уличные приключения, случайные связи, разумеется, не особенно ее трогают. Вот и сегодняшняя девица, ну скажите на милость, разве это ее касается? Ведь я не люблю эту девку, возьму ее и тут же брошу. Все это так далеко от моей жены, настолько ниже ее, что никак не может ее задеть… Но давайте говорить откровенно. Констанс тоже не совсем права! Более того, совсем не права! Конечно, формально я согласен с ней, что мы должны ограничиться нашим Морисом. Только вы же сами слышали сегодня утром, она чересчур уж преувеличивает опасность! Вы даже и вообразить не можете, к каким предосторожностям она прибегает, а это, доложу я вам, способно отвратить любого мужчину.
Тяжело дыша, Бошен перекатывал во рту сигару. Эта откровенная исповедь в весьма вольных выражениях горячила ему кровь. Он не постеснялся обнажить всю свою интимную жизнь. Нет, что касается его — он не распутник, он просто нормальный мужчина и не любитель супружеских ухищрений, ему вполне достаточно того, что предоставлено самой природой, а если он и страдает, то лишь от чрезмерного аппетита, который ему никогда не удается полностью утолить.
Скромными удовольствиями, неполным наслаждением невозможно ни обмануть этого голода, ни насытить его. Констанс нельзя обвинить в том, что она пренебрегает своими супружескими обязанностями, нет, желая удержать при себе мужа, она старается изо всех сил выполнить их как можно лучше. Она соглашалась делить с ним ложе, безропотно подчинялась всем его желаниям и, чувствуя, что муж покидает ее, выходит из ее объятий рассерженным и неудовлетворенным, нервничала, пыталась скрыть свою боль. Она всегда страдала от его грубости и неистовства, а тут еще ее страх забеременеть, — отсюда все эти, считающиеся допустимыми в буржуазной семье, ухищрения, которые даже при всей бедности фантазии и относительной сдержанности неизбежно калечат — иногда на всю жизнь — достойных всяческого уважения супруг.
— Вот так-то, дорогой мой, а мне ведь только тридцать два года, и я навсегда приговорен к семейной похлебке, которая никак не может удовлетворить мужчину, в жилах которого течет кровь, а не вода! Я бы, куда ни шло, еще мирился с этой похлебкой, будь она пожирнее, поаппетитнее, чтобы можно было наесться до отвала. А тут вчера ночью, представьте себе…
Конец истории он досказал Матье на ухо, едва переводя дух, задыхаясь, фыркая и дружески сожалея о своей бедной супруге, которая воображает, будто она способна утолить такой аппетит, как его.
— Но ведь это не так! Я человек не злой, и мне тяжело ее огорчать. Вот потому-то я и радуюсь, что она стала с годами благоразумнее и начинает на многое закрывать глаза, понимает, что тут ничего не поделаешь. Если все происходит вне дома, чистенько и не слишком дорого обходится, ну скажите сами, ей-то какой от этого ущерб? Жена одного моего друга, в высшей степени достойная дама, самая изысканная из всех мне известных женщин, — так вот она сама говорит мужу: «Иди, иди, дружок, вернешься — будешь поспокойнее и полюбезнее». Каково? Неплохо подмечено, а главное, это сама истина. Возьмите хоть меня — после удачного приключения я возвращаюсь веселый, как зяблик, приношу подарочек Констанс и, по крайней мере, дня на три у нас дома мир и благодать. Значит, всем тут прямая выгода, и, заметьте, таким образом, помимо всего прочего, уменьшается опасность сделать жене ребенка, когда она того не желает.
Это последнее соображение, показавшееся Бошену весьма остроумным, рассмешило его до слез, усугубило его самодовольство.
— Но, — заметил Матье, — разве вы не рискуете произвести ребенка с этими случайными девицами, подобранными вами бог знает где? Одинаково невесело принимать меры предосторожности что с ними, что у себя дома…
Бошен перестал смеяться и с искренним удивлением выслушал Матье, так как эта мысль до сегодняшнего дня как-то не приходила ему в голову.
— Ну, без этого не обойдешься! Я хочу сказать, что мало-мальски порядочный человек не может не подумать о некоторых предосторожностях… К тому же, как известно, веселые девицы редко беременеют. Потом, им ведь платят: пусть выкручиваются, как могут, у всякой профессии свой риск… И, скажите, дорогой, как узнать, зачала ли она с тобой ребенка, раз дальнейших встреч не воспоследует?.. А даже если и встретишься случайно и она окажется беременной, то сама она толком не знает, от кого понесла… Ребенок в данном случае получится ничей. Нет, с девками такая забота отпадает!
Бошен остановился на углу улицы Комартен. Он уже обрел обычный апломб и без малейших угрызений совести, без тревог ждал ночных утех. Именно на этой улице, в глубине двора, он снимал для подобных приключений комнату, которую прибирала консьержка. Не считая нужным церемониться с простой работницей, он назначил свидание своей прелестной блондинке прямо на улице, у ворот.
Еще издали Матье узнал Норину, неподвижно стоявшую под газовым фонарем. На ней было светлое платьице, и выбившиеся из-под круглой шляпки прекрасные волосы сверкали золотом под пляшущими отсветами фонарей.
Не скрывая волнения, Бошен весь просиял и, изо всех сил сжав руку Матье, бросил ему на прощанье:
— Итак, до завтра, дорогой мой! Доброй ночи! — И снова нагнулся к его уху: — Вы знаете, она хитрая бестия: сказала отцу, что идет с подругой в театр.
Таким образом, Бошен мог пробыть с ней до часу ночи.
Оставшись в одиночестве, Матье проследил глазами за Бошеном, скрывшимся с Нориной в подворотне; последние слова хозяина привели ему на память папашу Муано, рабочего с их завода. Матье представил себе его изуродованные работой руки, вспомнил, как молчаливо и безучастно стоял он в женском цеху, когда хозяин отчитывал его дочку Эфрази, а старшая дочь — высокая, белокурая чертовка, хихикала исподтишка. Когда дети бедняка, подрастая, становятся пушечным мясом или приумножают ряды проституток, отец, отупев от жизненных невзгод, уже не беспокоится о выпавших из гнезда птенцах, хотя недобрый ветер несет их навстречу бедам.
Было еще только половина десятого, и до поезда, отходившего от Северного вокзала, оставалось больше часа. Поэтому Матье, не спеша, словно прогуливаясь, двинулся по бульварам. Он тоже чересчур много съел и выпил лишнего. Признания Бошена все еще звучали в его ушах, усиливая тяжелое похмелье. Ладони у него горели, к лицу приливала кровь. Какой теплый вечер, сколько людей на залитых электрическим светом бульварах, и все куда-то торопятся, толкаются под неумолчный грохот экипажей и омнибусов. Словно пламенная река катилась навстречу ночи, и Матье уже не сопротивлялся этому течению — его влекло вперед, и дыхание людей отдавалось во всем теле горячей волной желания.
Словно во сне, переживал он заново прошедший день. Вот он пришел с утренним визитом к Бошенам. Отец и мать сговаривались при нем, как опытные заговорщики, а их единственный сынок, Морис, бледненький, как восковой Иисус Христос, возлежал на диване. И тут же Матье привиделась Констанс, по-мещански рано отходящая сейчас ко сну; удостоверившись, что сын спокойно уснул, она и сама улеглась и бодрствует в холодной супружеской постели, поджидая мужа, который вернется лишь к утру. А он, этот самец, во исполнение их общего замысла, грубо удовлетворяет свое вожделение на стороне, рискуя сделать ребенка другой женщине, потому что его собственная супруга не желает беременеть. Когда Констанс пыталась выполнять свои супружеские обязанности, применяемые ею меры предосторожности раздражали неудовлетворенного мужа, и вот ей оставалось одно — поджидать его, лежа в постели, а он, гонимый вожделением, зачинал тем временем жизнь где попало, разбрасывал ее на ветер. Завод должен быть застрахован от возможности раздела. Пусть один лишь Морис унаследует преумноженные миллионы, пусть он станет королем промышленности. Его родители шли вполне сознательно на различные ухищрения — не по извращенности, а ради меркантильных интересов. Когда муж задерживался где-нибудь с девкой, жена закрывала на это глаза. Таким образом капиталисты, пришедшие в буржуазном обществе на смену древней аристократии, возобновляли в своих целях уже отмененное ею право старшего в роде, вопреки морали и здоровью упрямо ограничивая себя единственным сыном.
От этих мыслей Матье отвлекли крики продавцов вечерних газет, где сообщались выигрыши в лотерею, выпущенную «Креди насьональ». Тут Матье вдруг представились Моранжи в их столовой, он вновь услышал их разговоры о богатстве, которое не замедлит свалиться на них, лишь только бухгалтер поступит на службу в один из крупных банков, где дельных служащих немедленно назначают на высокие посты. Эта супружеская чета, снедаемая честолюбием, больше всего на свете боится, что их дочку ждет в будущем удел жены мелкого служащего, и вот они поддались неотвратимой лихорадке, которая в демократическом государстве, подточенном тем, что при политическом равенстве в нем существует полное экономическое неравенство, позволяет каждому надеяться перескочить через ступеньку и очутиться классом выше. При виде чужой роскоши Моранжи исходили завистью, влезали в долги, всячески изощрялись, лишь бы хоть немного приблизиться к недоступному им изяществу высших классов, и, охваченные безумной гордыней, незаметно теряли свою честность, свою прирожденную доброту, Матье мысленно видел, как супруги укладываются спозаранку, он знал, что Моранж — неисправимый домосед, а Валери обдуманно скупа и экономит даже на гарном масле, лишь бы иметь возможность по-княжески разодеться для воскресной прогулки; вот они легли в постель, потушили свет, нежно обнялись, как любящие супруги, которые вечно находятся начеку, со страхом избегая ненароком подкравшегося забвения; ребенок столь же нежелателен здесь, как и у их хозяев — Бошенов, для Моранжей — это тоже возможный конкурент их дочери, который потребует своей доли; появление ребенка принесло бы им жесточайшие затруднения, оно отсрочило, задержало бы продвижение к вожделенному богатству. Нужно ухищряться, вечно ухищряться, позволять себе лишь бесплодные объятия верных супругов, твердо решивших удовольствоваться только теми ласками, которые не таят в себе риска; а уж если случится забыться, с каким беспокойством отсчитывают они дни, дожидаясь минуты, которая полностью рассеет их тревоги. А в другом конце квартиры, в своей спаленке дочка Моранжей Рэн тоже не может уснуть, взбудораженная утренним спектаклем, куда возила ее баронесса Лович. Возбужденная, взволнованная девочка вспоминает эту прекрасную даму, осыпавшую ее поцелуями, и потихоньку мечтает о богатом муже, которого ей обещали родители, если, конечно, у нее не появится братец или сестрица.
И из всего увиденного за день Матье сделал потрясший его самого вывод, — все прибегают к ухищрениям, поголовно все, все, с кем он сегодня столкнулся. Все, кто его окружает, все, кого он знает, отказываются быть творцами жизни и всячески хитрят во имя корысти или чувственных утех, лишь бы не произвести на свет ребенка. Вот и сейчас Матье разобрал три случая добровольного самоограничения: три различных среды, и во всех трех, пусть и по различным мотивам, тот же упорный отказ от деторождения. И хотя он знал о таких вещах и раньше, его вдруг поразило, что эти явления можно классифицировать, сделать из них неоспоримые выводы, повергшие его в смятение, поставившие под вопрос все его представления о смысле человеческого существования, о долге и счастье, которые еще нынче утром казались ему незыблемыми.
Он остановился и глубоко вздохнул, стараясь прийти в себя, стряхнуть опьянение, еще дававшее себя знать. Он миновал Оперу и подошел к перекрестку Друо. И не потому ли никак не желало уняться его лихорадочное возбуждение, что он шел по ночным бульварам, откуда доносилось веяние страстей? Пламенели окна в кабинетах ресторанов, столики, выставленные из кафе прямо на тротуар и осажденные толпой завсегдатаев, преграждали путь. Казалось, весь Париж высыпал на улицу, чтобы насладиться дивным вечером: в этой толчее люди невольно задевали соседей, обдавали друг друга горячим дыханием. Парочки восторженно замирали перед ярко освещенными витринами ювелирных магазинов. Добродетельные мещанские семьи, восседая под гирляндами электрических лампочек в кафе-концертах, упивались наготой статисток и вольными шуточками. Сотни женщин, шедших цепочкой, волочили по тротуару подолы юбок, стремясь привлечь внимание мужчин, и в конце концов сами заигрывали с ними, зазывно смеясь и шепотом суля все мыслимые наслаждения. Но вышедшие на ночную охоту мужчины пренебрегали этой легкой добычей, они стремились к иным приключениям, надеясь подцепить случайно оказавшуюся в одиночестве честную женщину, мещаночку или работницу, бросались в погоню за блондинкой или брюнеткой, бормоча ей в затылок пылкие признания. Пары законные и незаконные, давно состоящие в браке супруги и случайные любовники проезжали в фиакрах с откинутым верхом, торопясь к ожидавшему их алькову; мужчины восседали прямо, женщины полулежали на сиденье, и по их томно-мечтательным лицам пробегали то резкий свет фонарей, то полосы тени. И те же отблески скользили по человеческой реке, текущей среди высоких домов, мерцающих окон, под гул голосов и грохот колес стремящейся к ночи, которая поджидает их всех, чтобы поглотить, как море, и увлечь в постель, где всех их усыпит последнее объятие.
Матье шагал, захваченный людским потоком, подчиняясь горячечному возбуждению, вызванному дневной суетой и нравами этой специфической среды. Мошенничают не только Бошены, Моранжи и Сегены, весь Париж мошенничает вместе с ними. Сознательное уклонение от норм стало законом для этой толпы. Оно ширилось, захлестывало не только бульвары, но и все улицы, целые кварталы, весь огромный город; и когда спускалась ночь, панели Парижа, раскаленные жестокой борьбой, тяжким трудом целого дня, превращались в каменистую пустыню, и на обугленной почве сохли и погибали семена, брошенные по глупой прихоти тут же, на улице, в злобном страхе перед жатвой. Все вокруг служило объяснением этому добровольному бесплодию, все возвещало о нем с торжествующей наглостью. Из ресторанов и кафе неслось дыхание алкоголя, лишавшее мужчин мужественности, растлевавшее женщин, губившее ребенка еще в зародыше. Девки, словно ветром, подметали подолами тротуары в бешеной погоне за клиентами: сперва этот, потом тот, затем еще вон тот, третий; они наспех выплескивали помойные ведра, и вместе с мыльной водой скатывалась в клоаку вся их нечистая, опоганенная жизнь. Весь механизм улицы, все эти полчища продажных женщин, которых минутная мужская похоть собирает в увеселительных местах, у театральных подъездов, вся эта плоть, навязывающая себя и оплачиваемая деньгами, плоть, чьи порочные желания утоляются повсюду — то среди элегантных шелков, то в подозрительных каморках, — все ополчилось на жизнь, все стало беспрерывным убийством живой жизни, все топило ее в грязи сточных канав. Вот оно, наглядное проявление всеобщего жульничества против законов природы; проституция обучает убийству, само зарождение жизни преследуется и подлежит уничтожению, люди уже привыкли душить зародыш, как вредоносного зверя, чье появление на свет способно лишь осложнить существование. Этой наукой пользуются все, и в Париже ежевечерне совершаются соития без зачатия: чем образованнее пара, тем большее влияние оказала на нее нездоровая литература, тем более крайних воззрений она придерживается, отдавая дань своей утонченности, полностью пренебрегая естественными законами природы. Супруги из среды богатых промышленников ведут в спальне, как в заводской бухгалтерии, приходо-расходные книги своих ночей, упорно добиваясь нулевого баланса, в среде людей свободных профессий, так же как и в среде мелких предпринимателей и мелких чиновников, начиная от адвоката, доктора, инженера — повсюду одно и то же, только меры предосторожности соблюдаются здесь еще пунктуальнее, ибо и здесь идет тщеславная погоня за деньгами и благами жизни; да и в рабочей среде, развращенной примером вышестоящих, с каждым днем возрастает стремление свести супружеские обязанности на уровень встреч в притоне ради единой жажды наслаждений. Скоро пробьет полночь, и весь Париж охватит единое чувство страха — страха перед могущим появиться ребенком. Мужья не желают делать женам детей, жены не желают, чтобы мужья им их делали. Даже любовницы, в порыве самой ярой страсти, стараются контролировать себя и не забываться. Если бы одним махом распахнуть двери спален, то все пары оказались бы бесплодными: тут из-за распутства, там из-за тщеславия и гордыни; даже честные люди не отстают от других, мошеннически выдавая низменные расчеты за добрые чувства, эгоизм — за предусмотрительность и мудрость, а житейскую подлость — за честность в отношении общества. И это — Париж, обрекший себя на вымирание, наносящий неисчислимый ущерб жизни, за одну только ночь зря губящий целый поток оплодотворяющей силы, которая изливается на панели, где ничто не произрастает, Париж, забывший о своей священной обязанности обеспечить великую и здоровую жатву будущего.
Матье вдруг вспомнились слова одного полководца, который, взглянув по окончании кровопролитной битвы на равнину, усеянную трупами, заявил, что Париж за одну ночь с лихвой покроет всю эту людскую убыль. Неужели Париж наотрез отказался заполнять бреши, оставляемые пушечными ядрами в рядах его солдат? Вооруженный мир пожирает сотни миллионов, Франция проигрывает каждый год великую битву, отказываясь произвести на свет сто тысяч детей, которые она обязана произвести. Матье подумал о юношах, призванных в армию: они спят сейчас на казарменных койках, их четыреста тысяч, молодых, отборных, они — цвет нации, а их исковеркала среда, их сила пропадает втуне; и в то же самое время еще большее количество бесприданниц томится на холодном одиноком ложе, ожидая супруга, который так и не придет, а если и придет, то слишком поздно, уже истаскавшийся, развращенный, неспособный произвести обильное потомство.
Матье снова огляделся по сторонам, в висках у него стучало. Он как раз подошел к монмартрскому перекрестку, к тому месту бульварного кольца, куда прибивает самый бурливый, самый грозный человеческий вал. Толкотня была такая, что Матье пришлось пережидать, прежде чем ему удалось свернуть на улицу Фобур-Монмартр, по которой он решил добираться до Северного вокзала. Матье сжали со всех сторон, его толкала, влекла за собой эта живая плотная масса, она текла среди этого торжища женщин, и все вокруг усугубляло пьянящее вожделение ради еще одной ночи бесплодной любви. И раньше Матье задумывался об этой растрачиваемой втуне и брошенной на ветер силе, когда из сонма семян едва ли произрастет хотя бы одно, но никогда еще его мысли не были столь тревожны. Миллиарды, неисчислимые запасы оплодотворяющего семени заложены природой во все сущее, могучий поток плодородия омывает всю органическую материю. Предусмотрительная природа в несказанной своей щедрости предвидела, что для полного процветания растений и живых существ творящая сила жизни должна переливаться через край. Солнце иссушает зерно, а от чрезмерной сырости оно гниет. Шторм одним махом уничтожает икру целого косяка рыбы, внезапно налетевшая гроза разоряет птичьи гнезда и разом губит весеннюю кладку яиц. При каждом своем шаге человек уничтожает невидимые ему миры, препятствует произрастанию бесчисленных, бесконечно малых существ. Таково чудовищное расточительство природы, с которым может сравниться лишь ее неслыханная щедрость: воздух, земля и воды наполнены животворящей пылью, и под лучами пламенного солнца она цветет и плодоносит. Любое уничтоженное существо, перебродив в огромном чане жизни, вновь вступает в круговорот, вновь живет и устремляется к бесконечному размножению. Один лишь человек жаждет разрушений, замышляет и совершает их в своих эгоистических целях, для личного своего ублаготворения. Только он один, ради своей выгоды, силится положить предел созиданию, всячески препятствует ему, только он один готов отказаться от потомства во имя собственных утех. Буря уносит положенные в песок птичьи яйца, гроза ломает ветви, разметывает гнезда, и только человек сам, по собственной воле оскверняет и уничтожает им же самим посеянную жизнь, только он одержим чудовищным стремлением к небытию, подвержен гибельному сладострастию бесплодных объятий. Это преступно, это глупо — идти наперекор лучшим чаяниям человечества, которое мечтает заселить всю обширную планету, где еще до сих пор целые континенты покрыты голыми пустынями. Разве может быть переизбыток жизни? Ведь чем больше жизней на земле, тем сильнее могущество самой жизни, тем она богаче и счастливее! Весь земной шар переполнен жизнью, его набухшее чрево, подобно чреву беременной женщины, трепещет в спазмах. Он исходит соками, непрерывно творя будущее, всемирное будущее, которое когда-нибудь, через многие тысячи лет, приведет к братству народов. Этой верой проникнуто все вновь рождающееся, все, что произрастает, эта надежда заложена в могуществе животворных сил, которые, не стесненные ничем, способствуют счастливому и неограниченному процветанию рода человеческого; это страстная любовь к жизни, любовь, одухотворяющая мудро сбереженное и принесшее плоды семя, и подчинено оно лишь неизбежности смерти, да и то потому, что смерть тоже всего лишь возобновление, лишь новая фаза жизни, все той же единой великой жизни.
Горячее дуновение сладострастия, коснувшееся лица Матье, внезапно вызвало перед ним образ Серафины. Он вновь ощутил как бы ожог глаз и губ, как тогда, у Моранжей, когда эта женщина склонилась к нему, обдав ей одной присущим ароматом. Должно быть, помимо его воли она вошла ему в плоть и кровь, ибо все усиливавшееся волнение нынешнего вечера, подстегнутое выпивкой в ресторане, откровенными признаниями Бошена и этой толпой, стремившейся к сладострастно бесплодной ночи, вселили в его душу какие-то тревожные сомнения, вызвали образ Серафины, смеющейся, дразнящей, открыто предлагающей себя. Никогда еще его разум не был ареной столь жестокой борьбы; под натиском впечатлении сегодняшнего дня и сверкающего разноцветным пламенем Парижа, все приносящего в жертву культу эгоистических наслаждений, он уже сам не знал, на чьей стороне благоразумие и истина. А вдруг Бошены, Моранжи, Сегены правы, проповедуя только наслаждение, страшась и заранее ненавидя могущего появиться ребенка? Ведь решительно все поступают так же, весь огромный город стремится к бесплодию. Матье со страхом подумал — уж и впрямь не поступал ли он до сих пор неразумно. Идти наперекор всем — разве это не проявление глупой гордыни? А в глазах его стояла Серафина с тяжелой гривой рыжих волос, благоухающими обнаженными руками, суля неслыханное сладострастие, не отягощенное ни риском деторождения, ни угрызениями совести.
Тут Матье нащупал в кармане триста франков, всю свою получку. Триста франков на целый месяц, а ведь есть еще и кое-какие долги: хватит только на то, чтобы купить ленту Марианне да варенья для малышей. Если не говорить о Моранжах, обе другие четы — Бошены и Сегены — богаты, так богаты, как ему и не снится. Он увидел грохочущий завод, раскинувший свои прокопченные цеха на огромной территории, целую армию рабочих, умножающих доходы хозяина, который живет в роскошном особняке, где единственный его сынок под бдительным оком матери подрастает для вожделенного могущества. Увидел он и богато обставленный особняк Сегенов на проспекте Д’Аптен, с его вестибюлем, парадной лестницей, огромным кабинетом на втором этаже, набитым редкостями, — всю эту утонченную роскошь, свидетельствовавшую о том, что светская чета эта живет на широкую ногу; мысленно прикинул размер приданого, которое они дадут дочери, и то высокое положение, которое они в силах купить для своего сына. А он, нищий, с пустыми руками, не имеет ровно ничего и никогда не будет ничем владеть; ни грохочущим заводом, ни гордо красующимся особняком. И вот именно он — неосторожен, а те, другие люди, — благоразумны; ведь он вел себя чересчур беспечно и, забыв о своей бедности, только ухудшил свое положение, обзаведясь для собственной утехи кучей ребятишек, как будто подрядился умереть на соломе вместе со всем своим злосчастным выводком; а те двое, что могли бы себе позволить роскошь иметь большую семью, не сделали этого из соображений высшей осторожности, опасаясь жизненных ловушек, они отказывались производить потомство, а если уж рожали ребенка, то только одного — будущего счастливца. «Простой здравый смысл говорит, что правда на их стороне», — думал сбитый с толку Матье, испытывая презрение к самому себе, испуганный мыслью, что до сих пор он был лишь жертвой нелепого обмана.
Перед ним, возбуждая непреодолимое желание, вновь возник, как наваждение, образ Серафины. С ней он сумел бы сплутовать, проявил бы должную предусмотрительность. И он не мог сдержать дрожи, когда показался ярко освещенный Северный вокзал с его обычной сутолокой, но и тут ему почудился лихорадочный зов плоти. А по возвращении из этого вертепа его ждет Марианна, ее безыскусственная близость, чреватая, возможно, еще одним ребенком. Еще один, пятый, да это же чудовищное безумие, добровольное разорение, заведомое, очевидное, а потому заслуженное. И раз у них уже есть четверо, даже сам доктор Бутан сказал бы: «Долг выплачен». К чему же упорствовать в своих ошибках? Почему не поступить сегодня по примеру хитреца Бошена? Пока жена мирно ждет его дома, он преспокойно развлекается с Нориной, не опасаясь никаких последствий. Надо следовать лишь одному культу — культу удовольствий, и Серафина становилась как бы воплощением этого пламенного города, рвущегося к бесплодной ночи, она становилась неодолимым зовом к наслаждению во имя самого наслаждения, широко открывая объятия для человекоубийственного соития, уничтожающего ребенка в самом зародыше.
Матье не смог далее противиться искушению; обезумев, он повернул обратно и снова вступил на бульвары. Его охватило сумасшедшее желание овладеть этой женщиной. Кровь горячей волной проходила по его телу при мысли о том, что он познает все дьявольские ухищрения, пусть даже из ее объятий он выйдет совсем разбитым. Она возникала перед ним, эта жестокая царственно прекрасная волшебница, которая сводила мужчин с ума своей рыжей гривой, своим большим золотистым телом, каким-то особым, неповторимым ароматом. И она его ждала в любой вечер, по собственному его выбору. Она предложила ему себя со спокойной дерзостью: ему стоило лишь постучаться в двери особняка на улице Мариньян, безмолвно хранившего за глухо закрытыми окнами альковные тайны хозяйки. Вдруг в памяти Матье всплыл маленький салон с вечно занавешенными окнами, похожий на глубокий глухой склеп, среди бела дня освещенный светом десяти свечей, вставленных в два канделябра. От этого воспоминания у Матье закружилась голова, он весь запылал и ускорил шаги. Тут возникли иные картины, он вспомнил те дни, когда обладал Серафиной; еще вчера он верил, что все изгладилось навеки из его памяти, а сейчас в охватившем его лихорадочном возбуждении воспоминание это неожиданно приобрело какой-то новый, тревожащий привкус, его охватил огонь сладострастия, жаждущего немедленного удовлетворения. Весь во власти своего неистовства, он уже сочинял историю, которую расскажет завтра жене: он скажет, что задержался на деловом обеде с Бошеном и опоздал на поезд.
Затор экипажей преградил ему путь, он огляделся и только сейчас отдал себе отчет, что опять идет по бульварам. Ночная толпа все еще струилась, растекаясь по всем направлениям, еще лихорадочнее спешила к постельным усладам. Пульс Матье учащенно бился, в его сознании навязчиво звучали слова: «Будь как другие, плутуй, как другие, делай все, что угодно, только прекрати производить на свет новые человеческие существа». Но пока он неподвижно стоял на перекрестке, нетерпеливо дожидаясь, когда наконец проедут экипажи, он почувствовал сомнение, заколебался. Смущение нарастало с каждой минутой, он уже подумал, не провидение ли поставило препону его желаниям, преградив ему путь. И тут в его сознании возник образ Марианны, доверчивой и веселой, чья нежность ждет его там, в мирной деревенской тиши. Почему бы им обоим не образумиться, почему бы дружески не пожелать друг другу спокойной ночи, отказавшись от зачатия пятого ребенка, который вконец разорит их! Матье мысленно поклялся не иметь больше детей и стремительно повернул к вокзалу, боясь опоздать на поезд. Он не желал слышать, не желал видеть Париж, горящий, как факел; и, едва успев вскочить в отходивший поезд, он всю дорогу простоял, высунувшись в окно вагона, подставив лицо прохладному ночному ветерку, как бы желая смыть нечистое вожделение, которое все еще жгло его тело.
Ночь выдалась безлунная, а небо было сплошь усеяно столь яркими звездами, что в их чистом голубоватом мерцании отчетливо вырисовывалась вся необъятная равнина. С половины двенадцатого Марианна уже стояла у мостика через Иезу, на полпути между Жанвилем и Шантебле, где в маленьком домике жило семейство Фроман. Дети спали, Марианна попросила служанку Зою посидеть с вязанием у лампы, свет которой выделялся на фоне леса и издали казался яркой звездочкой.
У Марианны вошло в привычку каждый вечер поджидать здесь, на мостике, Матье, когда он возвращался с семичасовым поездом. Иногда она брала с собой двух старших детей — близнецов, хотя мальчики уставали, пройдя километр до моста, и особенно трудно им давался обратный путь, так как приходилось подниматься на довольно крутой пригорок. Сегодня, несмотря на поздний час, Марианна не изменила своей милой привычке и с радостью пошла навстречу обожаемому мужу, тем более что ночь была дивная. Дальше моста, горбатившегося над узенькой речкой, она никогда не ходила. Усевшись на перила, низкие и широкие, как деревенская скамейка, откуда видна была вся равнина вплоть до первых жанвильских домиков, которые начинались сразу за железнодорожным полотном, она еще издали различала силуэт своего возлюбленного супруга, который шел по тропинке, извивавшейся среди полей.
Марианна уселась на свое обычное место, над ней распростерся бархатный свод небес, усеянный звездами. Она с беспокойством обернулась, чтобы посмотреть, светится ли на опушке темного леса огонек, свидетельствовавший, что в домике все спокойно, что служанка бодрствует, а детишки крепко спят в своей комнате. Потом она обвела взглядом горизонт, все обширное владение, принадлежавшее Сегенам. Их домик, некогда служивший временным пристанищем для охотников, прилепился к самой опушке густого леса, прорезанного полянами и подступавшего к отдаленным фермам Марей и Лиллебон. Но и здесь не кончались границы владения, на запад простиралось еще более ста гектаров заболоченной земли, где среди зарослей кустарника стояли непросыхавшие лужи и где зимой охотились на уток; а третья часть владения, гектары и гектары невозделанной песчаной и каменистой земли, незаметно шли под уклон и подходили к железнодорожной насыпи. Этот уголок никогда не обрабатывался, даже плодородные участки, с пригодной для посева почвой, лежали втуне, никому не нужные, вклиниваясь в охотничьи угодья, на которые находилось немало любителей. Но именно запущенность и придавала местности прелесть одиночества, милую глазу диковатость, как бы созданную для вдохновения чистых душ, влюбленных в природу. И в такую ночь, как сегодня, казалось, нет на свете другого уголка, столь благоуханного, овеянного задумчивым, ничем не нарушаемым покоем.
Марианна, которая уже успела обойти все тропинки в лесу, излазить все кустарники, подняться на каменистые холмы, оглядела горизонт, припоминая полюбившиеся ей уголки, скрытые сейчас ночным мраком. Через определенные промежутки из глубины леса доносилось приглушенное уханье совы, а с отдаленного болота неслось кваканье лягушек, тоже настолько приглушенное расстоянием, что звуки едва вибрировали в воздухе, словно легкий звон хрусталя. С противоположного конца горизонта, со стороны Парижа, послышался нарастающий гул, поглотивший все ночные звуки. Марианна уловила этот гул и слышала теперь только его. Это был поезд, — она уже научилась различать его привычное грохотание, которое подкарауливала каждый вечер. Когда поезд отходил от станции Монваль к Жанвилю, гул вначале был еле уловим, и требовалось натренированное ухо, чтобы различить его среди других шумов. Но Марианна сразу улавливала это отдаленное грохотание и уже не упускала его, следуя мысленно за ним по всем поворотам пути. Никогда еще не удавалось ей проследить его лучше, чем сегодня, в необычайной тишине великолепной ночи, погрузившей землю и небо в сонное молчание. Вот поезд вышел из Монваля, вот он завернул к кирпичному заводу, а теперь идет вдоль полей Сен-Жоржа. Еще две минуты, и он будет в Жанвиле. Внезапно белые паровозные огни мелькнули на уровне земли, пробежав по тополям Мениль-Ружа, пыхтение локомотива слышалось все отчетливее, как будто приближался запыхавшийся от бега великан. И там, где равнина, темнея, уходила в бесконечность, какая-то удивительно огромная, незнакомая под небом, усеянным звездами, — там тлел алый отблеск ночного Парижа, пылавшего и дымившего во мраке, словно гигантский кратер вулкана.
Марианна поднялась. Поезд остановился у Жанвиля, потом тарахтение возобновилось, стало тише и замерло в направлении Вье-Бура. Возможно, теперь она просто не слышала его, ибо слух и зрение ее были поглощены дорогой, которая тускло змеилась между хлебов, превращенных ночью из зеленых в черные. Ее мужу потребуется не больше десяти минут, чтобы пройти километр от вокзала до мостика. И его тоже она замечала издали, узнавала, как только он выходил с вокзала. Но в тишине этой ночи Марианне удалось расслышать звонкие шаги мужа даже прежде, чем она различила на белесой ленте тропинки его темный силуэт. Наконец и он увидел ее, смеющуюся, пышущую здоровьем, стройную, с тонкой талией и мощно развитыми бедрами, с маленькой крепкой грудью, вскормившей его детей, молочную белизну ее кожи, подчеркнутую дивными черными волосами, закрученными без всяких претензий в тугой узел; в ее огромных черных глазах светилась нежная ласка любовницы и матери, священная любовь богини плодородия. Весь ее облик — высокий лоб, благородно очерченный нос, рот, подбородок, щеки, похожие на лакомый плод, маленькие очаровательные ушки — дышал любовью и нежностью, здоровьем и весельем, сознанием честно выполненного долга и неугасимой любовью к жизни.
— Как! Ты пришла! — воскликнул Матье, приблизившись к жене. — Ведь я же просил тебя не выходить в такой поздний час… И как ты только не боишься? Одна, на пустынной дороге?