Цицерон впал в полное уныние. Он, который всегда поправлял, когда его называли оратором: «Называйте меня философом», стал меланхоликом, подобно поэту, к примеру, Овидию, находившемуся в ссылке в стране фракийцев.
В полном отчаянии вглядывался он в берег Италии, напоминая, по словам Плутарха, несчастного любовника. Меланхолия, эта весьма современная нам муза, столь редко посещала древних, что мы не можем удержаться и не процитировать одно письмо Цицерона к брату. Оно раскрывает натуру нашего оратора, и он предстает совершенно иным, незнакомым доселе человеком. Это письмо, написанное Цицероном, мог бы подписать и Андре Шенье[278], и Ламартин[279]. Оно датировано 13 июня 696 года от основания Рима и написано в Тессалониках.
«Брат мой! Брат мой! Брат мой! Если я посылаю тебе рабов без писем, думаешь, я обижен и не желаю тебя видеть? За что мне быть на тебя в обиде, брат мой? Скажи, разве такое возможно? Впрочем, кто знает… На деле, возможно, именно ты заставил меня грустить. Возможно, твоя зависть — следствие моей ссылки. Может, не я являюсь причиной твоего краха? Раз ты усомнился в этом, вот и расплата за хваленый всеми консулат. Он отнял у меня детей, родину, состояние, ну а у тебя, у тебя… Если бы у тебя не отняли меня, я бы и вовсе не плакал. Все, что у меня есть святого и хорошего, все это от тебя, но скажи, что же я дал тебе взамен? Траур души своей и свою боль, беспокойство за судьбу твою, несчастья, грусть, одиночество… И чтобы я не хотел тебя видеть?! О, я не хотел бы, чтобы ты видел меня, потому как — ах! если бы ты видел меня, то понял бы: я уже не тот, кого ты знал прежде, который в слезах расставался с тобой, с тобой, чьи глаза были тоже полны слез.
Говорю тебе: Квинт, от твоего брата не осталось ничего, кроме тени, отражения дышащего мертвеца. Отчего я только не умер?! Отчего не смог ты увидеть меня мертвым собственными глазами?.. Почему я не позволил тебе не только пережить меня, мою жизнь, но и мою славу? О! Признаюсь перед всеми богами, я был уже одной ногой в могиле, когда услышал голос, звавший меня. Он шептал мне слова, я слышал, как они доносятся со всех сторон, слова о том, что ты — часть моей жизни. И тогда я остался жить дальше!
Вот в чем я провинился! Вот сотворенный мною грех. Если бы я покончил с собой, как повелевали мне скорбные мысли, я бы оставил о себе воспоминания, и тебе не было бы нужды защищаться памятью обо мне. Сейчас я допустил ошибку: оставшись в живых, я не рядом с тобой; будучи живым, вынуждаю тебя обращаться к другим за помощью. Голос мой, так часто помогавший незнакомым людям, не в состоянии помочь тебе именно теперь, когда ты в опасности.
О, брат мой! Если рабы мои явились к тебе без писем, не говори: «Злость во всем виновата!» Нет, лучше скажи: «Это безнадежность, это высшее проявление слабости, которая кроется в глубине слез и боли!» Даже это письмо, что я пишу сейчас, — сколько слез увлажнило его! Ты считаешь, что я могу не думать о тебе, а думая, не разрыдаться? И когда я тоскую о брате своем, думаешь, я только о брате тоскую? Нет, не только! Тоскую и о тонкой душевной привязанности, преданности друга, сыновней любви и отеческой мудрости. Разве мог я когда-нибудь быть счастлив без тебя или ты без меня? О!.. Когда я оплакиваю тебя, разве не оплакиваю при этом и дочь мою Тулию? Сколько скромности, сколько рассудительности и благочестия! Дочь моя, облик мой, голос мой, душа моя! А сын мой, столь прекрасный и милый моему сердцу?.. Сын мой, которого я посмел по-варварски вырвать из своих объятий! Бедное дитя!.. Понятливее, чем я мог предположить, он, бедняга, так и не понял, о чем шла речь, И твой ребенок, которого Цицерон любит, как брата, чтит, как старшего брата!
Разве не я покинул самую несчастную из женщин, самую верную из всех, не позволив ей следовать за мной, чтобы было кому наблюдать, что останется от моего состояния, и защитить бедных моих детей?.. И все же, когда я мог, я писал ей…
Тебе я посылал письма через вольноотпущенника твоего Филогония, надеюсь, что ты получал их. В этих письмах я умолял тебя о том же, о чем просил устно через рабов своих, а именно: явиться в Рим как можно скорее. Прежде всего я хотел, чтобы ты прибыл туда как защитник на тот случай, если враги еще не пресытились жестокостью своей и несчастьями других. И если в тебе достанет храбрости, коей во мне уже не осталось (и это во мне, которого ты считал сильным), готовься к борьбе, которую тебе придется выдержать. Надеюсь — если вообще могу еще надеяться — надеюсь, что твоя неприкосновенность, любовь, которую испытывают к тебе сограждане, а может, даже жалость из-за моего несчастья защитят тебя. Если тебе кажется, что я преувеличиваю подстерегающую тебя опасность, поступай так, как считаешь нужным. Многие мне пишут на этот счет, многие твердят, чтобы я не терял надежды, но как не терять, когда я вижу врагов своих — таких сильных и друзей, покидающих меня. Некоторые просто предают. Все опасаются, что мое возвращение заставит их пожалеть о своем злодейском поступке! Но каковы бы они ни были, все же узнай, брат мой, как они относятся ко мне, и пиши, не стесняясь. Я буду жить до тех пор, пока моя жизнь нужна тебе, ровно столько, сколько ты будешь верить, что я в состоянии оградить тебя от опасности. Лишь это заставляет меня жить дальше, так как, поверь, не осталось сил для осторожности или философских убеждений, которые смогли бы помочь выдержать такие муки и устоять.
Знаю, бывали у меня времена более подходящие, чтобы встретить смерть, но я допустил ошибку, которую допускают многие, упустив это время. Не стоит говорить о прошлом — только раны бередить. Или же вспоминать о допущенных ошибках. Я более не опущусь до ошибки — не стану безропотно сносить несчастья и позор этой жизни. Разве что ровно настолько, насколько это необходимо для твоего счастья и нужд, клянусь тебе. Итак, дорогой брат, тот, который до недавнего времени считался самым счастливым человеком в мире благодаря самому себе, своим детям, жене, своему богатству, тот, который до недавнего времени считался равным великим мира сего благодаря своему влиянию и чести, уважению и благосклонности, именно он дошел до такого ужасного положения, до такого разрушения, что просто обязан обещать не ныть больше по поводу своей судьбы и по своим близким.
А теперь скажи на милость, к чему ты твердишь мне о каком-то торге? Разве я не живу за твой счет? О!.. И здесь я снова чувствую себя страшно виноватым. Что может быть ужаснее, чем заставить тебя оплачивать мои долги? Я за это время получил и растратил все деньги, которые римская казна доверила мне под мое имя. Но Марк Антоний и Цепион получили причитающиеся им от меня суммы. Мне достает средств ровно столько, сколько я рассчитывал потратить на достижение своих планов. Даже если не во что будет больше верить, мне лично уже ничего не нужно. На случай же каких-либо непредвиденных осложнений скажу: ты можешь обратиться либо к Крассу, либо к Калидию. Есть еще и Гортензий, но не уверен, можно ли на него положиться. Проявляя симпатию ко мне, окружая меня постоянным вниманием, он столь же постоянно строит против меня вместе с Аррием самые что ни на есть одиозные и мерзкие козни. Следуя их советам и уповая на их обещания, я полетел в эту пропасть.
Постарайся учесть все эти обстоятельства, чтобы не довелось и тебе испытать те же неприятности. Наверное, я смогу склонить через Помпония на твою сторону Гортензия. Не допусти, чтобы какое-то ложное признание подкрепило слова того мерзкого стиха, высмеивающего тебя и ходившего в народе в связи с законом Аврелия, когда ты выставил свою кандидатуру на выборах в эдилы. В настоящее время для меня нет ничего страшнее, чем видеть, что люди берегут тебя из жалости ко мне, так как затем вся ненависть, нависшая надо мной, может обрушиться на тебя. Думаю, Мессала — настоящий твой друг. Думаю, что и Помпей, даже если и не является таковым, хотел бы им выглядеть. Да помогут тебе боги, хотя уж лучше никогда не обращаться за помощью к ним. Я бы просил их, если бы был уверен, что они прислушаются к моим мольбам. Просил бы об одном: чтобы они насытились наконец несчастьями, одолевающими нас. Находясь в несчастье, нельзя пренебрегать никакой помощью.
Но есть еще одно обстоятельство, крайне для меня болезненное, которое заставляет меня медлить: что мои самые что ни на есть бескорыстные деяния обращаются против меня же, превращаясь в тяжкое наказание, от которого я же и страдаю. Я не взваливаю на тебя ответственность ни за мою дочь, которая и тебе дочь тоже, ни за нашего Цицерона. Разве есть что-либо на свете, что могло бы заставить меня страдать, не заставив и тебя испытывать те же самые муки?.. Пока ты жив, брат мой, я спокоен — дети мои не будут сиротами. А если говорить о другом, то есть о возможности моего спасения и надежде на мое возвращение на родину, чтобы там уж навеки закрыть глаза, то на этот счет ничего не могу написать тебе, ибо слезы льются ручьем и портят все написанное. Прошу тебя, береги Теренцию, держи меня в курсе всех дел. И наконец, брат мой, будь крайне внимателен, насколько природа позволяет, будь сильным и мужественным в такой ситуации».
Новости, о которых расспрашивал Цицерон своего брата, оказались для него неутешительными. После его отъезда, как мы уже говорили, Клодий не только приказал распространить повсюду свое распоряжение о ссылке оратора, но и поджег его дом в деревне, а затем, прожив некоторое время на изысканной вилле на Палатинском холме, распорядился полностью снести ее и построить на этом месте храм Свободы. Более того, он выставил на продажу имущество ссыльного и каждый день открывал очередной аукцион. Но как бы ни были низки цены этих вещей, к чести римлян следует признать, что шли они куда ниже первоначально назначенных.
Это то, что касается Цицерона. Посмотрим, чем же в это время занимались остальные.
XXIX
В разгар всех этих политических передряг, в период расцвета обмана и коррупции в Риме происходило нечто странное, напоминавшее спектакль, даваемый специально для народа, чтобы он поверил в лучшие времена славного города.
Спектакль давал Катон. Катон играл роль печального шута, которому дозволялось говорить и делать все что угодно. Народ проявлял к нему больше любопытства, нежели любви, а потому мчался сломя голову, лишь бы увидеть Катона, бредущего босым и без туники. Катон пророчествовал, но все это походило на пророчества Кассандры[280], которым никто не верил.
Когда Помпей боролся за то, чтобы Цезарь стал проконсулом Галлии, Катон бросил ему фразу:
— Ах, значит, вот как, Помпей? Тебе надоела твоя слава и потому полез в ярмо Цезаря? Я понимаю, пока ты этого не замечаешь, но когда глаза твои раскроются, когда начнешь понимать, когда заметишь, что более не в силах этого выносить, тогда и бросишь его на растерзание Риму. Тогда вспомнишь предупреждение Катона и поймешь, что действовал он честно, справедливо и исключительно в твоих интересах.
Помпей лишь пожал плечами и двинулся дальше. Если находишься выше молний, как они могут в тебя попасть?..
После того как Клодия избрали трибуном, тот понял, что никогда не станет хозяином Рима, во всяком случае при Катоне. И он послал за ним.
Катон подчинился. И это он, отказавшийся прийти, когда его звал сам царь. Катон был олицетворением законопослушания: его звал трибун, и его мало волновало, кто является трибуном — Клодий или кто другой. Просто Катон пришел на вызов трибуна.
— Катон, — сказал ему Клодий, — я считаю тебя самым честным и чистым человеком в Риме.
— О! — воскликнул Катон.
— Да, — кивнул Клодий, — и я хочу доказать тебе это. Многие просят отдать им Кипр, но я думаю, что единственный человек, достойный этого, — ты. Я предлагаю тебе…
— Ты мне предлагаешь Кипр?
— Да.
— Мне, Катону?
— Тебе, Катону.
— Отказываюсь.
— Почему отказываешься?
— Потому что это западня. Ты хочешь удалить меня из Рима.
— Ну и что из того?
— Но я хочу остаться в Риме.
— Тогда, — сказал Клодий, — хочу предупредить тебя: не желаешь отправиться на Кипр добровольно — отравим силой.
И, немедленно выйдя перед народным собранием, проголосовал закон о назначении Катона губернатором Кипра. Никакой возможности отказаться не было, Катону пришлось согласиться.
Случилось это как раз во время скандала с Цицероном. Катон отправился к Цицерону и попросил его не предпринимать ничего такого, что могло бы спровоцировать восстание, затем уехал. Но Клодий не предоставил ему ни кораблей, ни солдат, дал лишь двух писарей, из которых один был прожженным бандитом, а другой — человеком Клодия.
Катон получил приказ прогнать с Кипра Птолемея — не следует путать его с Птолемеем Авлетом[281], игравшим на флейте, царем Египта — и вернуть в Византию[282] тех, кто был некогда изгнан оттуда. Это задание должно было удержать Катона в отдалении от Рима в течение всего того времени, пока Клодий был трибуном.
Имея весьма скромные возможности, Катон решил действовать осторожно. Он остановился на Родосе, выслав вперед своего друга по имени Канидий, чтобы тот уговорил Птолемея сдаться без боя.
Тут с Катоном случилось то же, что и у Помпея с Митридатом: Канидий принес весть, что Птолемей отравился, оставив после себя несметные богатства.
Как мы уже говорили, Катон должен был посетить и Византию. Что осталось бы от Византии, если бы все ее богатства попали в чужие руки?
Он присмотрелся к своему окружению и остановился на племяннике своем Марке Бруте.
Мы впервые упоминаем имя Брута — сына Сервилии и племянника Цезаря. Огромная роль, которую он позднее сыграет в нашей истории, заставляет нас несколько задержаться на этой персоне именно теперь, когда о нем зашла речь.
Бруту в ту пору было около двадцати двух лет. Он утверждал, что происходит из знаменитого рода Юния Брута[283], которому римляне соорудили на Капитолии бронзовую статую с обнаженным мечом, символизирующую уничтожение им навсегда власти Тарквиниев[284]. Однако его родословная будет постоянно оспариваться в генеалогических изысканиях того времени.
И действительно, как он мог происходить из этого рода, если Юний Брут приказал обезглавить обоих своих сыновей? Правда и то, что философ Посидоний[285] упоминает, что у Юния Брута был третий сын, который по причине юного возраста в заговоре не участвовал, а потому, пережив отца и братьев своих, вполне мог оказаться прадедом Марка Брута.
Не признававшие этого родства римляне говорили, что, напротив, Брут был из плебейского рода, сын некоего Брута, простого интенданта, чья фамилия лишь недавно возникла на римских холмах.
Сервилия, мать Брута, утверждала, что ее род восходит к тому самому Сервилию Ахалу[286], который, увидев, что Спурий Меллий прибегает к тирании и подталкивает друзей своих к бунту, вооружился кинжалом и отправился на Форум. Там, убедившись, что все, о чем он слышал, правда, Сервилий с такой яростью вонзил кинжал в Спурия, что несчастный тут же рухнул замертво.
Это произошло примерно за триста восемьдесят лет до описываемых событий, а точнее — в 438 году до нашей эры. Эта часть родословной Брута воспринималась многими как реальность.
По натуре своей молодой человек был мягок и серьезен. Учился философии в Греции, прочитал и сравнил всех философов и выбрал себе в качестве образца для подражания Платона[287]. Очень уважал Антиоха Аскалонского, главу старой Академии, и подружился с его братом Аристом[288], с которым часто обедал.
Со всеми своими сверстниками Брут разговаривал одинаково хорошо и по-латыни, и по-гречески; обладал в определенной мере красноречием и несколько раз успешно выступал.
Когда Катон надумал воспользоваться им, чтобы спасти от разграбления богатства Птолемея, Брут находился в Памфилии, где выздоравливал после тяжелой болезни.
Вначале Бруту не понравилось предложение: по его мнению, дядя оскорблял Канидия, придавая ему в качестве инспектора столь молодого человека. Но, поскольку глубоко уважал Катона, подчинился. Брут лично подготовил списки имущества, Катон же прибыл только тогда, когда надо было начинать его распродажу.
Все — золотая и серебряная посуда, дорогие картины, драгоценные камни, пурпурные ткани — все это было оценено Катоном. Более того, поскольку он хотел, чтобы цены отражали истинную стоимость вещей, то он лично присутствовал при их распродаже на аукционе, чтобы довести продажную стоимость до запланированной суммы.
Выручка от продажи и деньги, найденные в казне, достигли в сумме семи тысяч талантов — огромные деньги по тем временам.
Катон принял меры предосторожности, чтобы эти деньги беспрепятственно дошли до Рима. Опасаясь кораблекрушения, он приказал изготовить ящики, каждый из которых вмещал по два таланта и пятьсот драхм. К каждому ящику привязали длинную толстую веревку, а к ней — кусок пробки. Получилось нечто вроде плотика-поплавка на случаи кораблекрушения: если ящики попадут в воду, то поплавки укажут, где их искать. К тому же он записал в два реестра все, что собрал и потратил за время своего правления; один реестр передал своему вольноотпущеннику Филаргирию, другой оставил при себе. Но так случилось, что, несмотря на все принятые меры предосторожности, оба реестра исчезли. Филаргирий сел на корабль, который разбился во время бури, и потерял документ, а вместе с ним — и все доверенные ему ящики. Катон довез свой реестр до Коркиры[289]. Там он приказал разбить палатки на центральной площади для себя и своих приближенных. Моряки разожгли огромные костры, пламя их дотянулось до палаток, и реестр был в секунду уничтожен огнем.
Когда один из друзей выразил Катону сожаление по этому поводу, тот ответил:
— Я записал все так тщательно и подробно вовсе не для того, чтобы доказать свою преданность и честность, но для того, чтобы показать другим пример честного и строгого выполнения своих обязанностей.
Когда в Риме узнали о прибытии Катона, все жители высыпали на берег реки встречать его.
Увидев флот — Катон отправлялся на одном корабле, а возвращался с целым флотом, — итак, увидев этот флот, плывущий вверх по Тибру, толпы разразились такими восторженными криками, что можно было подумать, речь идет о триумфе.
Возможно, Катон поступил бы более скромно, остановившись там, где встретил консулов и преторов, но он счел, что лучше поступить иначе, и продолжал плыть дальше на царской галере Птолемея. Остановился он лишь тогда, когда укрыл весь флот в гавани.
Какими бы пылкими сторонниками Катона мы ни были, нельзя скрыть от читателя, что такой неожиданный приступ гордыни в первый момент произвел на римлян дурное впечатление.
Но когда люди увидели, как через Форум проносят громадное количество золота и серебра, которое он привез с собой против всех проконсульских правил, то все отрицательные эмоции по отношению к этой надменной выходке исчезли.
И, естественно, Катону были оказаны все почести.
Собрался Сенат и избрал его претором с чрезвычайными полномочиями, с привилегией присутствовать на зрелищах в тоге, отороченной пурпурной каймой.
Но Катон, вновь ставший самим собой, отказался от всех почестей и попросил Сенат предоставить свободу Никию, интенданту царя Птолемея, обрисовав всю заботливость и преданность этого человека. Разумеется, просьба его была удовлетворена.
Вот чем был занят Катон, когда Цезарь начинал свою кампанию в Галлии, а Цицерон оплакивал свою ссылку в Тесалониках.
Посмотрим же, что делали в это время Красс и Помпей, и уж конечно, Клодий.
XXX
Красс, похоже, жил преспокойно, защищенный, с одной стороны, как ему казалось, Цезарем, с другой — Помпеем. Он мечтал лишь об одном: о проконсульстве в Сирии. Он хотел объявить войну парфянам, в которой видел источник наживы для себя лично.
Помпей, как и подобает влюбленному старику, проводил все время наедине с молодой женой, ничуть не волнуясь о том, что происходит на Форуме.
Оценивая обстановку, Клодии видел себя единственным хозяином Рима; Цицерон был в Тесалониках, Катон — на Кипре.
Но все же, пока Помпей находился в Риме, Клодий не мог добиться полноты власти, а потому решил перейти к более решительным действиям.
Как мы помним, Помпей вел переговоры с Тиграном-отцом; знаем также, что он хотел использовать Тиграна-сына для празднования своего триумфа. Молодой Тигран томился в темнице. Клодий силой вытащил его оттуда и приблизил к себе.
Помпей промолчал.
Клодий организовал суд над друзьями Помпея и осудил их.
Помпей промолчал.
Наконец Помпей все же покинул свою виллу на холме Альбано, чтобы присутствовать на одном из процессов. Клодий в окружении шайки своих друзей — известно, кто были друзья и приятели Клодия — поднялся на возвышение, откуда его было хорошо видно и слышно, и начал выкрикивать:
— Кто необузданный император?
— Помпей! — хором отозвались его дружки.
— Кто, женившись, чешется только одним пальчиком, чтобы не испортить прическу?
— Помпей!
— Кто хочет отправиться в Александрию, чтобы возвести на трон египетского царя, за что ему будет хорошо заплачено?
— Помпей!
И так на все заданные вопросы хор его приспешников повторял: «Помпей!»
Несколько слов о фразе, в которой речь шла о египетском царе, ее следует объяснить — ведь мы не хотим оставлять ничего неясного в нашем изложении.
Птолемей Авлет, приемный сын Птолемея Сотера II, прозванный Авлетом из-за своего пристрастия к игре на флейте, должен был разобраться со своими вассалами. В то время Рим был мировым трибуналом: цари и народы приходили сюда искать справедливости. Птолемей выехал из Александрии с мыслью обратиться к римскому народу. Обратиться к римскому народу означало обратиться к влиятельному и сильному человеку, правящему в это время Римом.
Итак, Птолемей отправился в путь и остановился на Кипре как раз в то время, когда там находился Катон. Зная, что Катон на острове, Птолемей отправил гонца с сообщением, что хочет его видеть. Помните, для чего оказался на Кипре Катон? Чтобы ограбить брата Птолемея Авлета.
Стоик находился в клозете, когда ему доложили о прибытии посланца Птолемея.
— Пригласите, пусть войдет, — сказал Катон.
Он выслушал гонца, передавшего настоятельную просьбу своего повелителя.
— Если царь Птолемей желает меня видеть, — ответил Катон, — то это очень просто: дом мой всегда открыт как для царя, так и для простого гражданина.
Ответ прозвучал грубо. Птолемей притворился, что не понял, и отправился к Катону.
Беседа началась прохладно, но постепенно Птолемей, находя немало рассудительности в ответах Катона, попросил совета, как ему поступить: идти в Рим или вернуться в Египет.
— Вернись в Египет, — не задумываясь ответил Катон.
— Почему?
— Потому что стоит отдать Риму палец, он оттяпает всю руку, а точнее — весь Египет.
— Тогда как быть?
— Я же сказал: возвращайся в Египет, помирись со своими вассалами. Если хочешь, чтобы я доказал свою правоту, могу сопроводить тебя и позаботиться об этом примирении.
Сначала царь Птолемей вроде бы согласился, но, следуя другим советам, однажды утром отправился в Рим, ничего не сказав Катону, а прибыв туда, попросил защиты у Помпея.
И вот два года спустя Габиний, легат и доверенное лицо Помпея, восстановил Птолемея во всех правах — наверняка, только они двое знали истинную цену этой протекции.