Сокрушенно и угрюмо вздыхали.
— Вот кабы все так-то… Тогда и горя не ведали б! А теперь нешто бога помнят?
В речах мужиков звучала давнишняя ненависть. Иван Федоров увещевал:
— Распаляться сердцами негоже. От злобы еще злоба родится. Бог сам все видит. Он знает, кто праведно живет, а кто мамоне служит. Он и покарает грешных, а чистых сердцем возвысит и к престолу своему возьмет…
Мужики кряхтели, нехотя соглашались:
— Тебе видней. Ты учен. А мы что? Мы грамоты не разумеем.
Иван Федоров беспокойно оглядывал людей. Чувствовал: не приняли его слов как нужно.
Перед сном, творя молитву, просил у господа: «Дай мне просвещать сердца, всеблагим! Не гордыни ради прошу, ради торжества истин твоих! Ты же видишь, господи, как блуждают в потемках души смятенные! Пошто же гибнуть им, света не увидев?..»
И все нетерпеливей думал о Москве.
Скорей бы уж попасть туда!
Скорей бы служить, скорей бы взять перо и писать книги для народа христианского!
Скорей!
Денек выдался серый, мокрый, каких немало бывает в марте. Тверская улица, перемешанная сотнями копыт, сползала меж дворов Новгородской сотни к Золотой решетке грязной холстиной. Из кузниц пахло углем и железом, несся перестук молотов; от лавки к лавке, держась поближе к заборам, чтоб не обдало грязью, пробирался народ; на папертях церквей толклись нищие; над тесовыми и жестяными ярко раскрашенными куполами вились, галдели вороны и галки.
Впереди, за мостом через Неглинную, высоко поднимал башни Московский Кремль. Можно было уже сосчитать зубцы на стенах, различить перекладину креста на храме Иоанна Лествичника…
— Ну, вот и Москва! — подождав сани Ивана Федорова, весело крикнул Ларька. — Доехали, слава тебе господи!
Свист и окрики заставили его обернуться. Оглянулся и Иван Федоров.
Сверху, заставляя сторониться встречные сани, конных и прохожих, скакали чьи-то молодцы в алых шапках, тегиляях, все оружные.
Ларька съехал к заборам.
Алые шапки пронесло, как тучу пыли. За молодцами скакали на гнедых, в богатой наборной сбруе жеребцах два всадника в отороченных собольим мехом шубах, в собольих же шапках, с саблями в украшенных самоцветами ножнах.
За всадниками, кренясь от быстрого бега восьми запряженных цугом лошадей, — расписной возок, а за возком — снова молодцы в алых шапках.
— Кречеты! — восхищаясь, сказал Ларька.
— Это кто такие? — спросил Федоров.
— Молодшие князья Курбские. Видать, отец в Москву, на службу великому князю везет.
…Сани проползли мимо житных амбаров, и полозья их заскребли по бревенчатому настилу моста.
ГЛАВА III
Много лет спустя, скитаясь на чужбине, Иван Федоров вспоминал, как легко начиналась его жизнь в Москве. Ничто в ней, казалось, не грозило бедами.
Митрополит принял ласково. Сказал, что имеет-де великую нужду в грамотных писцах, чтоб завершить начатые еще в Новгороде Четьи-Минеи. Восемь томов стояли у митрополита переписанные, оставалось переписать четыре, и хотел Макарий, чтоб не сильно разнились почерки в новых книгах от почерков в старых. Почерк Ивана Федорова как раз подходил. Не забыл митрополит и интереса молодого дьякона к печатным книгам. Велел ему вызнавать, коли случится, все, что печати касается…
Чтобы Федоров мог изрядно кормиться, поставил его митрополит дьяконом в церкви Николы Гостунского.
Приход завидный! Каменная церковь и дворы причта — вблизи митрополичьих палат в Кремле, на людном перекрестке дорог с Ивановской площади к Константино-Еленинским и Фроловским воротам. Вокруг теснота боярских дворов, прихожане — бояре, дети боярские да богатые гости, и даяния их щедры и обильны.
Поп Григорий Лыков поначалу недоволен был: обещал взять в дьяконы племянника знакомого протопопа, а ему новгородца навязали какого-то. Ворчал Григорий, жалуясь, что москвичам, гляди, скоро с сумой волочиться выпадет: бояре Глинские из Северской земли своих везут, митрополит из Новгорода — своих… Пробовал Григорий на первых порах нового дьякона в священном писании испытать, но сам же два раза впросак попал. Споткнулся на «Книге числ». Первое — забыл, какую муку должен в жертву иерею приносить муж, подозревающий жену в неверности. Сказал, пшеничную, а вышло по-дьяконову — ячменную.
Второе — с заговором Корея, Дафана и Авирона напутал. Помнилось Григорию, что левитов-заговорщиков было много, а сколько всего, сказать не смог. Дьякон же, ничтоже сумняшеся, число восставших на Моисея и Аарона заговорщиков назвал — двести пятьдесят.
Поп отстал.
Понемногу привыкла к новому месту и Ирина. Завела знакомство с московскими бабами, да и родня дальняя у Ирины сыскалась — гости Твердохлебовы, гонявшие обозы в Ливонию, Польшу и немецкие земли. Большак Афанасий Твердохлебов принял Ивана с Ириной, как близких.
Доводилось Ивану служить в домах родовитых и видных людей: у князей Репниных, Ряполовских, Старицких, Оболенских, Пронских, Одоевских и многих прочих.
Прознав, что дьякон искусен в письме, бояре заказывали ему псалтыри и евангелия, сулили большие подарки, но Иван Федоров на мзду не льстился, смиренно всем объяснял, что пишет для митрополита и без его ведома ничего делать не волен.
Макарий про это прознал и много Ивана хвалил.
Списывая Четьи-Минеи, сошелся Федоров с московскими доброписцами, а среди них с умным, быстроглазым Марушей Нефедьевым, любимцем протопопа церкви Благовещенья Федора Бармина.
Митрополит частенько давал Маруше вычитывать книги за другими писцами, и оттого иные Марушу побаивались, кланялись ему низко, старались задобрить.
Чернявый Маруша, посмеиваясь, подарки принимал, но ошибок не пропускал. Правда, писцов щадил, позволяя переделывать листы и для того задерживая книги у себя.
Маруша знал Афанасия Твердохлебова, как, впрочем, знал почти всю купеческую Москву, и относился к старику с уважением. Это удивило Ивана Федорова, так как сыновья Афанасия, Михаил и Платон, были бритобородцами, любили рядиться в иноземное платье, чем и смущали молодого дьякона.
Однако Маруша смотрел на вещи проще.
— Им этак-то сподручней, — говорил он. — Ведь их в Москве и не бывает, все ездят, да далеко, ну, а нехристи наших обмишурить норовят, обиды чинят, стоит бороду увидеть или однорядку… Не велик грех и обмануть еретиков, обличье сменив.
В доме Маруши можно было насмотреться на русские книги, а в доме Твердохлебовых — на заморские диковинки и наслушаться каких хочешь истории. Тут знали и про любовные забавы франкских королей, и про ссоры ливонского гермейстера с дерптским епископом, и про какие-то отысканные в римских владениях мудреные рукописи и каменные болваны такой, мол, дивной красоты, что подобных еще нигде не видывали.
От Михаила же Твердохлебова услышал Иван про испанских воевод и мореходов Колумбуса и Магеллануса, искавших новый путь в Индию и открывших неведомые страны. Они-де сыскали, будто земля кругла, вроде как масло, катанное шаром, или бы куриное яйцо.
Тогда, глядя на голую рожу смеющегося Михаила, Иван обиделся. Думал, шутят над ним. С коих это пор земля круглой стала? Ведь у Козьмы Индикоплова ясно говорится: плоская она, на манер столешницы. Да и как люди и всякая тварь на круглом удержаться могут, не падая?
Но Маруша Нефедьев подтвердил: Мишка насчет Колумбуса и Магеллануса не врет, земля кругла, люди же и тварь держатся божественным промыслом. Сие еще одно чудо господне. Вот и все.
Выходило, что католики да лютеране, хоть и еретики, а не дураки и опять православных обошли. Иван с любопытством стал приглядываться к живущим в Москве иноземцам.
Один из них, немец, пороховщик и розмысл Гаспар Эверфельд, бывал частым гостем у Твердохлебовых.
В Москву Эверфельд приехал еще при покойном великом князе Василии, налаживал при нем литейный двор, брался и церкви строить, нынче тоже без дела не сидел.
Случалось, вздыхал розмысл о своем Майнце, о брудерах и швестерах, расписывал, закатывая бледные глаза, прелести немецкой земли, по обратно что-то не рвался.
Афанасий Твердохлебов, помигивая красноватыми, без ресниц старческими веками, с усмешечкой говаривал:
— Поди, так, как у нас, ему, Гаспару, в Майнце жить и не снилось! Гляди на него — чем не боярин? Дом — полная чаша, веру мы его менять не заставляем! А кто же от добра добра ищет? Я таких не видывал.
Узнав, что Иван Федоров доброписец, Гаспар Эверфельд однажды принес и показал ему немецкую книгу.
С довольной улыбкой смотрел немец, как Иван разглядывает толстый кожаный переплет, листает страницы, плотно усеянные готическими буковками.
— Понравилась? — ожидая одобрения, спросил Эверфельд.
— Рисовано знатно, а написано не больно хорошо, — пожал плечами Иван Федоров. — Вот смотри, строки-то на правом береге, как зубья у пилы… Неровно! У нас лучше пишут.
Но Эверфельд не обиделся, а лишь снисходительно усмехнулся.
— Это не есть рукописная работа, — принимая книгу, наставительно произнес он. — Это есть работа печатная. Великое искусство! Его открыл наш майнцский бюргер Иоганн Гутенберг.
— Чего ж он открыл? — поддразнил Федоров. — У нас испокон веков булат и дерево режут. Только не в пример красивее!
Но Эверфельд не смутился.
— Эта книга не резана на досках. Иоганн Гутенберг придумал, как печатать книги, обходясь без резьбы!
— Ну-ка! — словно не поверил Федоров. — А как же иначе-то?
— То секрет мастера! И наши печатники могут сделать сотни одинаковых книг с одной формы, не портя ее!
Тогда Иван Федоров, досадуя, не нашел ничего лучшего, как обрезать самодовольного немца.
— Может, оно и так, — согласился он, — да только как ваши мастера ни ухищряйся, а все одно книги их еретические. И уж лучше своей рукой истинное слово Христово распространять, чем вашей хитрой печатью словоблудие.
Эверфельд рассердился, спрятал книгу, что-то забормотал по-своему и долго дулся на Федорова и на Твердохлебовых, поддержавших молодого дьякона.
Немец и не догадывался, поди, как растревожил душу митрополитова переписчика.
А Иван Федоров не мог по-прежнему взять в толк, отчего еретикам открыто богом то, что скрыто от православных, от поборников истинной веры.
Он признался в сомнениях митрополиту.
— А зачем Иосиф у египтян в плену томился? — вопросом ответил Макарий. — Не проще ли было господу в милосердии своем не дать свершиться злу в долине Дофан, поразить братьев Иосифа, продавших его мадианитянам?
— Нет, владыка. Это я разумею. Ради благословения Иакова претерпел сын его.
— Гораздо отвечаешь. Тож и мы ныне претерпеваем, сыне, чтоб возвыситься и все другие языки в служении вере христовой превзойти. И превзойдем. Всему нас господь вразумит в свой срок.
А Маруша Нефедьев о печатном писании немецком сказал прямо:
— Греха в нем нет, если только печатью истинную веру прославлять. Ты о Макарии-черногорце слыхал? Нет? Тогда годи-ка!
Он вынес тяжелую, в кожаном переплете с медными застежками книгу, бережно расстегнул, раскрыл.
В глаза Федорову сразу бросились славянские буквы. И пока он жадно разглядывал пестрящие киноварью красных строк, выносных знаков и значков плотные листы, Маруша поведал:
— Это митрополитов тезка, черногорский священник Макарий еще полста лет назад печатал… Красиво?.. Стало быть, не одни немцы сие искусство ведают!.. Ты к митрополиту вхож — попроси, он тебе еще и книги Феоля покажет. Ну, Феоль — немец. Но печатал в Кракове по-нашему. Правда, буквы у него приземисты…
И, видя, что Федоров никак не оторвется от книги, вздохнул:
— Хорошо бы и нам этак книги множить. И скоро, и ошибок за каждым дуроломом править не надо… Только вот как вызнать про печать? Уж я и фряжских и немецких гостей выспрашивал и Гаспара пытал, да толку нету. Молчат, бусурмане!
…Да, жизнь в Москве начиналась для Ивана Федорова спокойно. Она привечала, открывала путь к желанному подвигу и вдруг обрушилась на голову нежданной бедой.
…Год семь тысяч пятьдесят пятый — третий год пребывания Ивана Федорова в Москве — начинался событиями, обещавшими русской земле великие перемены.
Семнадцатилетний великий князь Иван Васильевич объявил московским боярам, что намерен жениться и прародительских чинов поискать.
Думали, за пирами да играми и не помышляет Иван о делах государственных, а он…
У иных бояр по спине пробежал озноб.
Вспомнили судьбу князя Иоанна Кубенского, казненного за лихоимство по доносу ближнего великокняжеского дьяка Захарова.
Не боле других был виноват князь Кубенский, а его и не выслушал никто. И заступиться за него не успели…
Вспомнили и Афанасия Бутурлина. Вздумал пенять Ивану Васильевичу на самоуправство, на то, что древним родам не верит, — тут же, где говорил, язык отрезали.
Вспомнили убиение старого Федора Воронцова. Уж кто верней был! Еще отцом Ивана был обласкан. От Шуйских претерпел в младенчестве Ивана Васильевича. На радостях, что опять приближен, научил новгородских пищальников, помимо дьяков-мздоимцев, у самого великого князя управы искать. Новгородская простота Ивана на охоте сыскала, стала приступать с просьбами. А великий князь на коня, пищальников велел бить, сам ускакал и тут же Воронцову голову ссек. Умышлял-де на великокняжью жизнь!
А князь Михаил Трубецкой? А князь Иоанн Дорогобужский? А князь Федор Оболенский?
И те без суда казнены.
Федор-то Оболенский, отрок еще, за то только и пострадал, поди, что с великим князем обличьем оказался схож. А как не быть схожим, когда у обоих отец-то один, Шуйскими уморенный боярин Телепнев-Оболенский?
Ох, тревожно!
Никого, кроме дьяков да захудалых людишек, Иван Васильевич к себе не допускает. Сын-то Телепнева, а повадки все, как у покойного великого князя Василия. Одни Глинские, материна родня, у него в чести да митрополит Макарий — лиса хитрейшая.
И вот — на! Собрался чины прародительские искать! Это, стало быть, на царство венчаться?
..Москва приняла новость радостно. Толкаясь в толпе, Федоров слушал толки:
Теперь боярскому засилью конец!
— В возраст великий князь взошел, он и Глинских уймет!