Следует признать, что договор был выгоден для обеих сторон, причем нужно воздать должное Жоссу и Гастону Бернхеймам. Они тоже умели «выбрать». Достаточно привести некоторые основные выдержки:
«Между г. Анри Матиссом, улица Кламар, 42, Исси-ле-Мулино, Сена, и гг. Бернхейм-Шён, улица Ришпанс, в Париже, было заключено соглашение о следующем:
I. Все картины нижеперечисленных, а также промежуточных форматов, написанные г. Анри Матиссом до 15 сентября 1912 года, должны быть проданы гг. Бернхейм-Шён, обязующимся их покупать вне зависимости от сюжета по следующим расценкам:
II. г. Анри Матисс получит, кроме того, 25 % прибыли от продажи этих картин гг. Бернхейм-Жён.
IX. г. Анри Матисс имеет непосредственное право брать заказы на декоративное оформление или портреты без всяких претензий со стороны гг. Бернхейм-Жён.
X. гг. Бернхейм-Жён причитается 25 % от заказов на декоративное оформление и портреты, полученных г. Анри Матиссом при их посредничестве.
XI. При выплате упомянутых тридцати тысяч франков и предъявлении письменного заявления, обращенного к другой стороне, каждая из договаривающихся сторон имеет право в любой момент аннулировать данный контракт…»
Отныне, как шутя сказал мне Матисс, он был приговорен создавать шедевры. Во всяком случае, только что родившийся XX век был отмечен взлетом его гения.
II
«ДИКИЕ» И ОДАЛИСКИ
РОЖДЕНИЕ ОСЕННЕГО САЛОНА
Ночь 31 октября 1903 года. Вереница экипажей стоит у дверей Пти Пале, у тех дверей первого этажа, за которыми с 1934 по 1939 год будет размещаться выставка «Художники нашего времени». В ярком свете дуговых ламп, рассеянных там и сям в редкой листве, толпится элегантная публика: прекрасные парижанки в сильно декольтированных платьях, зябко кутающие обнаженные плечи в горностаевые и собольи манто, светские львы во фраках и смокингах.
Для этого ночного вернисажа архитектором Соважем,[192] таписьером Жансеном, администратором нового общества, Франсисом Журденом,[193] президентом Осеннего салона, и Айвенго Рамбоссоном,[194] благодаря которому удалось заполучить подвальный этаж Пти Пале, были предписаны вечерние туалеты.
В помещениях, великолепно освещенных светильниками Паса и Сильвы, обставленных мебелью Мажореля, Дюфрена, Фолло,[195] Франсиса Журдена, у полотен Аман-Жана,[196] Жак-Эмиля Бланша, Одилона Редона, Жоржа Девальера, Шарля Герена, Лапрада, Марке, Руо, Гогена, Матисса толпится «весь Париж», фривольный, щебечущий, оживленный. Александр Дюваль[197] оказывается бок о бок с графом Робером де Монтескью; [198] Марсель-Пруст и Леон Блюм [199] беседуют с Анной де Ноай; [200] Артюр Мейер [201] идет об руку со своей юной женой, внучатой племянницей Тюренна.[202] Приближается солидная пара: Альбер Бенар [203] и мадам Бенар; на роскошных бюстах, как в витринах, сверкают тяжелые кулоны Лалика.[204]
Родился Осенний салон. Большое событие для Парижа, большое событие для художников. На следующий год новый Салон, особенность которого состояла в том, что в нем участвовали не только художники и скульпторы, но и архитекторы, специалисты по интерьеру, и даже музыканты и писатели, переберется на другую сторону авеню Николая II[205] (Анри Лапоз, тогдашний хранитель Пти Пале, счел Салон нежелательным). Директор Департамента изящных искусств Анри Марсель, один из наиболее пылких защитников новой живописи, гостеприимно предоставил новому обществу здание Гран Пале.
Итак, над академизмом одержана победа, но это не значит, что он примирился со своим поражением. В 1904 году в Осеннем салоне был показан великолепный подбор картин Сезанна; выставка нашла положительный отклик в прессе и привлекла большое число посетителей. Этого было достаточно, чтобы привести в ярость сторонников Института. Каролюс-Дюран не мог допустить, чтобы кто-то выставлялся одновременно в Осеннем салоне и в Национальном обществе изящных искусств, где он был председателем. Что касается французских художников,[206] то они обратились к властям, чтобы добиться изгнания этих вандалов из Граи Пале.
В муниципалитете некий член городской управы, гасконец, фотограф Лампюэ, обеспечил себе легкий успех, упрекнув правительство в том, что оно предоставило официальное здание этой банде мазил. Однако Карьер угрожал покинуть Национальное общество, если только Каролюс-Дюран не поведет себя более либерально, [207] а Анри Марсель, наделенный характером вепря, невзирая ни на академиков, ни на министров, держался стойко и тем оказывал большую поддержку независимому искусству.
«ЦЕНТРАЛЬНАЯ КЛЕТКА»
Наступил 1905 год.
Под знаком Мане, которому Осенний салон устроил великолепную посмертную выставку, появились и стали все смелее вести себя «дикие». Уже несколько лет по весне из бараков на Кур-ла-Рэн,[208] где выставлялись Независимые, [209] доносился их звериный рык. Но там, среди джунглей и девственных лесов Таможенника Руссо, [210] они были на месте. Но в Гран Пале… Кто из нас, бывших свидетелей тех героических времен, не помнит этот большой зал, стены которого были сплошь залиты откровенно-резкими красками Матисса, Дерена, Вламинка, Мангена, Руо, Фриеза, Пюи, Вальта, Камуэна, эту «центральную клетку», которую вечером заполоняли революционеры от искусства, спустившиеся с Монмартра на Кур-ла-Рэн, подобно тому как за столетие до этого процессии бунтовщиков из предместья Сент-Антуан захватывали Конвент.
Имя Матиссу и его группе дал не Гийом Аполлинер, а Луи Воксель. Рассматривая детскую бронзовую головку во флорентийском вкусе работы добропорядочного скульптора Марка,[211] Воксель действительно воскликнул: «Донателло среди диких зверей!»[212] Сколько зубовного скрежета раздалось в ответ на рычание «диких»!
На одной из страниц «L'Illustration» от 1 ноября 1905 года с репродукциями работ Руо, Мангена, Вальта, Жана Пюи, Дерена («Вид Коллиура»), [213] Анри Матисса были не без иронии напечатаны весьма двусмысленные хвалебные отзывы редких сторонников живого искусства: «Столь одаренный г. Анри Матисс, — говорил Гюстав Жеффруа, — заблудился в цветовых эксцентричностях, от которых он, несомненно, откажется». И даже сам Луи Воксель в «Gil Bias», чувствуя, что Матисс вносит нечто новое, все же не смог удержаться от некоторых оговорок: «Г. Матисс — один из самых одаренных современных художников. Он мог бы заслужить легкие аплодисменты, но он предпочитает погрузиться в страстные поиски, блуждать, частично заимствуя у пуантилизма его трепетность, его световую яркость. Но при этом страдает форма».
Какие же картины Матисса были воспроизведены? Прежде всего «Открытое окно», [214] одна из первых работ с этим мотивом — окно, открытое на порт Коллиура. Рауль Дюфи рассказывал мне однажды в мастерской Понселе в Пор-Вандр, из окна которой открывался очень похожий вид, что он видел, как Матисс завершал работу над этой мариной: «Он был недоволен. Ему никак не удавалось передать поразительное сияние света Средиземноморья, и вдруг, нарушая все теории импрессионистов, он взял тюбик с черной краской и энергично обвел контур окна. Так в этот день с помощью черного цвета Матисс создал свет». Должен добавить, что в 1948 году я получил по этому поводу следующую записку: «Матисс совершенно не помнит этой истории и картины, ожившей благодаря тому, что он обвел раму черным». Однако Дюфи на мой вопрос по этому поводу подтвердил достоверность сообщенного им факта.
По правде говоря, «Женщина в шляпе» [215] в Осеннем салоне 1905 года вызвала еще больше насмешек и бешеных нападок, чем «Открытое окно». Впрочем, парижская публика почти не изменилась с тех пор и в целом предпочитает и сейчас пошлые произведения учеников Школы изящных искусств и светских портретистов. И тридцать лет спустя, в 1937 году, во время Выставки мастеров независимого искусства в Пти Пале, выступления против нее, прозвучавшие с трибуны муниципального совета, покажутся не менее смешными, чем выступления фотографа Лампюэ с той же трибуны против размещения Осеннего салона 1905 года в Гран Пале. На этот раз место Лампюэ займет Жийуэн.[216]
«ЖЕНЩИНА В ШЛЯПЕ»
Что же представляла собой «Женщина в шляпе», наделавшая столько шума? Обратимся сначала к свидетельствам двух «заинтересованных лиц», представляющих два разных поколения, — Амбруаза Воллара и Франсиса Карко. Именно с этого портрета, столь непонятного, столь бурно обсуждавшегося, и началась эволюция художника. Воллар не ошибся, сказав позднее:
«Вот уж кто поистине разочаровал людей, желающих, чтоб художник всегда работал в одной и той же манере, так это Матисс. Отказавшись от серых тонов, которые так нравились любителям, он пришел вдруг к ярким краскам, как в „Женском портрете“, выставленном в Осеннем салоне 1905 года и ознаменовавшем новый этап развития его таланта. И хотя его смелость не выходила за рамки классицизма, чистые тона его картины навлекли на него подозрение в том, что он заключил соглашение с „дикими“.
Этого было более чем достаточно, чтоб пробудить подозрения президента Осеннего салона Франсиса Журдена. Он охотно сочувствовал поискам новой живописи, но, будучи осторожным руководителем, проявлял определенный оппортунизм, всячески стараясь не идти на открытый разрыв с академическим искусством, которое все еще было очень популярно. Потому-то, пребывая в постоянном страхе, что кто-либо из его подопечных скомпрометирует его, он и считал, что Матисс в своем „Женском портрете“ чересчур современен».
Выступая в роли защитника интересов художника, он настаивал на том, чтобы жюри отклонило картину. Тем не менее она была принята. «Бедный Матисс! — скорбно воскликнул Журден. — А я-то думал, что у него здесь все друзья!»
Воспоминания Франсиса Карко более непосредственны. Они исполнены искренних чувств молодого человека, каким и был тогда, в 1905 году, автор «Иисуса-перепелки», ставший несколько лет спустя сотрудником Луи Вокселя в отделе художественной хроники журнала «Gil Bias». Он тоже рассказывает нам о Матиссе времен «Женщины в шляпе».
«Это полотно — портрет мадам Матисс, и я помню, какое необычное впечатление оно произвело на меня. У меня еще не было сложившегося мнения о современной живописи. Дискуссии, которые она вызывала у Макса Жакоба,[217] на улице Равиньян, между Гийомом Аполлинером и Пикассо или у Фреде[218] во время шумных бдений в кабачке „Лапен ажиль“, не были для меня убедительными. Пикассо принципиально никогда не выставлялся и показывал свои картины только узкому кругу посвященных. Поэтому оставалось довольствоваться афоризмами, изрекаемыми им доктринерским тоном, с некоторой долей юмора, рассчитанного на аудиторию. Все вертелось вокруг этих разглагольствований. Я задавал себе вопрос, не получает ли Пикассо, несмотря на его поразительный дар убеждения, больше удовольствия, мистифицируя нас, чем занимаясь живописью.
В это-то время знаменитая „Женщина в шляпе“ в одно мгновенье заставила меня понять больше, чем все эти парадоксы.
Наконец я мог дать себе отчет в том, что подразумевали мои друзья под словом „портрет“. Там не было ничего, что физически присуще человеку. Создавалось впечатление, что художник гораздо больше заботился о своей индивидуальности, чем об индивидуальности модели. Я не был знаком с мадам Матисс, но, по словам Гертруды Стейн, это была „высокая женщина с удлиненным лицом и крупным волевым надменным ртом“. Как бы нелестно ни было это описание, я должен согласиться с тем, что оно вполне совпало с моим впечатлением от портрета. При взгляде на это странное полотно, линии которого были как бы прочерчены углем на стене, а холодные тона, казалось, были наложены по трафарету и уравновешивали друг друга, столь отчетливо чувствовалось заранее обдуманное намерение, что спустя более чем тридцать лет я этого не забыл». (Не следует ли здесь указать на то, что в этом полотне самые теплые, яркие тона — марена, киноварь, кармин, по крайней мере, уравновешивают холодные — изумрудно-зеленый и фиолетовый кобальт?)
Картина действительно незабываемая: широкие цветовые плоскости и энергичные черные обводы — так, в частности, выделены глаза, неотвязная напряженность которых напоминает Эль Греко, одного из художников, особо изучавшихся Матиссом в Лувре задолго до встречи с ним в Испании.
Ведь и сам он, когда я однажды спросил его о впечатлениях от Прадо и Толедо, о всех увиденных им там полотнах Греко, Веласкеса, Гойи, ответил мне: «Я утвердился там в тех представлениях, которые смог вынести из Лувра, где эти художники представлены немногочисленными, но лучшими полотнами».
Как бы то ни было, а может быть, именно из-за всей этой шумихи «Женщина в шляпе» нашла себе покупателя. Им оказалась Гертруда Стейн. Именно потому, что эта покупка совершилась, строки Гертруды Стейн заслуживают места в этой книге, равно как и в истории французского искусства.
«Эта картина (приведшая публику в такую ярость, что ее пытались сорвать) нравилась Гертруде Стейн… Полотно было очень странным по цвету и анатомии. Она сказала, что хочет его купить. В это время ее брат Лео захотел приобрести понравившуюся ему картину — женщину в белом на зеленом газоне. Как обычно, они решили купить эти две картины одновременно и отправились к секретарю Салона, чтобы выяснить их стоимость.
…Секретарь взглянул на цены в своем каталоге. Гертруда Стейн забыла номер, цену и даже имя художника, написавшего женщину в белом с собакой на зеленом газоне; Матисс же стоил пятьсот франков. Секретарь объяснил, что никто, разумеется, не платит сумму, указанную художником, но что можно сделать контрпредложение. Они спросили о том, какую сумму им следует предложить. Он же, в свою очередь, осведомился, сколько они сочли бы возможным заплатить. Они ответили, что не знают. Он посоветовал им предложить четыреста франков и обещал им сообщить ответ. Они согласились и ушли…
На следующий день секретарь сообщил им запиской, что Матисс отверг их предложение, и спросил их, что следует делать. Они решили вновь пойти в Салон и еще раз взглянуть на картину. Так и сделали. Посетители фыркали, глядя на картину, и даже пытались ее сорвать. Гертруда Стейн не могла понять, почему ей картина кажется совершенно естественной».
Лео Стейн со своей стороны считал, что эта «Женщина в шляпе» есть не что иное, как «жуткая мазня». Матисс сам мне говорил о том, что эта картина, по справедливости знаменитая теперь, была все же приобретена Гертрудой. По всей видимости, она уступила ее своей золовке Саре,[219] которая восхищалась этой картиной с первого дня. Аньес Эмбер, очень знающий биограф Давида,[220] в своем замечательном комментарии к тексту Гастона Диля прекрасно объяснила, что послужило причиной сарказма и ярости публики, помешанной на олеографиях, составлявших честь и славу официального Салона: «Зеленая тень от шляпы на лбу мадам Матисс, еще одна зеленая тень от носа на щеке в розовых и красных пятнах; волосы цвета киновари, фиолетовая шляпа с разноцветными перьями, зеленая перчатка, пестрое платье — все было рассчитано на то, чтоб поразить, не говоря уже о фоне, который, казалось, представлял собой произвольно соединенные цвето-плоскости — от золотисто-желтой до неаполитанской желтой, от чисто-зеленой до красной и оранжевой, от розоватой до синей. Те же краски можно видеть и в „Открытом окне в Коллиуре“, написанном тогда же; это буйство красок, радости, этот гимн свободе, не могли не задеть зрителей 1905 года».
УДИВИТЕЛЬНАЯ МУЖЕСТВЕННОСТЬ!
«Такова, — добавляет Гертруда Стейн, — история покупки „Женщины в шляпе“. Теперь я расскажу историю его жены, такой, как я ее узнала несколько месяцев спустя от нее самой и Матисса. Вскоре после покупки Стейнами картины они захотели встретиться с Матиссами. Гертруда Стейн сейчас уже по помнит, написал ли им Матисс сам с просьбой о свидании или Стейны — ему. Как бы то ни было, они вскоре познакомились и очень сблизились.
Матиссы жили на набережной, напротив бульвара Сен-Мишель. Они занимали верхний этаж дома, маленькую трехкомнатную квартирку с прелестным видом на Нотр-Дам и Сену…
Мадам Матисс была прекрасной хозяйкой. Комнаты были невелики, но очень опрятны. Она превосходно вела хозяйство, великолепно готовила, умела покупать дешево, а также позировала для всех картин Матисса. „Женщиной в шляпе“ была она. На улице Шатодён у нее был когда-то небольшой шляпный магазин, дававший им средства к существованию в тяжелые времена… Она держалась очень прямо. У нее была копна черных волос. Гертруде Стейн очень нравилась ее манера втыкать булавки в шляпу, и Матисс однажды изобразил свою жену за этим занятием и подарил рисунок Гертруде Стейн. Мадам Матисс всегда одевалась в черное».
А вот воспоминание об удивительной мужественности Матисса (он сохранил ее до конца своих дней)… «Матисс обладал удивительной мужественностью, которая производила особенно пленительное впечатление, если до того с ним какое-то время не виделся. При новой встрече это впечатление усиливалось. И оно сохранялось все то время, пока он присутствовал». Зачем-то Гертруде Стейн понадобилось добавить слова, полностью противоречащие предыдущим: «Впрочем, иногда эта мужественность казалась почти безжизненной». Возможно, что здесь биограф Алисы Токлас намекает на несколько «докторский» вид Матисса, поражавший за несколько лет до этого рабочих, трудившихся, как и он, в Град Пале.
«Мадам Матисс производила, напротив, впечатление чувствительной женщины. Всякий, кто знал ее, ощущал свойственное ей глубокое чувство жизни».
От мадам Матисс, с которой Гертруда подружилась с первой встречи, «первый из крупных современных американских писателей» [221] узнал очень много подробностей о Матиссе и его близких, а также о ее молчаливом героизме:
«Дочь Матисса жила с ними (Маргарита, вышедшая замуж за Жоржа Дютюи); она родилась до его женитьбы. Она болела дифтеритом, ее пришлось оперировать, и в течение многих лет она была вынуждена носить на шее черную ленточку с серебряной пуговкой. Матисс изобразил ее на многих своих картинах. Девушка как две капли воды походила на своего отца, и мадам Матисс, как она объясняла со свойственными ей одновременно мелодраматизмом и простотой, стремилась выполнить по отношению к девочке более чем свой долг. Дело в том, что в детстве она прочла один роман, где героиня повела себя именно так в подобных обстоятельствах, за что и была всю жизнь страстно любима. Она решила поступать так же. У нее было двое сыновей, но они не жили с ними. Младший, Пьер, жил на юге Франции, рядом с испанской границей, под присмотром родителей мадам Матисс. Старший, Жан, воспитывался на севере Франции у бельгийской границы под присмотром родителей Матисса».
Очень выразительная подробность, касающаяся картины «Большой десертный стол».[222] «После выставки в Салоне, наделавшей столько шума, Матисс провел зиму в работе над большим полотном: женщина, накрывающая на стол, и на столе великолепная компотница, полная фруктов. Покупать все эти фрукты было большим испытанием для кошелька Матиссов, поскольку фрукты в Париже были чудовищно дороги. Представьте, сколько могли стоить великолепные экзотические фрукты. Тем не менее они были необходимы на все время работы над картиной, а она затянулась. Для продления жизни фруктов они старались, чтобы в комнате было по возможности холодно, что, впрочем, нетрудно зимой в Париже, под самой крышей. Матисс рисовал, закутавшись в пальто, в перчатках — и так всю зиму…»
Но что особенно развлекло Гертруду Стейн, так это рассказ о том, почему Матисс, впрочем весьма обескураженный, отказался идти на какие бы то ни было уступки в отношении цены «Женщины в шляпе».
«В это время пришла записка от секретаря Салона, сообщающая, что есть покупатель на картину и что этот покупатель предлагает за нее четыреста франков. Матисс писал тогда свою жену в виде цыганки с гитарой. Эта гитара имела свою историю, мадам Матисс очень любила ее рассказывать. У нее хватало работы, а ей приходилось еще позировать; у нее было крепкое здоровье и большая потребность в сне. Однажды, когда она позировала, а он писал, она начала засыпать, голова ее склонилась на грудь, руки упали вдоль тела, и гитара зазвенела. „Довольно, — сказал Матисс, — проспись“. Она проснулась, но спустя несколько мгновений уснула опять, и гитара снова зазвенела. Разъяренный Матисс схватил гитару и разбил ее на куски. „И вот, — добавляла мадам Матисс обиженным тоном, — мы тогда сидели без денег, но пришлось отдать чинить гитару, чтобы он смог закончить картину“».
Она держала эту самую починенную гитару и позировала, когда им вручили-записку секретаря Салона. Матисс, разумеется, безумно обрадовался. «Конечно, я соглашусь», — воскликнул он. «Ничего подобного, — ответила мадам Матисс. — Если эти люди заинтересовались картиной настолько, что сделали это предложение, то они достаточно заинтересованы в ней, чтобы заплатить ту цену, которую ты просишь, а на разницу, — добавила она, — мы купим зимнюю одежду для Марго». Матисс заколебался, но позволил себя убедить, и они ответили, что хотят цену, которую с самого начала запросили. Ответа не последовало; Матисс был в ужасном состоянии, он злился на жену и осыпал ее упреками. Наконец, через два-три дня, когда мадам Матисс снова позировала ему с гитарой, а Матисс писал, Марго принесла им письмо, посланное по пневматической почте. Матисс вскрыл его и скорчил гримасу. Мадам Матисс была в ужасе, она представила себе самое худшее. Гитара выпала у нее из рук.
— Что там? — спросила она.
— Они ее купили, — ответил Матисс.
— Что же ты гримасничаешь и пугаешь меня? Я же могла разбить гитару! — сказала она.
— Я просто подал тебе знак, чтоб ты поняла, — сказал Матисс, — я был слишком взволнован и не мог говорить.
«И вот, — торжественно заключала мадам Матисс, — видите, я была права, настаивая на первоначальной цене, и вы, мадемуазель Гертруда, тоже были правы настаивая на покупке картины; это мы с вами все сделали».
Здесь Гертруда и Лео Стейн почти не противоречат друг другу. Но что касается покупки «Женщины в шляпе» — покупки очень важной, поскольку она открыла автору не только двери дома на улицу Флерю, 27, где жили Гертруда и Лео, но и доступ на улицу Мадам, где жили старший брат Стейнов Майкл и его жена Сара, ставшие, наряду с Сергеем Щукиным,[223] самыми крупными коллекционерами Матисса до первой мировой войны, — то рассказы Лео и Сары странным образом отличаются от того, что нам сообщает Гертруда.
Лео утверждал, что картину купил он. Однако Сара Стейн в 1948 году представила Джеффри Смиту совершенно другую версию: «При посещении Осеннего салона семья Стейнов — Сара и Майкл Стейн, Гертруда и Лео — обратила внимание на „Женщину в шляпе“».
Миссис Стейн (Сара) была не только глубоко взволнована невиданным дотоле великолепием красок, но и тронута тем, что этот странный портрет напомнил ей лицо ее матери. Лео и Сара решили тогда приобрести этот портрет в семейное владение. Таким образом, на некоторое время «Женщина в шляпе» вошла в коллекцию Гертруды и Лео, а затем отправилась на улицу Мадам к Майклу и Саре.
В 1935 году на вопрос Кимбалла для интервью в «Transition» Матисс сам подтвердил последнюю версию:
«Сара Стейн, которую Гертруда Стейн не сочла нужным упомянуть, была в действительности самым умным и чувствующим человеком в этой семье». (Лео Стейн. долгое время изучал во Флоренции итальянское искусство под руководством Беренсона.[224] Именно Б. Б.[225] помог ему открыть у Воллара полотна Сезанна и даже Матисса). «Лео Стейн глубоко ценил Сару, потому что ее умение чувствовать находило в нем немедленный отклик.
Именно Сара Стейн и ее зять решили покупку „Женщины в шляпе“. После покупки Лео сказал Саре Стейн: „Я попрошу вас оставить мне эту картину, чтобы я мог тщательно разобраться, почему меня влечет подобная живопись“.
В конце концов, когда Лео, поссорившись с Гертрудой, продал свою коллекцию, картина вернулась к Саре Стейн».
ОЧАРОВАНИЕ КОЛЛИУРА
Осень 1904-го, весна 1905 года. Начинается Коллиурский период, который становится для Анри Матисса решающим этаном.
О том, какое благотворное влияние может оказать на развитие художника любимая женщина, говорилось немало. В самое критическое для художника время, после 1900 года и утомительной, рабской работы в Гран Нале, Анри Матисс чувствует поддержку дружеской руки. Со свойственной ей добротой и прозорливостью мадам Анри Матисс снова побуждает его уехать в Средиземноморье, однако на этот раз в Русильон, где живут ее родители. Это восхитительное побережье, Кот Вермей, было в то время, как, впрочем, и сейчас, малоизвестно, несмотря на то, что там вслед за Матиссом и Майолем побывало немало художников. На этой земле, столь похожей на Грецию, повсюду обитают боги Эллады и Рима. Дафнис и Хлоя пасли тут своих коз. И Матиссу и Майолю, получившим истинно гуманитарное образование, казалось, что Венера Амфитрита выходит из лазурных вод.
Вот так Матисс открыл Коллиур. Коллиур в цвете. И хотя все вокруг словно вырублено из гранита и мрамора, так что редуты и форты Вобана,[226] а также замок и средневековые земляные валы кажутся частью каталонских скал, для пейзажа этих мест характерны яркие и чистые тона; маяк и колокольня с оранжеватыми верхушками, лодки цвета киновари на бледно-желтом песчаном берегу, белые паруса на синем море, молочно-белые известковые стены домов, расположенные амфитеатром и кое-где подкрашенные в шафрановый, пастельно-розовый или сиреневатый цвета.
Именно здесь, в этом царстве полыхающих красок, смягченных влажностью моря, Матиссу суждено было обрести свою палитру. Фернанда Оливье очень тонко заметила: «Быть может, там и родилась атмосфера легкости, воздушности, свойственная всем его полотнам».
В течение многих лет Матисс не упускает случая провести в Коллиуре хотя бы несколько летних дней, то на обратном пути из Сен-Тропеза, то возвращаясь из Алжира, Испании или Италии.
Там он находит цвета и даже аромат любимой Корсики, где он прожил зиму 1898 года, до того как отправился писать в родные края жены, в Фенуйе, в департамент Верхняя Гаронна («Южный пейзаж», собрание Ауэра, Париж; «Дома», собрание Барнса), и на следующий год в Тулузу, где мадам Матисс произвела на свет их сына Жана.
Рассказывая Гастону Дилю в 1943 году о своем пребывании в Тулузе и работе на берегах Гаронны, художник говорил, что один вид плескавшихся в реке солдат воскрешал в его памяти Сезанна, «его небольшое полотно „Купальщицы“, где была так соблюдена иерархия, где деревья и руки были столь же важны, как и небо».
МАЙОЛЬ
В то время недалеко от Коллиура, в Баньюле, в небольшом розовом домике над тихой гаванью жил голубоглазый художник по имени Аристид Майоль; он, хотя ему уже давно перевалило за сорок, только что окончил Школу изящных искусств. Гоген открыл ему глаза на искусство живописи, а Матиссу благодаря Майолю удалось ускользнуть от дивизионизма, изучив технику Гогена, этого волшебника чистых тонов.
Кроме того, увлеченный декоративными исканиями, Майоль писал картоны для шпалер, а его жена ткала их, используя для этого шерсть, окрашенную самим Майолем отварами трав, растущих в его родной Каталонии. Майоль руководил подбором тонов. «А в перерывах во время этой работы — рассказал мне Матисс, — он резал по куску орехового дерева из своего сада и, отдавшись на волю воображения, создал прелестную стоящую фигурку, которая открыла перед ним новые горизонты. Так он стал, без всякого сомнения, нашим лучшим скульптором.
Когда художник из Эльна, Этьен Террюс, его бывший однокашник по мастерской Кабанеля, ввел меня к нему, он работал над скульптурой сидящей женщины, бронзовая отливка которой установлена во внутреннем дворике ратуши в Перпиньяне; эта же скульптура в мраморе была установлена, после ряда весьма неудачных перемещений, перед павильоном Оранжери. [227] Я принимал участие в отливке этой скульптуры. Таким образом, и я как-то причастен к его карьере скульптора». [228]
Этьен Террюс, прекрасный и яркий художник Русильона, друг Маноло [229] и Пьера Камо, Дерена и Марке, Люса [230] и Даниеля де Монфрейда, [231] способствовал большой дружбе, связавшей Майоля и Матисса. Матисс сохранил наилучшее воспоминание и о Террюсе, тонкий талант которого, столь близкий по духу каталонской земле, он высоко ценил.
Незаслуженно забытые страницы Марка Лафарга [232] позволяют нам представить себе, какой должна была быть эта первая встреча Майоля и Матисса, происходившая на глазах Этьена Террюса.
«Гордый, нелюдимый Террюс, кажется, врос в свою каталонскую землю, как кряжистое оливковое дерево. Однако он не был наивным художником и был знаком с новейшими произведениями. Он высоко ценил Матисса.
Я познакомился с Террюсом вместе с Аристидом Майолем. Каким удовольствием было провести с Майолем и Террюсом послеполуденные часы в какой-нибудь затерянной долине в Альберах. Мы устраивались где-нибудь под лавром. Майоль мечтал о великолепных богинях, царственно прекрасные тела которых он лепил. Террюс искал мотив, который бы ему понравился: какую-нибудь старую ферму времен мавританского владычества, с обожженными солнцем стенами, и на его полотнах начинали звучать чистые и нежные тона. Иногда где-то в глубине долины проглядывало море, и Террюс писал его…»
В благородном римском городе Эльне, прославленном великолепным мраморным храмом, мадемуазель Террюс, сестра художника — любимца богов и Майоля, показала мне висящий рядом с прелестной рощицей Матисса, которая напоминает его корсиканские полотна, но написана в чарующе свежих тонах, портрет Матисса и Майоля, двух загорелых и бородатых крепких молодцов, изображенных Дереном вместе.
ДЕРЕН
В противоположность Майолю, Дерен был многим обязан Матиссу, потому что в начале своей карьеры он встретил такое же сопротивление родителей, как и его старший товарищ, но к Матиссу они прислушались. Поскольку по возвращении Дерена с военной службы призвание его проявилось сильнее, чем когда-либо, его родители смирились и согласились на то, чтобы их сын поехал к Матиссу в Коллиур провести лето 1905 года. Матисс нарисовал там Дерена, удящего с утесов Коллиура; рисунок был приобретен Щукиным и помещен в Московский музей.[233]
Сам Дерен говорил: «Я иногда впадал в уныние, но Матисс поддерживал меня». Матисс написал в Коллиуре великолепный дружески резкий портрет Дерена; он был куплен в ноябре 1954 года лондонской галереей Тейт.
Какое влияние оказал Матисс в Коллиуре на молодого Дерена, нам хорошо известно по публикации писем Дерена к Вламинку. Прежде всего, расставшись наконец по примеру своего великого старшего друга с туманами Коммерси и Шату, Андре Дерен открывает на берегу Средиземного моря свет. «Есть два основных пункта, в которых мне мое путешествие сослужило хорошую службу:
1. Новая концепция света, которая состоит в следующем: отрицание тени. Здесь свет очень ярок, а тени очень светлы. Тень — это целый мир ясности и сияния, противостоящий солнечному свету: то, что называется рефлексами.
Мы оба до сих пор пренебрегали этим, но в будущем это послужит усилению выразительности композиции.
2. Мне удалось рядом с Матиссом избавиться от укоренившейся во мне привычки к дроблению цвета. Он продолжает это делать, но я полностью отказался от дробности цвета и почти к ней не прибегаю. Это логично в гармоничной и светлой палитре. Но это вредит выразительности, проистекающей из заранее обдуманной гармонии».
Что же до остального, то прекрасное местоположение портового городка, прославленного Мореасом, [234] очаровало Дерена: «А за исключением этого, все очень шикарно, море и горы. И все это на фоне, который тебе, возможно, и не понравился бы, но очень интенсивном по цвету. Этот цвет захватил меня. И я стал гнаться за цветом ради цвета. Я потерял прежние качества…» Что за беда? В общении с Матиссом и средиземноморским светом он приобрел новые.
От такого хорошего наблюдателя, как Дерен, обладавшего высокой культурой, не ускользнули внутренние колебания Матисса, готового отказаться от дивизионизма и попробовать просто накладывать цвета, передающие его чувства. А отсюда предчувствие того, что его товарищ, может быть, и гений. «Он сейчас переживает кризис в живописи. Но, с другой стороны, это человек куда более необыкновенный с точки зрения логики и психологии, чем я мог предположить».
Мы знаем, что это был за кризис, от самого Матисса. И в развитии этого кризиса, и в его счастливом исходе большую роль сыграло двойное и, очевидно, противоречивое влияние — с одной стороны Майоля, а с другой — Дерена, чей набросок трактата о живописи масляными красками привлек внимание Матисса.
Мадам Матисс, склонившись над станком жены Майоля, училась у нее ткаческому искусству и даже выполнила по картону Дерена экран, который должен был быть выставлен у Независимых (Марке написал «Мадам Матисс, ткущую шпалеру»).[235] В то время Майоль, испытавший в своей живописи влияние Гогена, вместе с Террюсом тащил Матисса в Корнелиа де Конфлан к Даниэлю де Монфрейду, у которого было немало полотен, написанных Гогеном в Океании; иногда они доезжали еще дальше — до аббатства Фонфруад, к Гюставу Файе, еще одному коллекционеру Гогена; впоследствии Файе стал одним из поклонников Матисса.
Гогена Файе открыл впервые у Воллара, который в 1899 году продал ему маленькое полотно певца таитянских женщин. В первом Осеннем салоне в 1903 году прекрасные картины Гогена, выставленные посмертно, стали для Матисса, как и для большинства знатоков, подлинным откровением.
Однако только во время своего пребывания в Коллиуре Матисс полностью осознал, какой мощной поддержкой явился для него Гоген в час труднейшего перелома, когда он наконец порвал с дивизионизмом и, отказавшись от переходов, посвятил себя полностью чистому цвету. В этой бурной атмосфере и проявилось его исключительное природное дарование, хотя мы и не должны забывать того, что король фовистов продолжал пользоваться отвесом и не пренебрегал приемами, подобными тому, о котором говорит Жан Пюи: «Рядом с сильно светящимся тоном помещать обязательно очень темный тон».
Эта волшебная палитра, обусловленная мощью цветовых плоскостей, которую Матисс привез из своего долгого пребывания в Русильоне, в Тулузе и в Фенуйе (Верхняя Гаронна), в Касси и Сен-Тропезе, восторжествует, несмотря на сопротивление, которое вызывает истинно революционное искусство, ниспровергающее столько устоявшихся понятий. Именно теперь, как отмечает Марсель Самба, для Матисса начинается «прекрасная и высокопродуктивная пора». Дрюэ повезло, и он приобрел сразу «около сотни небольших, величиной с ладонь, этюдов», привезенных художником из его поездки в Русильон и Прованс.
«Этим маленьким южным этюдам свойственна точная правдивость и страстность. Никакого пуантилизма. Только резкие, созидающие контрасты, о которых мы уже говорили. Среди них было „Воспоминание о побережье Прованса“ — бухточка недалеко от Касси, где зеленый цвет воды у горизонта с особой силой подчеркивает темную синеву и пенистую белизну зажатого между скалами моря, которое как бы движется, когда короткие волны сталкиваются под ярким солнцем. Стейны купили у Дрюэ много таких маленьких полотен. Где они теперь? Да разбросаны за пределами Франции! Почти все работы Матисса этого времени вывезены за границу. У нас мало кто тогда осмеливался ими восхищаться. Большинство его лучших полотен, едва он успел их закончить, отправились за границу».
Это время, когда были созданы «Итальянка» из собрания Щукина, [236] «Кармелина», «Идол» с его столь тончайшим, столь магическим свечением, «Туалет» с его прекрасной пирамидальной композицией, «Портрет Маргариты» за рабочим столом, «Синие ковры» — павлинье-синего, пепельно-синего цвета, цвета ночной синевы — из собрания Стейн, полотно «Красные ковры», приобретенное Марселем Самба вместе с «Портретом Маргариты».[237] «Прекрасная и высокопродуктивная пора», как отметил Марсель Самба: «Друзья называют иногда между собой этот период коллиурской эпохой, потому что он там много работал. [238] Все полотна этого периода сверкают радостным торжеством цвета. Пленительные синие тона, как, например, в „Коврах“ Стейнов, мощные красные тона, подчеркнутые черным и желтым цветом. А в портрете Маргариты свет — просто как у Веласкеса! На тыльной стороне ладони смелый зеленый цвет! И какая сильная простота в чертах лица!»
А вот какой прекрасный портрет Матисса времен Коллиура дает нам Самба, чей взгляд сквозь стекло монокля отличается большой наблюдательностью: «В то время о Матиссе говорили, что он глава „диких“. Благонамеренная публика видела в нем воплощение беспорядка, яростный разрыв со всякой традицией, эдакого псевдодемократа, наполовину анархиста, наполовину шарлатана. Каково же было изумление, когда его представляли! Как! Этот степенный профессор в золотых очках? Но он, видимо, из какого-нибудь немецкого университета? И эта подчеркнуто правильная речь, это упорное стремление убедить!..»
НЕГРИТЯНСКОЕ ИСКУССТВО