Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: РАЗДУМЬЯ НА РОДИНЕ - В. И. Белов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он идет к сеновне, где крутятся собачонки, горит костер и сложены узелки с едой. Набирает из молочной фляги бадью воды и весит ее на жерди над костром. Через полчаса кричит, зовет пить чай:

— Бабы! Самовар скипел!

Но бабы косят и косят. Ему приходится ругнуться разок, что он и делает.

И вот все размещаются около бадьи с кипятком, заваренным листьями смородины. Дуют, черпают, достают харчи: кто яичко, кто молока бутылку, кто просто горбушку сельповского хлеба. Сначала, пока не выпили бадью кипятку, разговор идет обрывистый, главным образом насчет комаров и оводов.

— Меня дак вроде бы всю искусали, кушают и кушают.

— Правда аль нет, бабы, что их ольха родит?

— Да как, знамо, ольха.

— Ой, сотона, под кофту залез!

— Как ошалели, ей-бо, как ошалели.

— Жучат и жучат!

Подошли проненские бабы, косившие на другой поляне.

— Больно проняна-ти толсты, ежели размокнут, так и не просушить. У меня дак вон и портчонки не держатся.

— Сами-то больно добры, всю воду выдули!

— А что, в суд подаси?

— Как это вас не разорвало-то?

— Хоть бы капелька.

— Ой, бабы, — вступилась за пронян Кийка Самсонова. — Дайте им водицы-то, я в чужих людях бывала…

Но водицу всю выпили, фляга пуста. Как раз подошли бригадиры, их дружно облаяли собачки, а бабы в хохот:

— Пошто это, бабы, собаки-то начальства не любят?

— Цыц, шмакадявка! — Саша Меркушев сел на дерновину. — Пойдем, Санька, тут колодчек есть, воды навешаем.

Пошли за водой. Вскоре Меркушев вернулся с бадьей воды.

— Где Санька-то? — спрашивают бабы.

— А поотлежится, дак и придет…

— Ой лешой, — хохочут бабы, — ужо тебя жонка-то!

— А у меня это дело по графику.

Разговор с воды переходит на хлеб, потом на расценки, потом на то, почему вся молодяжка из колхоза уезжает. Я спрашиваю бригадира насчет рабочей силы в бригаде. Он с веселой решимостью отчаявшегося человека машет рукой:

— Ничего, брат, не стало. Все налицо, сам гляди, одне старухи. Раньше в этих одиннадцати деревнях как в Китае народу-то было. Теперь — шабаш. Некому стало работать.

— Лет через десять ведь и эти устареют.

— Через десять? Через пяток! Уж не знаю, что тогда запоем.

Между тем бабы перекладывают последние новости. Вот речь идет по поводу Серафимы — женщины из нашей деревни, которая ушла в декрет в самый разгар сенокоса.

Уж не могли подладить-то. Останутся без сена теперича.

— Да как подладишь?

Аркадий Щеглев загибает пальцы, серьезно высчитывает, когда произошло событие, из-за которого останется Симка без сена.

— Ну, правильно, — говорит он. — Ноябрь самый урожайный месяц для этого дела.

Я интересуюсь, почему ноябрь.

— А как же! — Аркадий перечисляет причины. — Первое дело — страда кончилась, второе дело — пища хорошая, на огородах все поспело, и мясо есть. Третье дело — ночи долгие, темные. Полежать, что ли, чтобы крошки-то улеглись?

Но он тут же садится:

— Анна!

— Чево?

— Это пошто у тебя брюхо-то экое неровное, будто поела на один бок?

Бойкая Анна не остается в долгу:

— Теперь уж, Аркадей, у меня баушки нет, разгладить-то некому. (Имеется в виду вдовье положение.)

— Дак ты бы хоть старичка какого нашла.

— Да и старички-то нонь не валяются.

— А вот Сугрева с Дружинина, вишь как свою марку держит.

История с восьмидесятилетней старухой, по прозвищу Сугревушка, — самая последняя новость. Суть была в том, что семидесятипятилетний старик из другой бригады Паша Исаков твердо решил жениться. Долго приглядывался, кого бы из вдов осчастливить, и остановился на Фелицате — женщине одинокой и не очень старой. Фелицата перебралась к нему, пожила, да что-то ей не задалось, ушла. Тогда Паша, не растерявшись, поехал свататься в другой конец колхоза, в Дружинино, высватал эту самую Сугреву. (Сугрева получает небольшую пенсию за погибшего на войне сына. Она было уехала к другому сыну Кольке, в Иваново, но Колька умер от какой-то болезни, и старуха вернулась обратно в деревню.) Соседи отговаривали Сугреву: куда ты пойдешь, ведь уже не молоденькая. А Паша Исаков настаивал и говорил, что «ничего, я ей буду не полную нагрузку давать». Увез-таки Сугреву к себе. Тогда Фелицатино сердце взыграло от женского самолюбия, и она пришла опять к нему, а посему Сугреве дана была отставка, поскольку Фелицата все-таки помоложе. Через некоторое время вся история повторилась, и сейчас Сугрева опять живет в Дружинине. И-на праздниках поет сочиненные, ею самой частушки:

Пускай говорят — Наши бабы сучки, А я хоть ночку поспала У Пашеньки на ручке.

За всем этим чуялось что-то непостижимо грустное, непонятное. А что? Ведь в общем-то Сугревушка далеко еще не выжила из ума, как и Паша Исаков. И, словно заражаясь этими мыслями, бабы тотчас же, присмирев, переходят к другой теме разговора, теме сюжетно связанной с рассказанной историей. Дело было так, что у Сугревы завязалась дружба с другой одинокой женщиной — Евфальей, которая пасла недавно коров. Сугрева позвала ее в гости. Евфалья оставила с коровами своего мальчишку, тот не упас животных, и корова Парфения Лукичева назобалась калийного удобрения. Ветеринар велел караулить корову с ножом у горла, чтобы вовремя прирезать и спасти мясо, а Парфений же понадеялся на то, что животина выздоровеет. Корова сдохла, мясо пришлось зарыть, а у Парфения семья одиннадцать человек, все мал мала меньше и сам он инвалид, пришел с фронта с укороченной ногой.

И вот теперь бабы жалеют его, как он будет жить с такой оравой и без коровы? Конечно, колхоз его не оставит, корову председатель даст из колхозного стада, но за нее надо платить деньги. А какие же у Парфения особые деньги?

— Ну, бабы, вроде бы уж и хватит сидеть, надо бы и работнуть! — сказал Аркадий Александрович.

Все потянулись опять к граблям и косам, я тоже. Обед кончился, зазвенели косы, наставляемые лопатками. Заурчал Венькин трактор, костер потух.

Однако долго косить не пришлось. В шуме леса и в гуле оводов вдруг появился и исчез какой-то тревожный звук: то ли сквозной вихрь метнулся в листве, то ли крикнула какая-то птица. Где-то, сначала как бы сонливо, проворчал гром, потом загремело взаправду. И хотя солнце светило по-прежнему, небо с востока быстро темнело. Дождь уже много недель обходил стороной наши места, бабы не верили ему и сегодня. Продолжали работу даже тогда, когда упали первые некрупные капли. Туча накатилась неожиданно, ливень обрушился с неба.

Я забился с пичишными бабами под высокую ель, которая выросла бок о бок с толстой березой. Соперничая друг с другом в борьбе за жизнь, два вековых дерева создали могучую шапку веток, даже свет не проникал сквозь нее. Надо же было родиться так близко друг к другу! Корни деревьев, по-видимому навек сплетенные в земле, переходили в два мощных ствола, основания которых почти срослись. Береза, уступая прямолинейному упрямству ели, чуть выгнулась, отдала пространство своей колючей наперснице. По всему видно, навсегда утратила она самостоятельность, примирилась, и все земные соки достались еловым корням, а солнце и воздух — колючей хвое.

Гроза разрасталась, везде гремело и сверкало. Женщины сидели, прижавшись друг к другу. Ливень хлестал уже минут сорок, то чуть затихая, то вновь усиливаясь. Вскоре все мы промокли, стук дождя напитал водой древесную шевелюру. Бабы хоть и боялись грома, но радовались дождю: теперь и картошка пойдет в рост, и яровое. Но сидеть в лесу до ниточки промокшим да еще на дождевом ветру вскоре прискучило, кто-то намекнул о доме, кто-то поддержал:

— Да сколько время-то?

Времени было еще мало, всего четыре часа, а выехали в восемь утра. «Нешто и поработали», — заметила одна из женщин. На других полянах сидели и тоже мокли лобановские бабы, бычьяна, проняна и дружининцы. И никто первый не осмеливался бежать домой. Все, конечно, знали, что заработали за день всего ничего, что работать больше не придется из-за грозы, но никто первым не осмеливался встать и пойти домой.

И как всегда в таких случаях, хватило самого маленького повода для того, чтобы всем вдруг стало ясно, что сидеть дальше бессмысленно, гроза наладилась взаправдашняя. Какая-то бабенка вся мокрая выскочила на поляну, то ли косу искала, то ли еще что. И вдруг все убедили себя, что эта бычьяна домой пошли.

— Бабы, ведь бычьяна-то пошли!

— Пошли!

— Ей-богу, пошли, а мы-то чего сидим?

— Бригадиры-то где?

— К лешому скажем, пойдем, да и все.

— На мне дак нету сухого места.

Дождь хлестал изо всех сил, гром трещал прямо над головами. Бабы побежали домой. Одна за другой, след в след, босиком. Я тоже втерся в эту колонну. Технику и бригадиров оставили, знай нарезаем по мокрому холодному лесу. А гроза как будто догоняла нас и ерепенилась еще больше.

— Ой, лешой, ведь грабли-то не мои!

— Чего было в лес народ гонить, к нам бы на Росстань!

— И близко, и трава гуще!

— Я дак и платок потеряла!

— Дроля юбку потеряла, я штанов найти не мог, — добавил кто-то.

— А дальше как? — оглянулся я.

— А дальше не скажу, дальше с картинкой.

— Я же ночь не усну, думать буду.

Женщина, не допевшая частушку, в серой пальтушке. в сапожонках, оглянулась:

— Ой, ой, Василей, и узнать никак не могу!

Что-то знакомое было в ее голосе, я долго вспоминал, кто это. Ах, боже мой, да ведь это же Паранька Соколова! Та самая, которой я играл когда-то на гармошке, а она плясала на гулянках. Какая она тогда была ладная, миловидная, а теперь словно старушка, даже ноги вроде бы покривились, маленькая, с обострившимся носом. Надо же было времени, заботам, семье, вечной работе так переиначить ее!..

Вокруг с еще большей яростью бесновалась шальная, ничем не управляемая таежная гроза. Гром трещал, шарахался одновременно с зеленым огнем разрядов. Он, не зная куда кинуться, метался в разные стороны. Не успевал отгреметь один заход, как взрывался другой, и этот двойной, а то и тройной грохот был страшен. Зигзаги молний не угасали вокруг.

Мы уже выбежали из поскотины в прогон, как вдруг хряснуло не по-здешнему. Метрах в пятнадцати впереди нас в пригорок впилась молния. Одновременно раздался не грохот, а оглушительный треск. Запахло кремневыми искрами. Это было страшно по-настоящему, я на ходу зажал глаза ладонью. Дышать было тоже нечем, так густо лилась вода. Бабы, оглушенные, присели на корточки.

— Андели господни, спаси-сохрани!

Другие не могли даже говорить — так и сидели на земле, ошарашенные, беззащитные, кинули косы и боялись брать. Взяли дрожащими руками, обмотали передниками и платками. Было и жутко и смешно видеть, как им хотелось рассыпаться, разбежаться (говорят, что в куче опаснее), а они не могут рассыпаться и тянутся снова в кучу. Одна отбегает, другая к ней ближе, третья не знает, что делать…

Но гроза была и в самом деле жуткая. Я тоже весь дрожал от возбуждения и холода. Ринулся домой через поле. Как раз в это время над Лобанихой повторился такой же взрыв, какой случился в прогоне. Уже позднее мне рассказали, что доярка Александра Комлева, набивавшая на повети матрас, упала, почернела. В избу ее затащили почти неживую, начали откачивать. Откачали. Она долго не могла говорить, в придачу отнялась рука.

Я же в этот вечер прибежал домой, сменил бельишко и еле отогрелся крепким чаем. Гроза громыхала всю ночь, а утром сквозь сон я слышал, как ругался Дворцов, второй помощник бригадира. Александра Комлева не приходила на дойку вчера и сегодня. Коровы чуть не остались недоеными. Замену доярке Дворцов нашел с великим трудом, оттого, видимо, и ругался.

III

Утром горит яркое и спокойное солнце. Все затоплено солнечным половодьем, даже в тени воздух кажется золотистым. Кругом свежо, тихо, ласково. Будто и не было вчерашнего содома, когда ветер чуть не срывал крыши, всесильные, взрывались молнии и вся земля дрожала от грома.

Я вздумал побродить по деревне. Собственно, деревни-то нету, семь жилых домов — не деревня. Какие грозы спалили смоленые срубы древних домов, гумен, бань, сеновалов, амбаров, мельниц?

Вот первый дом, на самом краю, дом Степана Тихонова. Помню, в Москве, когда лопнуло терпение, когда нахлынули тоска и счастье от того, что есть где-то Тимониха, я сложил чемодан. Все. Еду на родину. Но на Софийской набережной неожиданно и случайно предложили слетать в Краснодар на пленум Союза писателей. Критик Гринберг заболел накануне, и я полетел на солнечную Кубань под чужим именем. Самолет с ноющим гулом преодолевал время. Кубань… Благословенный край земледельцев, зеленый, сытый, солнечный. Краснодар млел под блеском южного неба. Вздохи теплых ветров гасили и словно сдерживали восторженный гул города, а в Доме офицеров три дня звучали речи писателей, слетевшихся отовсюду. Никогда не думал, что у нас так много писателей. Они говорили о судьбах русской деревни, восхищались, негодовали, спорили. Одни выставляли за панацею от всех бед комплексные звенья. Другие химизацию, третьи еще что-то. А мне все время думалось о Степане Тихонове, который жил где-то в этих краях. Это единственный мужик из Тимонихи, который, покинув родину, остался хлебопашцем, всех остальных взяла в свои объятия промышленность.

И вот я стою у дома Степана Тихонова, в Тимонихе. Я не смог повидать его на Кубани, надо было слушать ораторов. Теперь я мысленно разговариваю с ним на нашей родине, у его дома. Уехав на Кубань со всей своей обширной семьей, Степан писал моей матери о своей жизни, хвалился заработком, подробно перечислял семейные доходы. Наши бабы читали письмо вслух, восхищенно ойкали. Они и сейчас искренне думают, что Тимониха одна на белом свете, что везде, кроме нас, живут по Степанову.

Степан писал о богатстве и довольстве. Но какая-то струна неудовлетворения, чуть слышной тоски по родине назойливым комаром звенела за его строками.

Помню, как он работал в колхозе во время войны техником-осеминатором, ходил с палкой, еле переставляя ноги, опухшие от голода. Семья — семь или восемь человек — долго держала в узде его решительность. Но он все же решился. Снялся с гнезда и всех увез в Краснодарский край. В доме оставалась одна Лидка — старшая дочь. Жила она тогда в зимней избе, что давно отломана и пущена через трубу в звездное небо. Помню лишь, как много было в этой избе тараканов, как однажды Лидка, спавшая на печке, была искусана голодной стаей этих тварей. С лицом, красным от кровавых тараканьих укусов, она прибежала утром к соседям и все смеялась вместе со всеми. Смеялась оттого, что затворила с вечеру квашонку на овсяной с коглиной муке, а замешать утром было нечем. Взяла из тушилки древесные угли, истолкла их пестом в ступе и этой угольной мукой замешала квашонку.

Это было во время войны. Теперь в доме живет Марья Щеглева с сыном Валеркой, та самая, которую позавчера Мишка назвал интеллигенцией за красивую юбку. В доме светло и пустынно, стены оклеены обоями, играет радио, полы крашены. И никого нет. Выходить из дому, никого не повидав, как-то неудобно, и я сидел один, пока не пришла Марья.

— А где мой-то? — спрашивает она про Валерку, который работает шофером на грузовике.

Отца у Валерки убило в первые же дни войны, ребята выросли сиротами. Старший Шурка служит на сверхсрочной на Севере, средний работает в Череповце, и лишь младший Валерка остался после армии дома.

У Марьи есть уже и внучка от старшего сына, а сама она все еще здоровая, красная, как у нас говорят, и большая любительница чудить.

— Не ездила в Череповец-то? — спрашиваю.

— Да как не издила. Издила. До Харовской-то доехала, сошла с машины-то, чую — гармонья, столь добро играет. Взяла да как пошла дробить на всем-то морозе. Все и повара из буфета высыпали.

— Сплясала?

— Да еще как и сплясала-то! Больно уж добро парень-то играл. Хлопнула рукавицами, ноги так сами и пошли. Пляшу да пою: «Как по этой-то тальяночке, по этой по игре, всю бы ночку проплясала, не наскучило бы мне». Мужики-то спрашивают, чья экая баба-то? А я говорю, тимонихинская…



Поделиться книгой:

На главную
Назад