Олег улыбается, заворачивает руку в газету. Вовремя. Он как раз сует сверток в портфель, когда подходит дама средних лет, чтобы купить пачку дрянных женских романов. Дама косится на некроманта, он улыбается галантно, как французский дворянин восемнадцатого века.
Я рад, что он ко мне приходит. Нельзя сказать, чтобы он много покупал, но мне нравится с ним общаться. Тут, под землей, он один из самых адекватных покупателей. А некромантия, в конце концов, гораздо менее неприятная вещь, чем уринотерапия.
Поклонников уринотерапии я не выношу. Они вызывают у меня непреодолимую брезгливость: то ли мне кажется, то ли в действительно у них изо рта несёт, как из унитаза в загаженном подземном сортире. Они серо-желтые, но ужасно самодовольные — и норовят обсуждать свой оздоровительный метод со мной и друг с другом. Разговоры их возбуждают; я в такие минуты тихо счастлив, что грохот поездов не дает мне расслышать все пикантные подробности. Только профессиональный долг мешает мне сказать кому-нибудь из них, что от множества болезней еще отлично помогает жеваное дерьмо — только непременно надо жевать его друг другу. Интересно, воспользуются ли, хотя бы из любопытства? Чем может брезговать подобный экземпляр?
Чистюля-некромант, разумеется, не напоминает их ни малейшим образом, он себя уважает. Любопытно было бы посмотреть на зомби. Я хочу намекнуть ему, но он уже отошел и рассматривает газеты в соседнем киоске.
Вероятно, выжимает кровь из криминальных хроник тоже… хотя там она, наверное, пополам с дерьмом, спермой плюс соплями и не годится для его работы.
Правда, сырость хуже, чем любой мороз?
Наверху гаже, чем внизу — уникальный случай. Вчера работал почти наверху, в вестибюле Петроградской. Большая невезуха. Во-первых, киоск просто разваливается на части — шторки прилегают неплотно, листы оргалита прибиты, как попало — в зазоры кое-где можно просунуть ладонь. Зверски дует, я замерз. Во-вторых, продавец, которого я подменяю, вообще никогда не вытирает пол. Матюги, протекшие из контркультурной прозы и детективов, намертво присохли к полу и воняют кислятиной. Принципиально не убираю.
В-третьих, самое худшее — стенка к стенке стоит киоск, где продают музыку. Продавец, чтоб ему лопнуть, без конца крутит диск Кати Лель: муси-пуси, пуси-муси, сладенький мой. Шестнадцать часов подряд — это хуже, чем любые матюги, это пытка «музыкальной шкатулкой», я стучу в стенку, я обещаю набить морду. Сосед говорит, что его начальство требует рекламы. Я его ненавижу, я ее ненавижу. За шестнадцать часов эта мерзость почти материализуется, покачиваясь, висит в мертвом воздухе, крутит задом и облизывает пальцы. Телевизионное привидение.
Я завидую некроманту. Мне тоже нужна рука славы; говорят, она хороша от просачивающихся всюду телевизионных миазмов. Но у меня мало друзей и нет связей ни в одном путном морге, а без связей такую вещь не достанешь… и потом, я не умею ее настраивать. Я борюсь с нечистью кустарными способами — выкинул телевизор и стараюсь отплевываться, когда рядом маячит какая-нибудь телегадина. Получается не очень хорошо, вероятно, я не знаю чего-то принципиального.
А у вас нет книжки про «Дом-2»? А почему?!
Телевизор — самый тяжелый наркотик. На нем сидят все; начнешь разговаривать с покупателем, думая, что он нормальный человек — а фигу, теленаркоман. Реклама, сериалы, шоу, концерты — все пускается по венам, мозг превращается в телетранслятор, через некоторое время клубок цветных щупалец копошится в голове, дожирает остатки серого вещества — ведь думать уже невозможно, а там, где пустота, всегда заводится всякая дрянь. Редкий день проходит без того, чтобы рядом с киоском кто-нибудь не блеванул телепередачами — и всегда в луже блевотины пивные пробки и клочья женских гигиенических изделий. Лучше не смотреть, а то самого вывернет.
Молодой человек, а у вас нет книжки вот этого милого ведущего? Ну как же, он по первому такое шоу ведет… Как — не смотрите?!
Слышь, мужики говорят, по фильму «Обитаемый остров» уже книжку выпустили. Правда?
Ну и местечко… Хоть бы один человек порядочную книгу спросил…
Вчера я так устал, что испортилась погода. Этот гнилой зимний дождь в темноте — штука такая страшная, что под землю почти хочется. Внизу всегда сухо, даже когда наверху сырость пробирает до костей. Я кипячу чай, мои ботинки промокли, меня знобит. Я автоматически продаю детективы утренним пассажирам — они серые, сонные, даже обложки не обтряхивают. Метро пьет из них; я видел в вагонных окнах такое, что по утрам, как и все, теперь утыкаюсь в книжку. О некоторых вещах лучше не знать — я больше не смотрю, я читаю Акутагаву, я читаю Шаламова, я читаю Кортасара, но последний плохо помогает.
Я сижу на обшарпанном стуле с кружкой в руке, как господин Мозес, я сплю и продаю, я знаю, что тоже серый, сонный, что глаза у меня такие же плоские и тусклые, как у всех, что я небрежно выбрит — и мне все равно. И тут подходит
Я не могу больше, я стараюсь не думать, я стараюсь только быть вежливым.
Жестом фокусницы
За
Вот чем еще на Просвете лучше, чем на Петроградской. Тут уже знакомые, время от времени заходит кто-нибудь, кого приятно видеть. С Просвета ездят
Хотя, какое мне дело?
Молодой человек, мне нужен коричневый учебник по экономике.
Простите, но это не ко мне. Нет учебников.
Ну тогда почитать что-нибудь неглупое. Коэльо, например.
Благие небеса… час от часу не легче.
Какие страшные лица у пожилых людей… особенно у женщин. С возрастом верхний слой стирается, душа начинает заметно просвечивать — и ох… У молодых кошмарные души все-таки хорошо скрываются косметикой, их почти не видно, если не приглядываться, но у старых удивительно дрянные штуки торчат наружу. Особенно бросается в глаза тупая агрессивность.
Из мертвых она уходит. Они — как пустые емкости, разве что иногда в них горохом гремит пара последних мыслей. Не остается даже страха.
Несут кота в контейнере для переноски котов. Кот кричит. Кошки видят и понимают все, ему страшно. Я бессильно сочувствую. Слышно, как он кричит, даже с эскалатора.
Интересно, кот черный?
Сортир на Просвете чище, чем где бы то ни было. Не то, что на Сенной — длинный коридор увешан гирляндами дохлых крыс, идешь мимо этих крыс, нюхаешь, смотришь, как они тебе скалятся… То ли местный оберег, то ли просто работяги развлекаются. Запах нестерпимый. Дурацкий способ развлекаться. Я бы поостерегся связываться с крысами.
Неважно.
На Просвете крыс почти нет, но ими все равно пахнет. Заметно. Стены сортира крашены в желтый цвет. В единственном унитазе блестят три новеньких гривенника, как в фонтане, к которому кто-то пожелал вернуться. На стене — трехбуквенная формула. Электрический паучок присосался к лампочке, а она и без того тусклая.
Хотя, вообще-то, свет под землей всегда ярок, но нерезок, будто пылью присыпан. Если долго работаешь в метро, этот свет начинает вызывать дурноту уже через час после начала смены. Но мертвым нравится; наверное, им кажется, что он настоящий.
Я иду к киоску. Сзади кто-то орет, называя меня по имени.
Приятель. Что ему может быть нужно от меня? Мы давно не виделись.
Ты так и сидишь в своем метро?! Тоже мне работа! Книжки перекладываешь?!
Восклицательные знаки торчат из него, как антенны. Он розовый и пухлый. Я не понимаю, чего он от меня хочет. Он растягивает губы и округляет глаза — эта гримаса меня раздражает, в ней нет ничего общего с улыбкой. Он ужасно много говорит.
Кого-то взорвали в метро. Он слышал по телевизору. Тоже мне новость. Умирают везде — глупо было бы думать, что никто не умирает в метро. Я слышу кислый и дымный запах войны; призрак электрички корчится в неживом свете, превращаясь в окровавленную арматуру. Мертвецы, конечно, никуда не деваются; тела увозят — но они сами остаются, неприкаянно шатаются по перрону. Ждут своего настоящего поезда; иногда — страшно долго.
Зло в метро — обычная вещь. Но мне все равно остро жаль взорванных мертвецов: из-под земли тяжело добраться до аэропорта, даже если положено улететь.
Упыри, говорю я.
Приятель договаривает какой-то бред о видеозаписях, о милиции, о женщинах, которые выглядели не так, как им положено — и вдруг, резко заткнувшсь, смотрит на меня.
Какие упыри, спрашивает он.
Ты же сам сказал, говорю я. Женщины. Мертвые женщины, которые убивали живых женщин. В Москве, да? Я не выношу упырей, меня от них выворачивает.
Ты больной, орет он. И начинает нести какую-то чушь про торговлю мобильными телефонами, про бонусы, про деньги, про клубы и про телок. Про то, что мне надо работать наверху. От него отвратительно пахнет пивом, патентованным дезодорантом и телепередачами. Мне хочется с размаху опустить шторку ему на пальцы.
Наверху — клубы и телки. Внизу — книги и
Но почему бы ему не убраться? Неужели он не видит, что я не хочу с ним общаться? Он — какой-то инопланетянин; мне кажется, или он говорит о телешоу? Неужели живой человек может об этом говорить? Или — это не телешоу, а что-то из его собственной жизни?
Бред… Неужели нужно послать его матом, чтобы он ушел? В метро чревато материться — призрачные причиндалы будут торчать вперемежку с лампами на эскалаторе, пока их не сотрут вместе с пылью. Кому-то забавно, подростки хихикают, но меня бесит.
К киоску подходит пес Ваня. Он, я думаю, помесь овчарки с дворнягой, немолод, уже обрюзг, но у него замечательные глаза, всепонимающие. Он ездит сюда с Московской, к продавщице шавермы, которая угощает его обрезками.
Привет, Ваня, говорю я.
Привет, говорит он и ухмыляется, показывая язык. Колбаса есть, спрашивает он.
Я снимаю кусочек колбасы с бутерброда. Ваня почти не голоден и страдает отсутствием аппетита по старости и нездоровью, но ему хочется, чтобы мы были чем-то связаны. Он деликатно берет колбасу у меня с ладони и неторопливо жует.
Как дела, спрашиваю я.
Видел
Да ладно, говорю я. Я ни на что и не рассчитываю. Как сам?
Ничего, говорит он. Поясница побаливает; ревматизм. Ночую теперь на вокзале, у обогревателя. На улице слишком холодно.
Я слушаю и жалею, что не могу позвать Ваню к себе: нас вдвоем выгонят из моей комнатушки коммунальные соседи. Да и тяжело ему будет сидеть дома по шестнадцать-семнадцать часов, пока я под землей. Он любит свежий воздух.
А бродяжничать ему уже не по годам…
Ладно, будь, говорит Ваня. Мне пора.
Я ему улыбаюсь. Он уходит к эскалатору. Я гляжу ему вслед и вдруг понимаю, что все это время мой приятель что-то говорил. Стоял рядом с киоском и говорил. Просто так, в пустое пространство — абсолютно пустые липкие слова, которые всегда отрыгивают заядлые теленаркоманы.
Хорошо, что подходит покупатель.
Это трепло, наконец-то, соображает, что я занят, затыкается и уходит. Я продаю Перумова, я продаю Олди и Стругацких и улыбаюсь парню, который складывает все это в рюкзак.
Дождавшись, пока он уйдет, достаю баллончик с распылителем — там жидкость для очистки поверхностей. Достаю тряпку, выхожу из киоска и опрыскиваю стенку, заплеванную словами моего приятеля — странно, у него же, наверное, есть имя, а я не помню, хоть убей — тщательно опрыскиваю. Потом стираю эту мерзость тряпкой.
Не люблю, когда киоск снаружи грязный, да и уборщица ругается.
Спать-то как хочется, мама родная…
В кипяток — пару пакетиков отвратительного кофе, растворимого, но без искусственных сливок. Брр-р, отрава! В него — плюх настойки элеутерококка и настойки женьшеня. И горсть сахара. Ядерное пойло. «Адреналин Раш» кустарного производства — от глотка глаза выскакивают на стебельках, как у краба, но просыпаешься.
Горячее — это хорошо. Холодно, ужасно холодно
Бегут на работу. В утренний час пик даже мертвые суетятся — делают вид, что им тоже куда-то надо. У живых женщин лица нарисованы прямо поверх пустоты, из которой они еще не вернулись спросонок; у мужчин часто вообще нет лиц — мутные плоские лепешки, даже глаз не видать. И лица не появятся раньше, чем вся эта публика выйдет на улицу.
Хотя… там все равно солнца нет.
Молодой человек, а у вас нет такой книжки в зеленой обложке? Очень интересная. Не помню, как называется. И про что, не помню. Автора я не посмотрела. Но мне очень понравилось.
Слышь, пацан… а во второй части Хмырь Горбатого замочил или в третьей? Забыл уже…
Ой, молодой человек, а мне дали одну книжку почитать, а там порнография. Такая гадость. Лоуренс написал. Любовник какой-то леди. Один секс. Эти современные писатели пишут такую грязь…
Мне бы Лондона, «Белый клык». В школу ребенку… У-у, какая толстая! Такую она читать не будет. У вас потоньше нет? В половину потоньше, а лучше — вот такую? Нет? Молодой человек, я не об этом. Ту же самую книгу, только наполовину тоньше!
Дробовик мне под прилавок… Эхе-хе…
В нашей работе хуже всего постоянное вранье. А если ты не врешь, то тебя жрут.
Забавно. Если ты продаешь тухлую колбасу и предупреждаешь, что она тухлая — поблагодарят, но попробуй, предупреди, что книга протухла! Ха…
У меня под прилавком ящик с новыми детективами. За сегодня раскупят. На прилавке — стопка сопливых романчиков, тоже свежак. Книжки такие хорошенькие — их хочется подержать в руках, как в детстве — фигурку из киндер-сюрприза. Такие же гладенькие и яркие. А внутри — гнилая пустота, обман. Откроешь — и тут же хочется захлопнуть и помыть руки.
Мой сменщик держит под прилавком фунфырик «Тройного одеколона» — протирает ладони и лицо после особенно мерзких книжек. А после упырей еще и лоточек для денег протирает. Неплохой парень, но брезгливый до смешного — наверное, ему непросто живется на белом свете. Рядом с одеколоном лежит его Бредбери, старая книжка, года восемьдесят лохматого — противоядие от Доценко. От темно-зеленой обложки исходит еле заметный свет и тонкий-тонкий запах сандала — таких нынче не выпускают, отличное было издание. На макулатуру раньше распространяли…
Хорошая книга, молодой человек, спрашивает подошедшая дородная дама. У нее в руках томик с миленьким орнаментом из цветочков и тоненьких розовых червей. Гламурное женское чтиво, модная книжка. То ли детектив, то ли что…
Барахло, говорю я. Еще шальной с утра. Чтобы начать врать, надо проснуться.
А раньше у нее были хорошие книги, говорит дама, глядя на фотографию автора — такой же дамы с лицом из сдобного теста, с ярко-красным ртом и выбеленными волосами.
И раньше были барахло, говорю я. Всегда были барахло.
Знаете, что, взрывается дама, держите свое мнение при себе! Хам!
Швыряет деньги, забирает книгу. Длинные розовые черви на обложке и внутри шевелятся от тепла руки, ползут по тыльной стороне ее ладони, заползают в рукав. Дама улыбается от щекотки. Она еще упаковывает в сумочку бумажник из псевдокрокодила, когда первый червяк добирается до ее шеи, осторожно минует двойной подбородок и втягивается в ноздрю. Дама делает сосредоточенное лицо, вдыхает его, как наркоман — кокаиновую дорожку. Я отворачиваюсь. Мне уже тянут деньги за пару детективов. Слепой и Бешеный.
По дороге на работу у тебя будет хорошая компания, мужик. Только в вагонное стекло не смотри. Можешь увидеть
Да черт с тобой!
Сегодня толпа… с чего бы?
Не могу заговорить. Нет сил окликнуть.
Пустой перрон.
На этот поезд посадки нет, говорит механический голос. А почему открылись двери?
С перрона плохо видно.
Двери вагона начинают закрываться, сдвигаются страшно медленно — я проскакиваю между ними фокусным движением.