Тропинки убегают направо и налево, разделяя зеркальные плоскости, покрытые щетиной риса. Но ни одна из них не ведет к городу, по крайней мере напрямую. Ничего, я дойду, пусть и не по прямой. Священник наверняка останется на праздничный ужин. В худшем случае благословит меня с набитым ртом, с крошками в бороде.
Когда я наконец выхожу из лугов к нужным воротам, улицы встречают меня тишиной и прохладой. Чем дальше я иду, тем больше под ногами лепестков, тем чаще доносятся взрывы веселья и музыки. Я знаю эти улицы и без труда избегаю мест, где могут подстерегать накрытые столы и невесты с распущенными волосами. Ногу сводит от напряжения: всю дорогу поджимала пальцы, чтобы сберечь раскисшую туфельку. Сводит и руку: тяжелую ткань дорогой юбки непросто держать на весу.
На фасаде церкви нет привычных флажков и гирлянд. Площадь перед входом тоже лишена украшений. Из огромной толпы, что клокотала утром в окрестных улицах, остался один фотограф, складывающий черное покрывало на ступенях крыльца.
Я вышагиваю через двор. Бесчисленные уроки осанки, невозмутимости и походки дают себя знать: мое тело движется само по себе, без участия воли. Костяной корсет держит спину; лицо похоже на деревянную маску: ни волнения, ни усталости, ни решимости, ни облегчения — ничего.
Фотограф переводит взгляд со своего инвентаря на замызганный край моей юбки.
— Мистер Пеллиссон! — Холодный голос истинной Невесты.
— Да, мадам… — Его взгляд остается опущенным.
— Мне нужна ваша помощь. Священник еще здесь?
— Да, мадам.
Захлопнув с тихим щелчком футляр, он без лишних слов поднимается со мной на крыльцо, на полшага впереди.
В церкви темно. Воздух неподвижен, как холодная вода. Сейчас, в отсутствие свечей, цветов, транспарантов и жертвоприношений, помещение кажется много больше. Привычный уют умер. Обнаженные ребра здания вздымаются к потолку, разделяя стрельчатые окна. По центральному проходу бежит светлая артерия: дорожка из белых лепестков. Невзрачный человек гонит их метелкой от алтаря к дверям. Завидев меня, он ныряет в боковой проход и бормочет:
— Мадам…
Мы подходим к алтарю. Все дароносицы с желтыми мощами, все вазы, драпировки и молитвенные деревья исчезли без следа. Единственное украшение — Святая Корона на лиловой подушечке, под охраной двух дворцовых гвардейцев, неподвижных как черные статуи. Единственный запах — холодный запах мрамора.
Фотограф отворяет бронзовые врата алтаря. Холод простреливает меня снизу вверх, сквозь худую туфельку.
Мы огибаем алтарь и входим в ризницу: здесь теплее, пол застелен ковром, и в воздухе разлит кипарисовый дух старого человека. У священника на подряснике шнурованный кант. Даже самые богатые выпускницы нашей школы не могут себе такого позволить. Я не должна встречаться с ним глазами, не должна смотреть на его одеяния и митру с зубчатым венцом. Взгляд опущен в ковер, на богатый кант подрясника, на глянцевый носок моей туфельки.
Передо мной появляется деревянная молитвенная скамеечка. Рука Пеллиссона снимает лепесток, приставший к юбке.
Я опускаюсь на колени, и священник начинает благословение:
— Се пришла честная девушка, возлюбленная города Горный Кряж Среди Вод, в небесный храм Всех Святых…
Этому человеку не нужны ризы и митры; его сан знаменуют слова, окружившие нас троих ореолом святости. Он форсирует голос до сдержанного, чистого пения:
— …перед лицом свидетеля, что выдержала с честью испытание и доказала чистоту тела своего, и твердость духа своего, и кротость помыслов своих, и уверенность повадки своей, что подобает…
Сколько раз я читала эти слова в ритуальной книге! Сколько раз я останавливалась и говорила: «Нет, это не про меня! Умеренность, кротость, твердость и чистота — не мои качества. Я непременно засыплюсь. Меня раскусят задолго до того дня, когда священник произнесет эти слова. Да еще и посмеются: мол, с головой все в порядке, Матти? И отправят в кассу получать компенсацию за непрослушанные курсы». И вот я здесь, спокойная и твердая, и принимаю поток святых слов как должное. Кто бы мог подумать? Уж точно не я! Ни одного раза на протяжении двух лет; ни даже сегодня утром, когда я выбежала из дома, не дожидаясь Мигуши, которому мама укладывала волосы; ни давеча в лабиринте переулков, считая вздохи и шаги, — я и помыслить не могла, что эта честь принадлежит мне по праву! Я заслужила высокое звание Невесты. В загородных полях, чавкая по грязи в одиночестве, без наставников и подруг, я повенчала себя с прекрасным и суровым обычаем, зародившимся на пике славы древних королей, когда подвластные народы дарили им свою искреннюю любовь. И вот теперь священник обмакивает большой палец в замешанный на масле пепел, что много веков назад был телами королей, и шепчет завершающие тайные слова на языке Прямых Времен, и осеняет мой лоб печатью Истории.
Пеллиссон помогает ему достать из ларца Книгу Невест. Они водружают ее на подставку, и священник отпирает замок. Из-под золоченой закладки выглядывают знакомые имена: тут и умопомрачительный завиток Агнесс Сторк, который она отрабатывала два года, и летучий росчерк Фелисити До с сердечками вместо точек над i. Когда мне подают перо, я без затей пишу «Матильда Уир»: теперь каждый, кто захочет, сможет удостовериться, что сегодня я пришла сюда и сделалась Невестой. Внизу ставит подпись свидетель, фотограф Пеллиссон, ведущий свою родословную от придворных художников эпохи Прямых Времен.
Священника принято благодарить деньгам: белым кошельком, который невеста отвязывает от поясного ремня. Крышка сундука распахивается. Кошельки лежат, как спящие мыши. Некоторые расшиты жемчугом; на некоторых вытиснены монограммы хозяек. Большая часть неотличима от моего: типичные изделия Школы Невест из простроченного белого холста.
Я делаю образцовый реверанс и, выпрямившись, впервые смотрю на священника. У него округлое красное лицо, слегка утомленное; на зализанных седых волосах кольцевой след от митры. Если не считать расчесанной надвое белой бороды, это ничем не примечательный человек, особенно на фоне великолепной мантии и золотых лент, что покоятся теперь в шкафу у него за спиной.
Кивок священника означает то ли «хороший реверанс, благослови тебя Бог, дитя мое», то ли «убирайся отсюда».
На сей раз невеста идет впереди свидетеля: из алтаря в центральных проход, потом на крыльцо, мимо мерцающей кучи белых лепестков.
На ступеньках мы останавливаемся, и Пеллиссон рассыпает лепестки у моих ног. Я безучастно смотрю вдаль, как подобает Невесте, но краем глаза слежу, как он уверенно пятится с крыльца — ноги знают каждую ступеньку — и раскидывает свою треногу. Над фотоаппаратом на полочке вырастает горка магниевой пыли. Моя спина пряма, как молодая сосна; лицо совершенно бесстрастно.
Покончив с причиндалами, он принимается готовить меня: одергивает складки, оправляет кружева. Я только сейчас понимаю, насколько одинока и неухожена. Рядом нет ни матушек, ни подруг, покрикивающих на фотографа и подающих советы. Но Пеллиссон в советах не нуждается: ему известна природа крахмальной ткани, он знает, как минимальными усилиями добиться от юбки максимальной пышности и рельефа, как подчеркнуть ее контраст с обтягивающей торс гладкой материей.
— Все в порядке? — спрашиваю я, потому что он не вправе заговаривать первым.
Фотограф отступает назад.
— Если Мадам чуть-чуть поднимет подбородок…
Поднимет, чего уж там. Правда, Мадам с гораздо большим удовольствием заключила бы сейчас эту старую перечницу Пеллиссона в объятия, но так и быть, она поднимет подбородок и посмотрит сквозь Его Ничтожество вдоль своего королевского носа.
Пеллиссон прячется под черным платком. Магний вспыхивает. Белесый дым отлетает, как упущенный бумажный змей.
Земные цели[7]
— Одевайся, парень! — командует дедуш, тряся меня за плечо. — Предстоит долгая прогулка.
Он стоит надо мною с фонарем, а я спросонья натягиваю брюки и рубашку — вещи, которые он мне уступил, когда они обветшали и испачкались. У него под мышкой круг нашего фирменного сыра, завернутый аккуратно, как на продажу.
— Куда идти-то? — Я шнурую ботинки, кожа которых гвоздями подбита сверху к подошвам.
— Найдешь кого-нибудь из этих. Ангелов.
Я выпрямляюсь и тупо смотрю на него.
— Давай пошевеливайся! — рычит он, и я склоняюсь к ботинкам. — Пойдешь в горы, в ущелье. Ну, и вызовешь одного из них.
— Как это? — спрашиваю я, не успев подумать.
Он топает, едва не зашибив меня ногой.
— Откуда же я знаю, болван?! Я их что, вызывал?!
Бабуш стонет на своей кровати, и дедуш умолкает, тяжело сопя. Его голос спускается до бормотания:
— Короче, вызовешь ангела. Предложишь ему сыр. И приведешь сюда, к бабке.
Я заканчиваю шнуровку. Лицо у него такое, что и без слов все ясно.
— Приведу сюда, — повторяю я. — В этот дом.
Он молча протягивает сверток.
Я беру сыр и поднимаюсь. Его глаза чуть ниже моих, когда я в ботинках, а он босиком.
— Да живее! Бабка долго не протянет!
Я смотрю на бабуш: щуплый холмик под одеялом. Воздух наполнен гнилым запахом ее болезни. Я кулаком толкаю дедуша в плечо. Он качается и ошарашенно раскрывает рот.
— А ты, — говорю я, — чтоб не смел ее трогать, понятно?! Если хоть пальцем или хоть словом… вернусь и зарублю! Убийца.
Развернувшись, я выхожу во двор. И всю дорогу до деревьев ожидаю, что мне самому между лопаток вонзится топор.
Он старый никчемный ворчун, только и всего! Но больше у меня никого нет, значит, надо его терпеть, верно?
Нет, не верно. Просто наша бабуш такая маленькая, серенькая и тихая, что кажется, будто она не человек, а кухонный придаток дедуша. Но она была человеком, я помню, хотя был тогда малышом. Живостью она никогда не отличалась, это правда, да и силой тоже, однако дедуш еще не настолько ее подмял, чтобы затушить в ней источник ласки и тепла. Пускай это ласка была неявной, а тепла едва хватило бедному ребенку, чтобы сохранить душу, — я ничего не забыл; и если на дедуша нацелены мои страх и злоба, то на бабуш — небольшая толика любви, что уцелела во мне с детства.
Самое удивительное в том, что дедуш терпеть не мог ангелов и при одном упоминании о них принимался кричать.
«Не смей говорить об этих тварях! — надрывался он. — Какая от них польза?! Хватают нормальных, здоровых работников, заворачивают в свои вонючие крылья — и превращают в отшельников, в колдуний, в чертовых поэтов! И начинается бред: ах,
А бабуш важно поддакивала:
«Что верно, то верно. Смрадные создания!»
Мне только раз довелось понюхать ангела. У нас тогда сбежал поросенок, и я ловил его в горах, идя по следу в траве. Довольно скоро след начал петлять: поросенок ошалел от новых запахов и забыл, что надо бежать. Так всегда бывает со свиньями. Я знал, что скоро его настигну.
Запах ангела ударил меня внезапно: так запах лисы, прилетевший по ветру, сводит с ума гончую собаку. Гнилая картошка? Хм… Ощущение такое, будто в ноздри набили сырого навоза, да так глубоко, что в горле дерет. Мертвечина? Да легче тыкву запихать в яичную скорлупу, чем описать этот запах словами!
Подобно несчастному поросенку, я забыл о цели и пошел бродить в траве, вынюхивая нити ангельской вони, превратившись в один ходячий нос. Идти по целине оказалось не в пример труднее, чем по пробитому следу. Наконец, исцарапанный и облепленный палой листвой, я вышел к месту, откуда их можно было увидеть — в просвете между кустами. Трава вокруг них была вытоптана — кое-где даже до голой земли.
Больше всего это походило на две сцепившиеся кожаные палатки, от которых валил пар. Мало-помалу я начал различать детали: растянутые перепончатые крылья, одинаковые арки позвоночных бугорков, светлые рожки среди волос, гладкие промежности без признаков пола.
«Они всегда красные, распаренные, — плевался дедуш. — Тьфу, срам один! А глаза! Смотришь, и ничего человеческого. Свет да пустота».
В тот день мне не довелось увидеть их глаз. Да не очень-то и хотелось. С меня хватило их драки. Хватило нечеловеческой дикости напряженных тел, занимающихся бог знает чем. Я вспоминал, как во время весенней ярмарки, за сараем Йомана, мы метались от одной щели к другой, подсматривая за парочками, и я присвистывал вместе с остальными, словно понимая, что происходит, хотя глубоко внутри сидело искренне беззвучное «почему?». Дерущиеся ангелы были бесконечно чужды моей тогдашней вселенной, нехитрым правилам которой я тупо учился у дедуша с того самого дня, когда он и бабуш взяли меня на воспитание.
Ангелы заставили меня думать. Их вонь подействовала на дремлющий разум как толченая мята, откупорив зияющие пустоты, которые я понятия не имел, чем заполнить. Ангелы катались по земле, трава и хворост пристали к потным спинам. Казалось, ничто не заставит их прекратить схватку, или совокупление, или черт знает что: силы были равны, и размер примерно одинаков. Поросенок дедуша мирно пасся в нескольких шагах от меня. А сам дедуш отнюдь не мирно слонялся дома из угла в угол, переживая потерю дневной выручки. Я знал: прекрати эти твари возиться, расцепись они хоть на мгновение, обрати внимание на свидетеля их борьбы — и я уйду навсегда из простого мира холмов, ежедневного труда и земных забот. Однако разум взял вверх, и я не стал искушать судьбу, несмотря на сгущающиеся прямо под носом миражи новой жизни. Переборов себя, я ушел.
Дедуш был слишком рад возвращению поросенка, чтобы заметить произошедшие во мне перемены. Он отрядил меня укреплять загон для скота, а сам стал над душой и покрикивал. Дедуш всегда умел запрячь в работу, этого не отнимешь. Сперва свалит на тебя вину, а потом заставит вкалывать, якобы в наказание.
Я так и не признался тогда, что видел ангелов. Да и потом ни разу не давал повода для подозрений.
Добраться до ущелья — дело нехитрое. Я в этих горах всю жизнь охотился, каждый камень знаю, могу в кромешной темноте дорогу найти. А уж с луной и подавно — вон как сияет, ярче солнца. Проходя мимо того места, где я подсматривал за ангелами, я чувствую в мыслях привычное напряжение: вдруг они до сих пор там? Борются, катаются в темноте, замешивая грязь на собственном поту?
Сегодня, однако, надо думать об ущелье. И о круге сыра. И о бабуш, конечно… Сделав над собой усилие, я миную роковое место.
Каждую весну, когда лес оживал и взрывался красотой, бабуш вела меня на поляну, похожую на ту, где боролись ангелы. Стиснув мою руку, она целеустремленно влекла меня через заросли. Земля на поляне была голой, словно утрамбованной. Не говоря ни слова, она раскладывала на бумаге немудреную снедь. А потом мы уходили. Перед тем как скрыться в зарослях, она каждый раз оглядывалась, потом вздыхала с облегчением, и по дороге домой мы болтали о чем угодно, только не о том, что произошло.
— Ты их часто видел, дедуш? — спросил я, когда в очередной раз речь зашла об ангелах.
— Да уж хватило, чтобы понять, какая это дрянь! И те кликуши, что поклоняются им, да носят жертвы, да трубят об их святости, — все они пляшут под их дудку. Ишь, придумали: святость! Никакой святости там и в помине нет! — Он выплюнул слово «святость», будто оно горчило на вкус.
— Значит, повидал их немало? Это когда нашествие было, да?
— Нет, сюда не докатилось, — быстро ответил дедуш. — Нашествие было за горами, в стране джунглей, где погода для них подходящая: влажная да жаркая. А у нас слишком сухо.
— Так где же ты их видел? — Я старался, чтобы голос звучал подобострастно и восхищенно.
— Вдалеке, — признался он неохотно. — Над ущельем парили, что твои орлы. Только с виду другие. Ну и размером побольше.
— Что, целая стая? Как стервятники?
— Да ну… Один. — Он склонился над тарелкой и сосредоточенно жевал.
— Ну, слава богу! А кроме этого? — Можно было подумать, что я испугался за него.
— Еще мертвого видел, истлевшего. Его звери по кускам растащили. И вонь, скажу тебе, от мертвых меньше, чем от живых!
— Значит, у них кости есть, как у людей? И плоть?
— Конечно! А ты думал, из чего они сделаны? Из сахара и звездного света? Тоже, небось, всяких кликуш наслушался. Или бабуш шепчется с тобой по углам, а? — Он вскинул голову, перемалывая челюстями мясо. Бабуш опустила взгляд.
— Нет, конечно! — Я уткнулся в тарелку, словно застыдившись, но на душе у меня было светло: подумаешь, одного мертвого, а второго в небе, вдалеке! А я — двоих сразу, да еще вблизи! Мне редко удавалось так утереть дедушу нос. Да при этом еще и небитым остаться.
Детишки, мои ровесники, часто убегали из дома к ангелам. Особенно если им жилось горше, чем мне; если старики били их каждый день, а не под настроение, как меня; если их кормили такой дрянью, по сравнению с которой лесные ягоды и коренья казались лакомством. Первые дни после того, как я увидел ангелов, у меня из головы не шли эти дети. Я закрывал глаза и видел, как возвращаюсь на ту поляну по еще свежему следу в траве. И потом, когда примятая поросенком трава давным-давно распрямилась, я мысленно рисовал свой побег при каждом раскате житейского грома, при каждом всплеске болезненной ярости дедуша.
Но не мог же я оставить бабуш с ним наедине!
И с собой ее взять тоже не мог. Она ни за что бы не пошла. Сразу бы всполошилась, только намекни я на что-нибудь в этом духе. Дедуша она ненавидела, наверное, посильнее моего, да только он ее так изжевал, что там уже и бежать было некому.
И все же: что происходит с теми детишками? Никто не знает, хорошо им или плохо. Нет ни свидетелей, ни слухов; даже косточек никто не находил. Может, они попадают в иную, счастливую землю, куда дорогу знают только ангелы?
А может, ангелы пожирают их с потрохами.
Первые утесы нависли над головой, а лес прижался к земле и порос упругим мхом. Под ногами чавкает жижа. Сырой ветерок холодит лицо, и пахнет уже не зеленью, а камнем и водой. На охоте мы редко забредаем в такую глушь.
Когда бабуш заболела, все изменилось. Как ни посмотришь, она все суше и невзрачнее. Не хватало еще, чтобы она из-за моих бед горевала и тратила остатки жизни.
А дедуш, конечно, озлобился пуще прежнего. Я тоже умею худо-бедно готовить, но уж с бабуш не сравнишь; и в доме прибрать могу, да только метлу всегда оставлю на проходе, так что дедуш спотыкается, или половик не уберу из-под дождя. Причина для взбучки всегда найдется. Что ж, пусть лучше на меня орет, чем к ней докапывается: где у нас то, да где это, да как картошку варить, да почему хозяйство запутано, — пока всю душу бедной старушке своим недужным голосом не вымотает, пока не оставит от нее лишь тень на кровати, пока она говорить не разучится по-человечески! До вчерашнего дня мне еще удавалось ее украдкой покормить, когда дедуша поблизости не было, да и то уговаривать приходилось: мол, я без тебя пропаду, а на деда не обращай внимания, поправляйся ради меня, ради своего бедного внука, которого ты вырастила с пеленок. Что угодно, только не оставляй меня одного с этим старым подонком!