Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Последние 100 дней - Кристофер Хитченс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Пока полтора года назад мне не поставили диагноз «рак пищевода», я довольно беспечно заверял читателей моих мемуаров, что перед лицом исчезновения с лица земли мне хочется быть в полном сознании и трезвом уме, «принять» смерть активно, а не пассивно. И я до сих пор пытаюсь поддерживать в себе слабый огонек любопытства и непокорности: я хочу бряцать на своих струнах до самого конца и не потратить даром ничего из того, что принадлежит жизненному циклу. Однако смертельная болезнь заставляет тебя снова и снова анализировать знакомые принципы и, казалось бы, абсолютно справедливые слова. И тут я обнаружил, что произношу прежние слова уже не с такой убежденностью, как раньше. В частности, я практически перестал утверждать, будто «все, что меня не убивает, делает меня сильнее».

Теперь я иногда удивляюсь тому, что когда-то считал эти слова глубокой истиной. Обычно их приписывают Фридриху Ницше[107]: «Was mich nicht umbringt macht mich starker»[108]. По-немецки они звучат как стихи — поэтому мне всегда казалось, что Ницше позаимствовал их у Гете, который написал их веком раньше. Но есть ли смысл в этих строчках? Возможно, есть или может быть — но лишь эмоциональный. Я мог припомнить сложные моменты, когда любил или ненавидел. Я выходил из них, ощущая прилив новых сил, которых не мог бы получить никак иначе. Пару раз в жизни я был на волосок от гибели — в автомобильных авариях и во время журналистской работы за рубежом. В такие минуты я тоже чувствовал, что произошедшее меня закалило. Но, сказав «это бог спас меня», я тем самым сказал бы всего лишь: «Милость божья снизошла на меня, а тот несчастный ее лишился».

* * *

В грубом физическом мире, в мире, которым правит медицина, существует много такого, что могло бы убить тебя, но не убивает, а лишь делает заметно слабее. Ницше было суждено узнать об этом самым жестоким образом[109]. И это повергло его в такое недоумение, что он решил включить данную максиму в свою антологию 1889 г. «Сумерки кумиров»[110]. (Немецкое название книги «Gotzen — Dammerung» явно перекликается с вагнеровской эпопеей. Возможно, серьезнейшие разногласия с композитором[111] (Ницше пришел в ужас от полного отрицания классики в угоду кровавым германским мифам и легендам) и стали импульсом, придавшим философу моральную силу и мужество. Бравада его чувствуется даже в подзаголовке той самой книги: «Как философствуют молотом».)

Впрочем, остаток жизни Ницше был печален. Он страдал от сифилиса[112], полученного, по всей видимости, во время первого же сексуального контакта. Болезнь сопровождалась мучительнейшими мигренями и приступами слепоты, а в конце концов привела к слабоумию и параличу. Таким образом, хотя болезнь не убила его немедленно, она явно способствовала его смерти и никак не могла сделать его сильнее. В процессе ментального угасания Ницше пришел к убеждению, что самый значимый вклад в культуру можно было бы сделать, доказав, что пьесы Шекспира были написаны Бэконом. И это явственный симптом развивающейся интеллектуальной и ментальной слабости.

(Я этим интересовался поверхностно, и вот не так давно меня пригласили на христианскую радиостанцию в глубинке Юга. Интервьюер с характерной южной предупредительностью всегда давал мне достаточно времени, чтобы я мог высказать свои аргументы. А потом удивил меня, спросив, не считаю ли я себя ницшеанцем. Я отверг это предположение, сказав, что согласен с рядом положений, сформулированных великим философом, но в главном не согласен с ним и нахожу его презрение к демократии отвратительным. Г.Л. Менкен[113] и другие авторы использовали Ницше для подтверждения справедливости грубых социал-дарвинистских доводов о бессмысленности помощи «неспособным»[114]. А ужасная сестра философа, Элизабет, воспользовалась психическим нездоровьем брата, чтобы утверждать, что его работы были написаны в поддержку германского антисемитского националистического движения. Из-за этого у Ницше сложилась посмертная репутация фанатика. Журналист не отставал. Он спросил, знаю ли я, что большая часть работ Ницше была написана, когда он умирал от сифилиса в терминальной стадии. Я ответил, что слышал об этом и не имею основания сомневаться, хотя никакие подтверждения этого факта мне также неизвестны. Тут я услышал музыкальную заставку, журналист сказал, что наше время почти истекло. И в ту же самую минуту он напоследок поинтересовался, не продиктованы ли мои статьи о боге той же самой болезнью!!! Мне следовало предвидеть такое «ударное» завершение, но ответить уже не удалось.)

* * *

Находясь в итальянском городе Турине, Ницше был глубоко потрясен ужасным событием. Он увидел, как на улице извозчик жестоко избивает свою лошадь. Ницше бросился к лошади, обнял ее за шею, зарыдал, а после этого у него случился тяжелейший припадок с судорогами, и остаток своей несчастной и мучительной жизни он провел под присмотром матери и сестры. Интересна дата этого события. Все случилось в 1889 г., а мы знаем, что в 1887 г. Ницше открыл для себя Достоевского, который оказал на него колоссальное влияние. Налицо почти сверхъестественная связь между эпизодом на туринской улице и кошмарным видением Раскольникова накануне совершенных им убийств. Этот кошмар не сможет забыть никто из тех, кто прочел «Преступление и наказание». Достоевский пишет как раз об избиении лошади. Хозяин хлещет ее по глазам, по спине, призывает прохожих помочь ему в страшном деле… Мы не упускаем ни одной детали ужасной сцены. Если одного лишь стечения обстоятельств оказалось достаточно Аля того, чтобы Ницше окончательно лишился рассудка, значит, все его страдания, не связанные с произошедшим, сделали его слабым и уязвимым. Следовательно, никак не сделали его сильнее. Теперь я думаю, что самое большее, на что он был способен в те редкие моменты, когда боль и безумие не терзали его, — это собрать воедино свои глубокие афоризмы и парадоксы. И это давало ему эйфорическое ощущение собственного триумфа, триумфа воли. Книга «Сумерки кумиров» вышла почти одновременно с ужасным событием в Турине, поэтому совпадение оказалось максимально полным.

Давайте рассмотрим еще один пример — совершенно иной, куда более умеренный философ, который гораздо ближе к нам по времени. Профессор Сидни Хук[115] всегда был материалистом и прагматиком. Он писал изысканные трактаты, в которых сочетались идеи Джона Дьюи[116] и Карла Маркса. Профессор Хук всегда был непреклонным атеистом. В конце своей долгой жизни он тяжело заболел и начал размышлять над интересным парадоксом. Профессор Хук находился в медицинской Мекке мира — в клинике Стэнфордского университета в Калифорнии[117]. Ему был доступен такой уровень лечения и ухода, о каком прежние поколения не могли даже и мечтать, но в то же время мучения его были безмерны. После особенно тяжелого приступа, который удалось купировать, он решил, что раз так, то ему лучше умереть: «Я нахожусь на грани смерти. Для лечения застойной сердечной недостаточности мне была сделана ангиограмма, которая послужила причиной инсульта. Чудовищная и крайне болезненная икота, не прекращавшаяся несколько дней и ночей, препятствовала перевариванию пищи. Мою левую сторону и одну из голосовых связок парализовало. Начался плеврит, и мне стало казаться, что я тону в океане слизи. В один из редких моментов, когда боль отступила, я попросил своего врача отключить приборы, которые поддерживают во мне жизнь, или показать мне, как это сделать».

Врач категорически отказался, довольно надменно заявив профессору, что «со временем неразумность подобной просьбы станет ему ясна». Но философ-стоик прекрасно понимал, каковы перспективы продолжения жизни подобного рода. Он настаивал на желании умереть, приводя в свою пользу три довода. У него может случиться еще один тяжелейший инсульт, который приведет к новым страданиям. Его семье придется пережить мучительные события. На лечение безнадежного больного бесплодно тратятся огромные средства. В своей статье профессор Хук написал удивительные слова о тех, кто переживает подобные страдания: он сказал, что эти люди лежат в «матрасных могилах».

Если мы не можем считать возвращение к жизни тем, что нас не убивает, тогда что же это такое? В чем смысл этого события, которое явно не сделало Сидни Хука «сильнее»? Напротив, оно сосредоточило его внимание на том, что каждое новое страдание оказывается сильнее предшествующих и ведет к единственному неизбежному результату. Если бы все было иначе, то каждый сердечный приступ, каждый инсульт, каждая мучительная икота, каждое отхаркивание усиливали бы сопротивление организма до полного выздоровления.

Но это же абсурд! И мы с вами приходим к довольно необычному в анналах несентиментальных подходов к умиранию выводу: человек хочет не умереть с достоинством, а просто умереть.

* * *

Профессор Хук покинул нас в 1989 г. Я принадлежу к следующему поколению. Я еще не подошел к горькому концу жизни настолько близко, как он. Мне еще даже не пришлось думать о подобном тяжелом разговоре с моими врачами. Но я помню, как лежал на столе и видел свой обнаженный торс, от горла до пупка покрытый ярко-красной сыпью от радиации. Таким был результат месяца постоянных протонных бомбардировок, которые выжгли раковые клетки в моих подключичных и паратрахеальных лимфоузлах, а также первичную опухоль в пищеводе. Мне посчастливилось оказаться в числе тех немногих, кто получил самую высококлассную медицинскую помощь в лучшем месте — онкологическом центре Андерсона в Хьюстоне. Говорить о том, что сыпь — вещь болезненная, бессмысленно. Невозможно передать, какие мучения я испытывал. Я целыми днями лежал, тщетно пытаясь оттянуть момент, когда нужно будет сглотнуть. Стоило мне это сделать, как горло мое охватывала адская боль, кульминацией которой было ощущение того, что в спину меня лягнул непокорный мул. Я гадал, выглядят ли мои внутренности такими же красными и воспаленными внутри, как снаружи. А потом меня посетила неожиданная мысль: если бы в самом начале мне обо всем рассказали, согласился бы я на лечение? За это время я пережил несколько моментов настолько мучительных, что буквально проклинал себя за такое решение.

Наверное, хорошо, что описать боль по памяти невозможно. Невозможно и рассказать о предстоящей боли. Если бы радиологи попытались заранее рассказать, что меня ждет, то они, наверное, говорили бы о «мучительном дискомфорте» или жжении. Я точно знаю: ничто не смогло бы подготовить и укрепить меня перед тем, против чего бессильны все обезболивающие и что поразило меня в самое сердце. Сегодня я избавлен от облучения этих точек (тридцать пять дней каждодневных процедур — максимум, который способен выдержать человеческий организм), и эта новость, пусть и не самая лучшая, избавляет меня от необходимости решать, готов ли я добровольно вновь выдержать аналогичный курс лечения.

Но, к счастью, теперь я уже не могу точно вспомнить, что чувствовал в те мучительные дни и ночи. С того времени у меня было несколько периодов относительного здоровья. Как человек рациональный, я взвешиваю реакцию на облучение и плюсы подобного лечения. И я признаю, что если бы я отклонил первый этап, чтобы избавить себя от второго и третьего, то уже умер бы. А ничего хорошего в этом нет.

Но все это никоим образом не опровергает того факта, что в процессе лечения я стал намного слабее, чем раньше. В самом начале я подарил своим радиологам шампанское и безо всяких усилий вскочил в такси. В процессе же лечения в вашингтонской больнице я заполучил агрессивную стафилококковую пневмонию (и дважды был отправлен с нею домой), которая чуть было меня не прикончила. Смертельная слабость, охватывавшая меня, также несла в себе серьезную угрозу: мне часто хотелось покориться неизбежному. Меня охватывали фатализм и апатия — я чувствовал, что проигрываю свою битву и был готов сдаться. От окончательной сдачи спасли меня жена, которая и слушать не хотела бессмысленных и нудных разговоров, и друзья, которые общались со мной абсолютно откровенно. А, да, еще постоянные обезболивающие! Как счастлив я был, увидев заветный шприц! Это было для меня настоящим событием. Если вам повезет, то некоторые анальгетики могут дать вам приятное ощущение, некое согревающее покалывание, которое покажется вам истинной благодатью. Почувствовав это, можно уподобиться несчастным наркоманам, которые грабят аптеки в поисках оксиконтина[118]. Это ощущение избавляет вас от скуки, это порочное удовольствие (одно из немногих доступных обитателям Туморвилля) несет в себе и избавление от боли.

В моей английской семье[119] национальным поэтом считали не Филиппа Ларкина[120], а Джона Бетджемана[121], барда пригородов и среднего класса. Это был человек гораздо более едкий, чем порой может показаться — мир почему-то считает его поэтом милым и уютным, чем-то вроде медвежонка Тедди. Стихотворение «Пятичасовая щетина» говорит о последнем кошмаре, пережитом этим человеком:

Наступает время, когда все мы, обитатели мужского отделения, Думаем: «Еще один приступ боли — и я прекращу борьбу». И тот, кто еще пытался дышать, оставляет свои попытки… Это день, который мучительнее ночи…

Я убедился в правоте поэта: наступает момент, когда кажется, что боль никогда уже не пройдет, а ожидание следующего укола становится невыносимым. Неожиданно перехватывает дыхание, начинается мучительный кашель, а потом — если день неудачный — еще более невыносимое отхаркивание. Пинты слюны, слизи… И кто, черт побери, решил, что в этот момент мне пригодится еще и изжога? Я ведь ничего не ел — вся пища поступает по трубкам и капельницам! Детское чувство обиды лишает тебя последних сил. Вес убывает на глазах, и никакие трубки не могут с этим бороться. С момента постановки диагноза я уже потерял треть своего веса. Да, это меня не убивает, но атрофия мышц делает тяжелыми даже самые простые упражнения, без которых я просто перестану быть человеком.

* * *

Я пишу это сразу после обезболивающего укола, который призван снять боль в моих руках, кистях и пальцах. Побочный эффект боли — онемение конечностей, наполняющее меня отнюдь не иррациональным страхом того, что я утрачу способность писать. Я абсолютно уверен, что без этой способности мое «желание жить» заметно ослабеет. Я часто высокопарно заявлял, что писательский труд — не просто занятие, которым я зарабатываю себе на жизнь, но сама моя жизнь. И это не преувеличение. Потеря голоса мучила меня, но благодаря нескольким уколам в голосовые связки эта способность ко мне вернулась. Но ослабевшие и неспособные двигаться руки окончательно лишают меня индивидуальности! Руки для меня — это своеобразные ремни трансмиссии, связывающие меня с писательством и мышлением.

При «нормальной» жизни эта прогрессирующая слабость развивалась бы десятилетиями. Впрочем, любой человек, даже в самой нормальной жизни, замечает, что каждый прошедший день отнимает у него все больше и больше, оставляя все меньше и меньше. Другими словами, процесс жизни и лишает человека сил, и одновременно приближает его к смерти. А разве может быть иначе? Начав размышлять над этим, я наткнулся на статью о лечении посттравматического стресса. Знания достались нам дорогой ценой, но зато теперь мы знаем об этом состоянии гораздо больше, чем раньше. И один из симптомов этой болезни выражен словами закаленного ветерана. Пытаясь объяснить свое состояние, он сказал: «То, что меня не убивает, делает меня сильнее». Так проявляется «отрицание».

Мне нравится немецкая этимология слова «stark» (сильный) и производного от него, использованного Ницше: «starker», то есть «сильнее». А вот назвав человека «shtarker» на идише, вы скажете, что он боец, крутой парень, прилежный работник. В настоящее время я решил смириться со всем, чего лишает меня болезнь, и продолжать бороться, несмотря на неизбежный уход. Повторяю, это гораздо больше того, что должен сделать здоровый человек. У здорового гораздо больше времени, хотя судьба нас ждет одна и та же. Впрочем, человек в любом случае имеет возможность разбрасываться поверхностными максимами, которые никоим образом не соответствуют действительности.

* * *

Я окончательно решил, что доверять Ницше нельзя — или нужно притворяться, что у тебя есть то, чего на самом деле нет. Но из этого правила есть одно исключение. Хорошая сторона жизни ракового больного связана с кровью. В этом отношении рак — совершенно особенная болезнь. Больному приходится «отдавать» определенное количество крови — при постановке катетера, во время анализов на уровень сахара или другие показатели. Я всегда очень спокойно относился к анализам крови. Я входил в кабинет, садился, мне накладывали жгут, чтобы нужная вена проявилась, а потом следовал легкий укол — и моя кровь заполняла пробирки и шприцы.

Но со временем эта процедура стала одним из приятных событий заполненного процедурами дня. Лаборантка садилась рядом, брала мою руку или запястье и тяжело вздыхала при виде красноватых и фиолетовых пятен, которые придавали руке весьма экстравагантный вид. Вены прятались от нее — они были либо пусты, либо сожжены. Очень редко они поддавались на уловки вроде постукивания по руке кончиками пальцев. Впрочем, и в этом случае ничего хорошего не получалось. Появлялись огромные отеки — возле локтя, или на запястье, или в любом другом месте.

Кроме того, медикам пришлось перестать притворяться, будто процедура эта совершенно безболезненна. Прекратились дурацкие разговоры о «маленьком укольчике». На самом деле больно не оттого, что игла протыкает твою руку во второй раз. Больно, когда эта игла начинает двигаться туда и сюда в надежде разыскать вожделенную вену и получить столь ценную жидкость. И чем дольше длится поиск, тем больнее. Это прекрасная иллюстрация всего процесса болезни: «борьба» с раком сводится к борьбе за добычу нескольких капель крови у большого теплого млекопитающего, которое неспособно их дать. Поверьте, говоря, что очень быстро начинаешь сочувствовать лаборантам, я вовсе не преувеличиваю. Они гордятся своей работой. Им не нравится причинять «дискомфорт». И они постоянно и с облегчением уступают место другим добровольцам или людям более опытным.

Но выполнить процедуру все равно нужно. А если это не удается, то начинается настоящий переполох. Недавно мне должны были установить постоянный катетер, чтобы не колоть вены каждый раз. Специалисты заверили меня, что процедура займет не более десяти минут (да и на личном опыте я был уверен, что так оно и будет). У нас ушло не меньше двух часов! Врачи терзали мои несчастные вены на обеих руках, а я лежал между двумя простынями, покрытыми пятнами засохшей крови. Напряжение врачей и сестер было физически ощутимо. И решения проблемы не имелось.

Поскольку подобные события в моей жизни становились все более привычными, я постепенно превратился в специалиста по поднятию морального духа. Когда лаборантка уже была готова все бросить, я попросил ее продолжать и всячески выразил ей свою симпатию. Я припомнил, сколько попыток делалось в прежние разы, чтобы подтолкнуть ее к новым усилиям. Я превратился в отважного английского иммигранта, стоящего выше боли от маленьких укольчиков. Я личным примером доказывал: то, что меня не убивает, делает меня сильнее… Впрочем, убежденность моя начала слабеть в тот день, когда я попросил «продолжать» после одиннадцати попыток, в душе надеясь на то, что все сдадутся и мы сможем спокойно лечь спать. И тут мрачное лицо врача прояснилось. «Двенадцатый раз — счастливый!» — воскликнул он, и заветная жидкость наконец-то начала поступать в шприц. С этого момента я понял, что нет никакого смысла притворяться, будто страдания делают меня сильнее, и заставлять людей продолжать старания. Что бы вы ни думали о том, как моральное состояние влияет на результат, совершенно очевидно, что от иллюзий нужно избавляться раньше, чем от всего остального.

VII

Не так давно я начал день лежачего больного в состоянии острой беспомощности и еще более острой боли. Я лежал, будучи не в состоянии пошевелиться и раздумывая о прошлом. И тут я услышал, как спокойный, милый голос произнес: «А сейчас вы почувствуете легкий укольчик». (Будьте уверены: мужчины устают от этой идиотской шутки уже через несколько дней![122]) И почти сразу же я почувствовал себя гораздо спокойнее, потому что этот голос, эти слова и этот маленький укольчик означали, что боль отступит, руки и ноги мои распрямятся и день начнется. Так оно и произошло.

И тут я, лежа в беспомощном состоянии, полусознательно подумал: а что если в этом дружеском голосе звучит легкая насмешка? Что если он пытается сказать: «Боли не будет — много»? Баланс сил мгновенно нарушится, а я останусь беззащитным и окаменевшим. Я постоянно гадал бы, насколько долго смогу жить с этой угрозой. Началась бы хитроумная работа моего палача.

Я подчеркиваю слово «хитроумная», потому что пытка — это далеко не всегда острая боль и использование силы. Став жертвой мучителя, я понял, что градаций пытки очень много. «Ну как мы себя сегодня чувствуем? Есть какой-нибудь дискомфорт?» Склонность современных врачей к использованию эвфемизмов — одна из разновидностей пытки, и словечко «дискомфорт» — одно из самых ярких ее проявлений. Еще одна разновидность эвфемизма — это плановый и скоординированный подход. Вы вполне можете услышать вопрос: «Ну, как прошла ваша встреча с нашей командой «болевого менеджмента»?» Стоит вам понять его превратно, и на ум тут же придет камера пыток, где палач демонстрирует жертве инструменты, которые он собирается применить, или рассказывает о разных «полезных» приемах. Порой одного лишь подобного разговора было достаточно для получения необходимого результата. (Говорят, что Галилео Галилея подвергли подобному психологическому давлению, что и заставило его сдаться.)

В свое время я осознанно решил подвергнуться пытке, потому что хотел, чтобы читатели Vanity Fair получили представление, как это ужасно и отвратительно — подвергнуться пытке утоплением. Существовал единственный дозволенный и неиспытанный способ это выяснить — это подвергнуть «процедуре» меня самого. Естественно, что аутентичность этого опыта была неполной — я до некоторой степени мог «контролировать» происходящее. И все же я был намерен пойти как можно дальше, чтобы понять, что же в действительности испытывает казнимый. С помощью бывших сотрудников спецслужб, которые отлично понимали, что нарушают американский закон на американской земле, я решил подвергнуться этой пытке в горах Северной Каролины. Прежде чем мы приступили, я подписал юридически заверенный документ, который снимал с этих людей все обвинения в случае, если они убьют меня путем причинения физической или психологической травмы (любопытное выражение, верно?).

Вы можете предположить, что происходящее являлось «симуляцией» ощущения утопления. Вы ошибаетесь. Происходило совсем другое. Меня медленно и неуклонно топили. И если в какой-то момент я находился на грани смерти, от которой меня отделяла последняя капля воды, мой мучитель это сразу же понимал. И тут же слегка отпускал, чтобы я мог прийти в себя, а он — продолжить пытку. Когда по окончании нашего эксперимента я беседовал с этими людьми, меня особенно интересовал именно этот момент. Да, сказали они мне с усмешкой, у нас есть масса мелких движений, встряхиваний и поворотов, которые позволяют выполнить поставленную задачу, не оставив следов. Они гордились своей техникой, а их профессиональный тон был почти гуманистическим. Язык палачей…

Я решил рассказать об этом по одной простой причине. Статью о пытках я написал и опубликовал незадолго до того, как был поставлен онкологический диагноз. И все это время испытывал своеобразный «постпыточный» стресс, у которого не было названия и категории. В моем случае этот стресс был связан с удушением. «Вдыхание» жидкости вызывало у меня приступ паники, что заметно усугубило все неприятные симптомы многочисленных пневмоний. Каждый день мне приходилось готовиться к зондовому питанию, к различным промываниям и процедурам, и все они были для меня особенно мучительны. Какое счастье, что мне никогда не приходилось слышать зловещего шепота палачей или съеживаться при мысли о том, что я нахожусь всего в шаге от чудовищного страха и «беспокойства» (еще один восхитительный эвфемизм!). Но теперь я точно знаю, как работает этот механизм.

В ходе лечения я побывал в целом ряде замечательных американских больниц, и по крайней мере одна из них славится своей исторически сформировавшейся религиозностью. В каждой палате, где бы ни стояла ваша постель, вы всегда будете видеть большое черное металлическое распятие на стене. В принципе я против этого не возражал, поскольку распятие для меня было всего лишь напоминанием о названии самой больницы. (Я стараюсь не конфликтовать с «департаментами суеверий», если могу этого не делать. Но порой из этого ничего не выходит. Например, в Техасе в новейшем небоскребе, который занимает две тридцатиэтажные башни, я заставил руководство признать, что пропуск тринадцатого этажа — полный идиотизм. Ну как после двенадцатого этажа можно попасть сразу на четырнадцатый? Однако никто не хотел располагаться на тринадцатом этаже из-за какого-то космического страха перед сакраментальным числом. А ведь мы даже не понимаем, где корни этого мелкого суеверия!)

Я точно знал, что во время религиозных войн и кампаний инквизиции приговоренные к смерти должны были видеть крест до самого своего последнего мига. На исторических полотнах, изображающих великие аутодафе («акты веры»), в том числе и на картинах Гойи, который запечатлел сожжение живьем на Пласа-Майор, мы видим языки пламени и дым, окутывающие жертву. Перед глазами несчастного всегда мрачно и торжественно высился крест. Должен сказать, что даже сейчас, когда все происходит более «паллиативно», я не мог избавиться от подобных садомазохистских ассоциаций, и это не прибавляло мне оптимизма. Существуют банальные, повседневные больничные и медицинские процедуры, которые напоминают людям о спонсируемой государством пытке. В моем случае — процедуры, которые я никак не мог отделить от ранее пережитого ада. Одной мысли о неправильном применении воды или газа — например, об использовании небулайзера для вдыхания увлажненного воздуха — оказалось вполне достаточно для того, чтобы я оказался на грани смерти. Выбирая название для этой книги, я подумывал о том, чтобы позаимствовать строчку из стихотворения Уилфреда Оуэна[123] Dulce et Decorum Est, посвященного сражениям на Западном фронте в годы Первой мировой войны: «Obscene as cancer» — «Непристойно, как рак». Поэт рассказывает о газовой атаке на позиции британских солдат, которые оказались абсолютно к этому неподготовленными:

«Газ! Газ! Скорей, ребята! К черту каски! Напяливай резиновые маски!» И кто-то, чуть замешкав в стороне, Уже кричал и бился, как в огне. Я видел сквозь зеленое стекло, Как в мареве тонул он тяжело. И до сих пор в моих кошмарных снах Он в едких задыхается волнах. О, если бы шагал ты за фургоном, Где он лежал — притихшим, изнуренным, И видел бы в мерцании зарниц, Как вылезают бельма из глазниц, И слышал бы через колесный скрип, Как рвется из гортани смертный хрип, Смердящий дух, горчащий, как бурьян, От мерзких язв, кровоточащих ран — Мой друг, ты не сказал бы никогда Тем, кто охоч до ратного труда, Мыслишку тривиальную одну: Как смерть прекрасна за свою страну![124]

Когда я порой просыпаюсь раньше времени от удушья или ночного кошмара, то всегда осознаю всю важность твердого и пунктуального патрулирования передовых границ медицины. Я понимаю ценность того, что в медицинской профессии нет ни малейших отступлений от этого стандарта. Руководителям знаменитой больницы должно быть стыдно за ту роль, какую их орден[125] сыграл в легализации и применении пыток. У меня есть право, даже долг, в той же степени стыдиться официальной политики пыток, принятой правительством страны, документы о гражданстве которой я лишь недавно получил.

VIII

«Помни, ты тоже смертен!» — вот какая мысль приходит мне каждый раз, когда ситуация начинает выравниваться. Два моих главных достояния — моя ручка и мой голос, — а теперь еще и пищевод. Я привык жечь свечу с обеих сторон и теперь оказался «в лагере больных». «Обычная маленькая опухоль» больше не вызывала сомнений. Этот «чужой» не может ничего хотеть: если он убьет меня, то умрет, но, судя по всему, существо это упертое и твердо стремящееся к своей цели. Впрочем, здесь нет никакой иронии. Нужно постараться не преисполниться жалости к себе и не превратиться в эгоиста.

Я всегда гордился своим здравым смыслом и стоическим материализмом. Ситуация изменилась. Все стало по-другому: не у меня есть тело, а я есть тело. И все же я сознательно и постоянно веду себя, словно это не так, словно для меня сделано исключение. Охрип и устал во время турне? Загляну к врачу, когда программа будет завершена!

Без всякого труда скинул четырнадцать фунтов. Наконец-то стал стройным. Но не чувствую себя легче, потому что поход к холодильнику напоминает марш-бросок при полной выкладке. И этот чудовищный псориаз, высыпания экземы, с которыми неспособен справиться ни один врач. Судя по всему, я принимаю какой-то нечеловеческий яд. А снотворные… Впрочем, все снотворные и успокаивающие теперь кажутся пустой тратой жизни — в будущем у меня будет масса времени, проведенного без сознания.

Милые люди с кислородным баллоном и каталкой и машина скорой помощи быстро и эффективно переправили меня через границу страны здоровых в совершенно иной мир.

«Чужой» роет свои ходы во мне даже сейчас, когда я пишу едкие слова о моей преждевременно объявленной смерти.

Я получил столько соболезнований, что, похоже, слухи о моей ЖИЗНИ оказались существенно преувеличенными. Я дожил до момента, когда смог прочесть многое из того, что пишут обо мне. Это вдохновляет, но в то же время и пугает — ведь я понимаю, что очень скоро все эти слова станут правдой.

Джулиан Барнс[126] о Джоне Даймонде[127]

«На последнем дыхании»… Сиберг / Бельмондо[128]. Забавно, как легко и смело люди пользуются подобными выражениями… В Логане [аэропорт] — не могу дышать! Следующая остановка — последняя.

Трагедия? Неверное слово: Гегель против древних греков[129].

Утро биопсии. Проснулся и сказал себе, что сегодня — последний день моей старой жизни.

Никакого больше притворства, никакой юности. С этого момента приходит тяжелое осознание.

Рисунок на страницах некрологов в New Yorker… Вспомнить даты смерти Оруэлла[130], Уайльда[131] и т. д. Возможно, Ивлина Во[132]

Удивительно, как держатся сердце, легкие и печень: чем хуже я себя чувствую, тем здоровее они становятся.

МОЛИТВА: Интересные противоречия вижу я в поведении тех, кто предлагает молиться за меня. Мне слишком легко воспользоваться Паскалевой уловкой и перебраться на верную чашу весов: какой бог устоит перед такими мольбами? То же самое: те, кто говорит, что болезнь послана мне в наказание, считают, что бог не может придумать лучшей мести отъявленному курильщику, чем рак.

Волоски в носу выпали: постоянный насморк. Запоры и поносы чередуются…

«Прежний порядок меняется, уступая место новому. Полагаю, Господь явит себя по-разному и очень скоро. Меня пожрет какая-то вульгарная маленькая опухоль…»

Несколько лет назад британскому журналисту Джону Даймонду был поставлен диагноз «рак». Свою болезнь он превратил в еженедельную колонку. Он сумел сохранить тот же дерзкий тон, что и раньше. Он честно признался в трусости и панике, но рассказал и о любопытстве, и о собственной смелости. Его рассказ казался абсолютно достоверным: именно так живут с раком. Болезнь не делает тебя другим человеком и не мешает ссориться с женой. Как и многие читатели, я привык читать его колонку из недели в неделю. Но через год с небольшим… наши ожидания неизбежно сбылись. Чудесное исцеление! Я вас дурачил! Нет, подобная концовка не сработала бы. Даймонд должен был умереть; и он должным образом, совершенно правильно (в повествовательном смысле) умер. Хотя — как я мог это упустить? — суровый литературный критик мог бы упрекнуть его в том, что завершению его истории недоставало компактности…[133]

Некоторые соболезнования совершенно неумышленно кажутся финальными — либо из-за использованного прошедшего времени, либо по каким-то другим особенностям прощальных речей. Присланные цветы далеко не всегда радуют.

Я не веду борьбу с раком — это он борется со мной.

Смелость? Глупость! Приберегите это качество для борьбы, от которой невозможно уклониться.

СолБеллоу: «Смерть — это амальгама, без которой мы ничего не увидели бы в зеркале».

Головокружительное ощущение прыжка во времени: меня катапультировали прямо к финишной черте. Пытаться не думать о моей опухоли — означает не думать вовсе. Люди пытаются вести себя так, словно это всего лишь ЭПИЗОД из жизни.

ОНКОЛОГИЯ/ОНТОЛОГИЯ: По твердым религиозным убеждениям, небеса просто приговаривают человека к длительным мучениям, а затем к казни. Монтень: «Ничто не влекло людей к нашей религии более, чем заложенное в ней презрение к жизни».

Страх ведет к суевериям — Господин Рак, впрочем, не нуждается в жертвоприношениях. И я рад, что никто не станет уничтожать животных редких видов во имя моего спасения.

Когда я говорю что-то объективное и стоическое, то все довольны. Ян заметил, что наступит время, когда мне придется уйти. Кэрол спросила меня о свадьбе Ребекки: «Ты боишься, что больше никогда не увидишь Англию?»

Самые обычные выражения приобретают иной смысл. «Срок действия», например… Переживу ли я свою карточку American Express? Или водительские права? Люди говорят: «В пятницу я буду в городе. Ты еще задержишься?» КАКОВ ВОПРОС!

СТЫНУЩИЕ НОГИ (пока что только по ночам): «периферическая нейропатия» — еще одно слово типа «некротический», которое описывает победу смерти над жизнью организма.

И ты худеешь, но раку неинтересно поедать твой жир. Ему нужны твои мышцы. Диета Туморвилля никому еще не пошла на пользу.

Хуже всего — «химио-мозг». Тупой, оцепеневший.

Что если долгие, изощренные пытки — это всего лишь прелюдия к чудовищной казни?

Тело из надежного друга превращается в безразличного чужака, а потом в злобного врага… Пруст?[134]

Если я приму веру, то вот почему: пусть лучше умрет верующий, чем атеист.

Нет даже погони за лекарством…

Бюрократия — вот проклятие Туморвилля.

Как печально видеть себя на старых видеозаписях или в YouTube…

«Постепенное разоблачение» все еще для меня не проблема.

Книга Майкла Корды «Человек к человеку»…[135]

Настолько привыкаешь к дурным новостям, что хорошие новости — это все равно что Брейтенбах[136] и торт. Печально говорить, но теперь мне по крайней мере не придется делать ЭТО.

Ларкин отлично пишет о страхе в своем «Утре». Он восхваляет Юма[137] и Лукреция[138] за их стоицизм. Довольно справедливо: атеистам не нужны соболезнования и молитвы.

Банальность рака. Полный джентльменский набор побочных эффектов. Блюдо дня.

Посмотреть стихотворение Шимборской о пытке и теле как вместилище боли[139].

Из любопытного романа Алана Лайтмана «Сны Эйнштейна» 1993 г. Действие разворачивается в Берне в 1905 г.: «Вместе с бесконечной жизнью возникает и бесконечный список родственников. Дедушки и бабушки никогда не умирают. Прадеды тоже… И бесконечные тетушки… И так далее во многих поколениях. Все живы, и все дают советы. Сыновьям никогда не выбраться из тени своих отцов. Дочерям не избавиться от влияния матерей. Никто не сможет стать самим собой… Такова цена бессмертия. Человек не может стать цельным. Не может стать свободным».

Послесловие Кэрол Блю

Подражать моему мужу на сцене было совершенно невозможно.

Если вы хоть раз видели его выступающим, то, возможно, и не разделили оценки Ричарда Докинза[140], сказавшего, что «он был величайшим оратором нашего времени». Но вы, несомненно, поймете, что я хочу сказать. Или по крайней мере не подумаете: «Ну а что еще может сказать жена?»

Но моему мужу невозможно было подражать и вне сцены.

Мы часто устраивали у себя буйные, веселые, непринужденные ужины, которые длились часов по восемь. За столом плечом к плечу сидели послы, таксисты, политические диссиденты, студенты колледжей и дети. Нас было так много, что на столе было трудно найти место хотя бы для бокала вина. И тут мой муж поднимался, чтобы произнести тост. Нас ожидали двадцать минут потрясающей, волшебной, безумно смешной речи! Он читал стихи и лимерики, и его тост становился поводом для новых шуток. «Как хорошо быть нами!» — говорил он своим идеальным голосом.

Подражать моему мужу невозможно.

И все же теперь мне придется подражать ему. Мне придется произнести последнее слово.

В тот летний вечер в Нью-Йорке мы могли думать только о жизни. Я говорю о 8 июня 2010 г. Это был первый день американского книжного турне Кристофера. Я стремглав неслась по 93-й улице. Увидев мужа в белом костюме, я преисполнилась чувством радости и возбуждения. Он выглядел потрясающе. Он умирал, но тогда мы еще этого не знали. Мы не знали этого до самого дня его смерти.

В тот день ему пришлось съездить из книжного магазина в больницу — ему показалось, что случился сердечный приступ. Когда в тот вечер я увидела его у служебного входа в театр, мы с ним — только мы — уже знали, что у него может быть рак. Мы обнялись там, где нас никто не мог заметить. Мы находились в состоянии эйфории. Он подхватил меня на руки, и мы расхохотались.

Мы вошли в театр, и он покорил сердца новой аудитории. А потом был праздничный банкет в его честь. Мы возвращались в отель пешком. Теплая ночь на Манхэттене была просто сказочной, и мы прошли больше пятидесяти кварталов. Все было так, как и должно было быть, — за единственным исключением: все не так. Мы оказались одновременно в двух мирах. Старый, который никогда еще не казался столь прекрасным, еще не исчез. А новый, о котором мы не знали почти ничего, но которого уже боялись, еще не появился.

Жизнь в новом мире продлилась девятнадцать месяцев. Кристофер назвал это время «жизнью умирания». И все же главным для него всегда оставалась жизнь. И физически, и философски он стремился оставаться живым.

Кристофер собирался войти в те пять или двадцать процентов людей, которым удалось излечиться (шансы зависели от того, с каким врачом мы говорили и как он истолковывал полученные снимки и анализы). Кристофер не обманывался насчет своего физического состояния. Он не позволял мне питать иллюзий насчет его перспектив. Однако каждая хорошая новость — клиническая или статистическая — будила в нем яркую, почти детскую надежду. Его стремление сохранить нормальное существование было настолько сверхъестественно интенсивным, что не могло не вызывать глубочайшего уважения.

Его любимым праздником был День благодарения. Я с восхищением наблюдала за тем, как он все организует. Даже страдая от мучительных побочных эффектов химиотерапии, он устроил грандиозный семейный праздник в Торонто, на который пришли все его дети, а его тесть устроил настоящие дебаты с Тони Блэром[141] по вопросам религии. Этот праздник для всех устроил человек, который еще накануне говорил мне, что, скорее всего, этот День благодарения станет для него последним.

А незадолго до этого, ясным, солнечным днем бабьего лета Кристофер собрал всех родственников и друзей и устроил настоящую экскурсию в вашингтонский музей естественной истории, где проходила выставка «Происхождение человека». Я видела, как он выскочил из машины и стремглав поднялся по гранитным ступеням к ближайшей урне, где его вывернуло наизнанку. А после этого он повел всех по музейным галереям, поражая нас своими потрясающими научными знаниями и здравым смыслом.

Харизма никогда не изменяла Кристоферу, в каком бы состоянии он ни находился. Он был обаятелен на публике, дома и даже в больнице. Он сделал процесс лечения настоящей вечеринкой. Стерильная, залитая неоновым светом палата с гудящими приборами и мерцающими цветными лампочками превратилась в кабинет и салон. Умение вести беседу не изменяло ему до самого последнего дня.

Эти беседы постоянно прерывались — уколами и капельницами, взятием анализов, дыхательными упражнениями, сменой катетеров. Но это не отвлекало его от светской беседы, от поиска аргументов и остроумных доводов, которыми он поражал своих «гостей». Он слушал и отвечал, и все мы смеялись. Он постоянно просил приносить ему новые газеты, новые журналы, новые романы, новые рецензии. Мы стояли вокруг его постели, опираясь на спинки пластиковых стульев, а он превращал нас в участников бесед с Сократом.



Поделиться книгой:

На главную
Назад