Гильем слушал. Вот опять Бернар опередил его. Ни с чем не сравнимое уродство — уродство изолгавшейся души, предавшей себя саму, — и вот, оно выставляется напоказ всему свету. А он так тщательно прятал свои ничтожные шрамы… Что же страшнее, добрые люди? Багровая сеть, стянувшая лицо, или чудовище, притаившееся на дне зрачков?
Гильем встал, отвесил общий поклон уже притихшей публике… кое-кто уже успел заснуть, уронив голову на стол… подошел к Огневице, присел рядом с нею, спокойно откинул капюшон и запел.
Слушавшая вначале бесстрастно, Огневица при первых словах колыбельной отшатнулась от трубадура, глядя на него с изумлением и гневом. Но он продолжал петь, словно желая убаюкать, укачать неиссякающую боль, охватившую голову несчастной оранжево-апельсиновым пламенем. И она слушала, прикрыв глаза и пальцы ее, сжавшие рукоять меча, ослабели, вздрогнули… Огневица тихо плакала.
Когда через две недели файдиты покидали замок Маллеон, Гильем Кабрера отправился в путь вместе с ними. Прежние свободные странствия стали невозможны, а он тосковал без дороги. Изгнанники с радостью приняли его, хотя особого толку от трубадура в бою ждать не приходилось.
Пребывание в отряде файдитов напомнило Гильему те времена, когда он жил в лесном убежище лихих людей. Разве только ночевать приходилось большей частью под открытым небом, но и это не было в диковину трубадуру. Он не был в тягость своим спутникам, ибо его песни помогали им обрести бодрость духа.
Файдиты, подобно безжалостным гончим, выслеживали отряды северян, сопровождавших отцов-инквизиторов. Предупрежденные высланными вперед разведчиками или же кем-то из оставшихся, скрывающих свою веру катаров, они нападали неожиданно, сражались отчаянно и умело, и никого не оставляли в живых.
— Их слишком много. — Пнув от досады межевой камень, заключил глава отряда. — Сотня против нашей полсотни?.. опасно… слишком. Пропустим.
— Почему же? — подала голос Огневица. — На нашей стороне внезапность, они устали и наверняка не слишком бдительны, поскольку дорога их заканчивается. Нападем.
— Уймись, Огневица. Я же говорю, слишком опасно. Не стоит на рожон лезть.
— Так давай спросим у трубадура. Он осторожен, на рожон не лезет… и личных счетов к гостям не имеет. Эй, друг певец!
Гильем, услышав оклик Огневицы, отложил виолу в сторону и подошел к спорящим.
— Вот скажи, Гильем, что бы ты сделал, будь у тебя полсотни людей, испытанных не раз, а в двух часах ожидания — сотня северян… Ждать нельзя — к вечеру они дотопают до Тулузы, так что ночной визит не получится. Ну?
— Сотня? Зачем так много? — поинтересовался Гильем.
— Конвоирует осужденных катаров и их приспешников. Отцы готовят показательную казнь… видно, важных пленников ведут, раз такое почтение.
— Негоже доставлять отцам такую радость, — покачал головой трубадур. — вы позволите сопровождать вас? — и учтиво подал Огневице руку.
По дороге, по обеим сторонам которой тянулся лес, не спеша, но и не задерживаясь, двигался отряд благочестивых северных воинов. Впереди — десяток всадников, за ними наемники-пехотинцы, почти девять десятков, вслед за которыми упитанные лошаденки тащили возок, где мирно дремали двое отцов-инквизиторов. Замыкали процессию две телеги с доспехами; между ними глотали пыль пленные катары.
Нападения файдитов уже не были редкостью, их ожидали и боялись, но и на этот раз северяне оказались застигнуты врасплох. Позади последней телеги с грохотом обрушилось здоровенное бревно, преградив неширокую дорогу. И в этот же миг из леса раздалось дивное, чуть ли не соловьиное пение — щелканье, свист… это стрелки файдитов одновременно разрядили десяток арбалетов, избавив от мучений земной юдоли семерых всадников и заставив предощутить мучения неземные нескольких пехотинцев. Один из них, получив арбалетный болт в бедро, с размаху уселся наземь, уставился на собственную ногу, как нечто доселе невиданное, несколько мгновений пристально созерцал бьющий в придорожную пыль фонтан крови, а потом завыл — громко, совершенно дурным голосом, перекрывая даже топот коней нападавших файдитов, вырвавшихся из-за поворота.
Двое, те, что обрушили бревно, не обращая внимания на пытающихся сбежать, поспешили к возку — бумаги святых отцов могли очень пригодиться. Оправившись от первого потрясения, северяне пытались если не победить, то хотя бы защититься; последний из оставшихся в живых всадник сумел удержать часть солдат от беспорядочного метания между телегами и даже успел отдать несколько толковых команд. Однако долго командовать ему не пришлось, Огневица избавила его от бремени власти. Полтора десятка минут — и стало ясно, что трубадур был прав, поддержав рыжеволосую.
Это был первый бой, в котором принял участие Гильем. Как ни странно, он не оказался лишним. Выучка Омела выручила и на этот раз; пригодились уроки мэтра Арно. Гильем, как-то легко приняв решение, был удивлен самим собой. Первый же короткий вскрик всадника, получившего стрелу в горло, заставил его вспомнить того белозубого, ломающего нетопырьими крыльями хребет ветру. Трубадур убивал, не задумываясь, — некогда было, и мысли его не беспокоили.
Файдиты одержали верх, заплатив десятью жизнями за сотню. Отбитые катары, предназначенные спасительному — и назидательному — костру представляли собой жалкое и жуткое зрелище. Одетые в невозможные лохмотья, измученные, связанные грубыми веревками, они теснились на обочине дороги, почти ничего не понимая. Было их человек двадцать, но добрая половина готовилась отдать души Господу — или кому придется — еще до заката солнца.
— Смотри, Гильем… вот их представление о христианском милосердии… — Огневица подошла к одному из таких пленников, бессильно опустившемуся на землю. Он повернул голову на ее голос, и трубадур ахнул. Когда он последний раз видел это лицо, на нем светились яркие, веселые глаза и оно улыбалось, открыто и ясно. Теперь это было лицо старика, смертельно усталое, почти бессмысленное. Гильем подошел к своему учителю, присел рядом.
— Я и не знал, что вы… — впервые в жизни он не находил слов. Он действительно не знал о тонкостях вероисповедания Аймерика Пегильяна, да и, по правде сказать, это было ему совершенно безразлично; трубадур знал в нем родственную душу, слышал пение тех же струн, что были натянуты и в его сердце.
— Не трудись, добрый человек, — заговорил с трубадуром один из катаров. — Он более ни заговорит, ни запоет. Отцам не по нраву радость жизни, тем более поющая. Язык ему отрезали… а пальцы на допросах переломали, по пальцу за каждого катара, переведенного за горы.
— Куда? — не понимая, переспросил Гильем.
— За горы, в Каталонию… он же трубадуром был, все тропы знал, а верных вроде как своими жогларами водил.
— Гильем!.. подойди. — окликнула трубадура Огневица. — Смотри, какая удача — они весь архив с собой везли… и приговоры, и списки подозреваемых, и — тут она неприятно усмехнулась, повертев в руках пергамент — перечень осведомителей… с указанием кому сколько и за кого причитается. Экие дотошные…
— Приговоры? — Гильем протянул руку — Дай взглянуть.
Огневица молча протянула ему несколько свернутых в трубки пергаментов. Гильем разворачивал их, читал… губы его сжимались все плотнее и совсем побелели, брови сошлись на переносице… На каждом приговоре стояла одна и та же подпись. Та самая, что венчала все протоколы допросов. И приказы о выдаче награды доносчикам.
Огневица заглянула через плечо Гильема.
— Ансельм Торонетский… ишь, как твой собрат разошелся!
В ответ трубадур посмотрел на нее так… словно смертельно раненый, умоляя о пощаде — зная, что ее не будет.
Когда поздней ночью Гильем сидел у костра, рыжеволосая еретичка подсела рядом, протянула свою флягу.
— Смотри-ка ты… темень, хоть глаз коли… и огонь. Ровно в преисподней.
— Ты так говоришь, будто уже побывала там.
— Так оно и есть, брат певец. Побывала. Постояла… только холодно было. Как есть ноги окоченели.
Гильем, догадавшись, о чем вспоминает Огневица, почти поспешно глотнул из фляги и вернул ее хозяйке.
— Огни в воздухе плавали. Факелы. И темнота. Я думала, Господь милосерд, приберет и меня вместе с мужем. Не прибрал. Думала, хоть разума лишит, чтоб не мучалась. Не лишил. Все чувствовала, все понимала — и как Франсуа хрипел в петле, и как ребенок пошел… и как хорошо, когда горячая кровь по ногам застылым льется…
Гильем, не глядя, ощупью нашел флягу, глотнул. Письмецо, недавно вернувшийся с ночной прогулки, беспокойно заклекотал.
— Преисподняя… — Огневица странно, протяжно засмеялась, — Огни и тьма, холод и горячая кровь. Вот только Дьявола не было. Люди и сами справились.
Гильем похоронил Аймерика Пегильяна в лесу, через день после освобождения. Засыпав могилу, уложил на нее пласты дерна, присел к дереву, что росло теперь в головах первого учителя, и задремал. Виденное во сне немного успокоило его… тем более, что он знал, кому еще привиделся тот же сон. Он вернулся в лагерь файдитов, узнал о том, что списки подозреваемых в ереси уничтожены, доносчики почти наверняка получат награду, вот только вряд ли такую, на которую рассчитывали. А также о том, что изгнанников ждут в одном из замков: имя хозяина значилось в списке помогавших катарам.
Оказавшись в замке, в относительном покое и безопасности, Гильем попытался повторить тот сон, что привидел на могиле Пегильяна. Это удалось ему; и с каждым разом сны получались все лучше и лучше.
— Ты плохо выглядишь, сын мой. А чувствуешь себя, верно, еще хуже. — Старик внимательно смотрел на Бернара. — Не хочу сказать, что брюхо и сонная сытость в глазах более пристали достойному пастырю, чем худоба и усталость, но… Слишком часто за чрезмерным смирением прячется чрезмерная же гордыня. Чем ты так озабочен? Томлением плоти? Не будь столь суров к себе, ты ведь еще молод… пройдет время, и тело оставит тебя в покое. Или опять самолично ведешь допросы?
— Ничего-то от вас не скроешь, святой отец… — и Бернар покаянно склонил голову. — С томлениями плоти я уже как-то договорился… а вот сны мне последнее время докучают. И добро бы дьяволицы огненноглазые мой покой смущали, так ведь нет…
— Что за сны? — цепко спросил старик.
— Друзья… из прежних. Приходят, как в трактир какой. Песни поют. Пьют вино. — Бернар поежился. — И ни одного упрека. Ни проклятий, ни угроз. Советы дают, жалеют… и улыбаются.
— Как давно?
— Недели две… или больше.
— Почему молчал? — старик встал, прошелся по комнате. Его сутулая, худая фигура в сутане казалась похожей на кривой гвоздь. — Ох, сын мой… я все забываю, как ты молод. Пожалуй, сегодня я останусь в твоей келье. Может, и ничего страшного… но лучше уж я сам в этом удостоверюсь.
На следующее утро старик-бенедиктинец в спешном порядке отправил гонца в соседнюю обитель, затем имел приватный долгий разговор с отцом-настоятелем, после оного не менее долго беседовал с одним из монахов, весьма сведущих в демонологии. После повечерия того же дня он призвал к себе Бернара. Не вдаваясь в подробности, рассказал, что является истинной причиной его снов и почему в последнее время его молодое и крепкое здоровье заметно пошатнулось. Успокоил. И велел ждать.
— Странный ты какой-то, Гильем. — Огневица застала трубадура, сидящего на деревянном ларе возле раскрытого окна. Она спросила его, не видел ли он хозяина замка, получила отрицательный ответ и уже собралась было уходить. Но передумала и осталась.
— Столько про тебя говорили, про маску твою… а ты ее ни разу так и не надел. Может, и нет никакой маски, а? Наврали все…
— Да нет… — усмехнулся Гильем. — Была.
— Что ж не носишь?
— А не нужна больше.
— Смирился?
— Переоценил.
— И то хорошо. И в бою ты непонятен — иной по первости сробеет, другой как дурень в самой пекло попрет… а ты… Если б я не видела, как ты до этого в убежище отсиживался…
— Ты думала, я трус?
— Зачем же. Ты на труса не похож, друг певец. Тебе неинтересно было, скучно — верно? А тут…Слушай, а ты точно трактирщиков сын?
— Точно. — Гильем окунул взгляд в зеленую тину глаз Огневицы. — Точнее не бывает.
— А ведешь себя, как король. Ты ж впереди всех оказался, как мы с северянами поравнялись. Что, не заметил? Это понятно. Зато другие заметили. Твое счастье, что Гаусельм славный командир, другой бы вбеленился. Ты и его опередил, и всех остальных… и вид у тебя был… — Гильем готов был поклясться, что тут рыжеволосая стрельнула в его сторону глазами — будто крылья за спиной. Иначе не скажешь.
— Это по первости. — Гильем смущенно пожал плечами.
— Этот твой… собрат. Вы и впрямь дружили?
— Было дело. Дружили. Вот только…
— Что?
— Только он всегда успевал первым ухватить то, на что я едва успевал облизнуться. И был выше ростом. — И трубадур засмеялся.
— Да, такое трудно простить, — засмеялась в ответ Огневица. — Но голос у тебя все равно лучше.
— А ты откуда знаешь? — разговор захватывал Гильема все сильнее.
— Видела я его, на проповеди. Народу сбилось — чертова уйма, ну еще бы — проповедник и молод тебе, и красив, и статен. Поначалу он в грехах все каялся, мол, сатану воспевал и прочее. А потом как принялся грозить да проклинать — тут все как есть хвосты поджали. Мол, нечего на слабости природы греховной кивать, живем, мол, чтобы каяться да низость свою превозмогать.
— Ясно. А сам Бернар явил собой лучший в мире exempla — столько мирских даров, и все отринуты во славу Господа.
— Да что там. Он свой выбор сделал. И не нам его укорять. И вправду, чем грязь на дорогах месить да пальцы о струны кровавить, лучше уж в тепле да смирении пребывать. А там, глядишь, смирение властью обернется. Слишком приметен, чтобы местом прекантора удовольствоваться.
— Может, мне его еще и пожалеть? — ядовито спросил Гильем.
— А ты сможешь? — в свой черед спросила Огневица и, не дожидаясь ответа, поднялась и вышла из комнаты.