Впервые в жизни Савка видит, что звёзды разноцветные. Есть белые, зеленоватые, голубоватые, как лезвие ножа, когда его только что наточил на наждачном круге точильщик.
Савка смотрит затаив дыхание, точно звёзды можно вспугнуть и они разбегутся. На столе стакан с водой, там тоже купается отражение звезды. Качается и не тонет. А отец обещал этим летом научить лежать на воде на спинке. Так можно и Волгу переплыть, и даже море… Полежал, отдохнул и опять поплыл… Сказал, что научит, — когда же? Вот уж и лето скоро кончится. Отец говорил, что вернётся через две недели, а прошло два месяца. Где он? Что с ним случилось?
— Сева, ты спишь?
— Сплю!
— Сева, почему отец не возвращается?
Сева не отвечает.
Савка лежит с полузакрытыми глазами, и в полусне перед ним проплывает вся его жизнь… Первая встреча с Ильёй Фаддеевичем, которая запомнилась навсегда. День отъезда из детского дома…
Поезд из Кирова отходит рано утром. За окнами лес. Покачиваются медные стволы сосен, с зелёных лап елей падают хлопья снега, испуганная белка перепрыгивает на соседнее дерево и исчезает в столетнем бору. На опушке выглядывают из сугробов ёлочки. Заячий след лёгкой штриховкой вьётся вдоль пути. Вот заяц остановился — след чуть поглубже. Постоял, прислушиваясь, и, присев на задние лапки, изо всех сил оттолкнувшись от снежного наста, прыгнул.
— Вон он где опустился, смотрите скорее! Вон у той сосны. И пошёл петлять. А наперерез ему темнеют на снегу следы гончей и лыжня…
Илья Фаддеевич рассказывает, а Сава с Ромой слушают.
— А что с зайкой будет? — еле слышно спрашивает Рома.
— Убежит. Видишь, как прыгает.
Сава просыпается рано. На рассвете и леса, и снег, и дороги, вьющиеся между деревьями, и стёкла в окошке купе такие красные, как будто всё горит холодным пламенем. На станциях Илья Фаддеевич первым выбегает с медным чайником в руке. Сава всё боится, что он отстанет от поезда. Но паровоз прогудит и ждёт, пока Илья Фаддеевич вскочит на ступеньку; только тогда, скрипнув колёсами, лязгнув буферами, поезд пойдёт отстукивать по рельсам, мимо городов и бревенчатых деревень, мимо лесосек, где электрические пилы валят огромные деревья, мимо станций и полустанков…
На столике купе горячий чайник, хлеб, масло. Илья Фаддеевич заваривает и разливает по кружкам крепкий чай. Савка режет хлеб и намазывает маслом толстые ломти, Ромка кладёт в кружки сахар.
…Поезд идёт на юг. Уже не видно лесов по сторонам. Снегу так мало, что чернеет зябь на полях, рыжеет кое-где прошлогоднее жнивьё.
— Ну как, хлопцы, нравятся наши края? — спрашивает Илья Фаддеевич.
Савка не знает, что ответить.
— А я привык, — говорит Илья Фаддеевич. — Главное, что просторно. Вон видишь ту деревеньку — до неё километров тридцать, за день не дойдёшь… А леса? Что ж, леса тоже будут…
Они уже давно приехали и привыкли к новому месту. Савка перестал замечать, как голо и неприветливо вокруг, потому что из лесовика он стал степняком, как шутя сказал отец.
На дворе у Савы появляются друзья и враги, но больше друзей. Как-то раз он сидит на крылечке и решает задачу. Три речки впадают в озеро. Из первой речки каждый день вливается двести вёдер воды, из второй…
— «Три речки впадают в озеро»! — передразнивает тоненький голос.
Это Маша Рыбакова, маленькая девочка с тёмными серьёзными глазами, одетая в коричневое, хорошо отутюженное платье с белым передником.
— А тебе что? — воинственно поднимается Савва.
— Ни-че-го, — пожимая плечами, отзывается девочка.
— Ну и катись своей дорогой!
— Сто лет думай — не решишь…
— Почему?
— У тебя по арифметике тройка.
— Это «страус» придирается.
— Пионеры прозвища не дают, — говорит Маша.
Три речки впадают в озеро… Светит солнце, пахнет сеном, со стороны Гусинки доносится тонкий свисток и всплески воды — это паром отправляется на ту сторону реки. А Сава всё сидит, не отрываясь от задачника.
Через две недели они втроём — Маша Рыбакова, Сава и Виктор Ломакин, Савин товарищ, — изо всех сил натягивают тетиву громадного лука. Ясень туго сгибается, тетива из жилы, которую Виктор раздобыл на городской бойне, дрожит, как струна. На конце стрелы переливаются красные, зелёные и оранжевые перья, потому что сегодня у Рыбаковых на обед жареный петух.
Маша уходит первой: ей больше гулять нельзя, а то рассердится отец.
Савке вдруг становится скучно.
— Пойдём, Витька, домой, — предлагает он упавшим голосом.
…Из комнаты доносится голос Рыбакова, и Савка невольно прислушивается.
— Мария, как вам известно, единственная наша дочь. Она и языки изучает, и музыку, и в школе отличница. И мы не потерпим дурных влияний со стороны ваших… воспитанников! — раздражённо говорит Рыбаков.
— Сыновей, — поправляет Илья Фаддеевич.
— Не потерпим — заранее предупреждаю! Девочка стала из дому бегать, приходит возбуждённая, громко смеётся, дерзит, беспризорные манеры… Так что решительно попрошу внушить вашим воспитанникам, чтобы они об этом знакомстве забыли.
— Это, милый человек, дружба, — понимаете вы такое слово? Это самое лучшее на земле, а вы «не разрешу»! Даже смешно… простите меня, старика. Это важнее в жизни даже, чем музыка и чем языки, и ничего, кроме хорошего, не даст ни вашей дочери, ни моим ребятам.
— А я попрошу не вмешиваться! — почти кричит Пётр Варсонофьевич. — По-про-шу! Я из дочери вам в угоду беспризорницы не сделаю!
Пётр Варсонофьевич пробегает по коридору, мимо прижавшегося к вешалке Савы, и, хлопнув дверью, исчезает.
Конечно, у Савы больше друзей, но есть и враги; наверно, так всегда бывает в жизни.
…По воскресеньям Муромцевы всей семьёй отправляются за Гусинку, в степь; иной раз, когда Пётр Варсонофьевич в отъезде, и Маша с ними.
В степь… Сава знает места, где весной травы поднимаются выше головы. Заберёшься в травяной лес — и никого нет кругом, всё утонуло в зелёном море; даже страшно, хочется окликнуть Севу, или Машу, или отца. Но страшно по-хорошему, как бывает, когда слушаешь сказку. Кружит коршун над головой, не то насмешливо, не то испуганно попискивает перепел, и тебе кажется, что ты, как Остап, едешь на могучем коне по безбрежной степи в Запорожье. Сава и Сева знают озёра, вокруг которых, как серебряные зеркала, лежит соль, и другие, заросшие камышом, где весной видимо-невидимо птиц. Запрячешься в камышах — и совсем рядом, отталкиваясь от воды лапками с перепонками, проплывёт дикий селезень. Испугавшись шороха, взлетит в воздух — вот уж и не видно его.
Савка стал настоящим степняком. Он может зажечь костёр первой спичкой в такой ветер, когда, смотри, как бы тебя самого не унесло, когда всё свистит и ревёт в ушах, а огонь горит себе в старом, заросшем травой окопчике.
Он умеет очистить рыбу, наловленную отцом и Севой, сварить уху. Ничего, что уха иной раз бывает пересолена или недосолена, — этого никто не замечает, потому что она вкуснее всего на свете и пахнет степными травами, которые ветер, не спросясь, бросил в котелок.
Савка стал настоящим степняком. Он знает степь, когда созревает пшеница и поля, как из литого золота, горят под солнцем. И за Гусинкой, от колхоза «Искра», плывут, чуть покачиваясь, комбайны, и дороги пылят от машин с зерном. А потом знакомые комбайнеры проезжают через город на аэродром, чтобы улететь в Сибирь, где скоро начнётся уборка. И обязательно кивнут Савке, когда он выскочит за ворота, провожая машину. Как же иначе, Сава — человек знакомый, степняк. Может быть, и он, когда вырастет, станет комбайнером, полетит в Сибирь, убрав урожай у себя в приволжской степи.
Ночь. Спит весь этот большой дом на окраине далёкого степного городка. Спит. Погашены лампы, опущены занавески и шторы. Спит и Сава.
Фашистские бомбы убили твоих родителей в годы, которых мы никогда не забудем. Ты начинал свой путь так страшно, так трудно, как не должен его начинать ни один человек на земле. Ты встречал огонь в годы, когда надо знать только тёплое дыхание матери, только великую нежность, которая на всю жизнь наполнит тебя мужеством. Ты потерял семью, но она возникла вновь силой большого человеческого сердца. Семья степняков Муромцевых — Илья Фаддеевич, Севка, Савка и Ромка.
Сева проснулся от тревожного стука. Рано. Сава и Рома крепко спят. Сева полежал несколько секунд прислушиваясь. Стук повторился.
Сева поднялся и, босиком пробежав в коридор, отворил дверь. На пороге стояла Маша.
— Что случилось? — спросил Сева, нахмурив брови.
Девочка молчала. Она дружила с Савой, а Севу немного побаивалась. Вчера вечером Маша услышала конец разговора отца со старшиной, а потом всю ночь думала, должна ли она рассказать про то, что узнала. Она и теперь стояла с бьющимся сердцем и спорила сама с собой. Конечно, пионеры не подслушивают, но ведь она нечаянно услышала разговор. И Сава её друг. И какой же Сава «трудновоспитуемый», зачем увозить его в какую-то колонию? Всё это неправильно, несправедливо!
— Что случилось? — повторил Сева.
Маша залпом выпалила всё, что знала, и убежала.
Сева не сразу понял слова девочки. Не может быть, чтобы их увезли, отправили в разные места… Зачем? И как же отец?
О болезни отца Сева узнал три дня назад от Татьяны Ивановны, соседки Муромцевых, на попечении которой ребята оставались во время путешествий Ильи Фаддеевича. Сыновьям Муромцев присылал каждую неделю короткие весёлые открытки, ни словом не упоминая о своём тяжёлом состоянии.
Хотя Татьяна Ивановна сказала, что отцу сейчас лучше, эти три дня Сева испытывал ни на секунду не прекращающуюся тревогу. Ему необходимо было повидать отца. Хоть ненадолго. Тогда он бы успокоился и мог ждать даже целый год.
Босиком, большими шагами Сева ходил по комнате. Неожиданно он остановился, помедлил несколько мгновений; подойдя к шкафу, достал рюкзак и с лихорадочной поспешностью начал укладывать вещи. Отец в Астрахани. Он поедет туда, найдёт его, расскажет о том, что случилось, и вернётся.
Уложив вещи, Сева подошёл к карте и отыскал Астрахань. Ниточкой измерил расстояние, как делал Илья Фаддеевич, собираясь в путь. Получилось не так уж много: семьсот километров, если напрямик. Из ящика стола достал компас. Астрахань лежала на юго-востоке, где-то за Гусинкой, за полями колхоза «Искра», за озером, куда они прошлым летом ездили на охоту, за Волгоградом.
Сверяясь с картой, Сева записал маршрут. Карта была маленькая, не подробная, без железнодорожных путей, и Сева отметил только самые крупные пункты: Волгоград, Солодовка, Тамбовка, Красный Яр, а там недалеко и Астрахань.
Рома и Савка спали, и Татьяна Ивановна не показывалась. Сева подошёл к столу и, не садясь, крупными, неровными от волнения буквами написал на листке клетчатой бумаги:
«Савка! Я уехал к отцу, скоро мы вместе вернёмся. А ты не вздумай реветь и никому не рассказывай, что я уехал».
Нахмурился и приписал то, что говорил обычно, уезжая в командировку, отец:
«Ты, Савка, остаёшься за старшего. Помни это».
Сложил записку и положил её на подушку рядом с Савкиной головой. Потом вскинул рюкзак, постоял, огляделся, тихо открыл дверь и вышел на улицу. Паромщик переправил через Гусинку бесплатно; это кстати: у Севы в кармане лежало всего-навсего двадцать рублей — его собственные деньги, подаренные отцом перед отъездом на покупку рыболовных снастей.
Были дни уборки урожая, и мимо Степного на Волгоград одна за другой шли колонны автомашин с зерном. Сева поднял руку, и передняя машина остановилась. Шофёр оказался знакомый; ребята знали почти всех шофёров, работавших вблизи Степного.
— Куда собрался? — спросил он, закуривая и бросая взгляд на вещевой мешок.
— К отцу! — ответил Сева. — Мне в Волгоград.
К машине подошёл, почти подбежал, седой человек в промасленном комбинезоне.
— Авария, что ли? — спросил он, на ходу расстёгивая кожаную сумку с набором ключей и отвёрток.
— Да нет, товарищу Гришин, мальчишка просит до Волгограда подбросить. Это Ильи Фаддеевича…
— А что, Муромцев в Волгограде?
Гришин не дождался ответа. Сзади окликнули: «Товарищ, колонновожатый, что ж такое творится!» — и он побежал в хвост колонны.
— Сажай парнишку и жми! — бросил Гришин на прощание.
Сева забрался в машину и лёг на брезент, покрывающий зерно.
Мотор загудел, тряхнуло, и машина рванулась, набирая скорость.
«Шестьсот девяносто девять километров до отца. Шестьсот девяносто семь. Шестьсот девяносто шесть», — считал про себя Сева километровые столбы.
Мелькнула тревожная мысль: а как же будут братья без него? «Они ведь не одни остались. Татьяна Ивановна не даст их в обиду».
Почему-то Сева совсем не мог себе представить Илью Фаддеевича больным, и всё-таки острое беспокойство за судьбу отца не оставляло ни на мгновение.
«Шестьсот восемьдесят четыре, восемьдесят три, восемьдесят два…»
Небо было спокойное, бледно-голубое. Заяц выбежал из-под колёс и исчез в кустах. Широким клином раскинувшись на небе, летела птичья стая. Потом отстала. Грузовик шёл со скоростью шестидесяти, может быть, даже семидесяти километров в час, но на ровной степной дороге быстрота почти не чувствовалась. На ходу из кабины высунулась загорелая рука шофёра и протянула хлеб с салом и огурец. Поев, Сева свернулся клубком, прижавшись к кабинке — там меньше дуло. Несколько минут он ещё следил за километровыми столбами, считал про себя: «Шестьсот шестьдесят, пятьдесят девять, пятьдесят восемь…» Он и не заметил, как уснул…
5
Закончив разговор с Рыбаковым, Лебединцев спустился вниз по лестнице. Резким движением открыл входную дверь и, прислонившись к дверному косяку, остановился. Ночь была по-осеннему холодная и звёздная. Из темноты кто-то сказал:
— Закуривайте, старшина!
— Дмитрий Павлович? — узнал Лебединцев управдома.
Карагинцев протянул старшине папиросы.
— Чего не спите? — спросил старшина, сильно затянувшись.
Вместо ответа Карагинцев предложил:
— Идёмте ко мне. Я вон тут живу, на первом этаже… Поговорим.
Видя, что старшина медлит, Карагинцев добавил: