Карбас прошел до тупичка в коридоре и присел к столу с двумя стеклянными пустыми пепельницами, откинув больную ногу, а точнее, ее отсутствие, в сторонку. Он быстро закурил и, закрыв блекло-бирюзовые чуть узковатые глаза, выпустил струю дыма в полумрак низкого потолка.
- Боже мой, Боже мой, за что мне все это, - отчаянно и очень тихо шептал Карбас, представляя происходящее с ним сном, который мог прийти к нему после, скажем, долгого неупотребления водки.
- Но пью я ежедневно, а кошмары все равно не дают жить, сейчас инфаркт как схвачу, - бормотал Карбас, часто и с трудом дыша, и густой дым валил, казалось, из его ушей, носа, из-под рубашки и так далее.
- Витя, - позвала его Ева, - Виктор Михайлович, смотрите, кто пришел к вам.
Карбас медленно открыл глаза. Давид стоял рядом с Евой, они загораживали проход, и несколько человек нервозно топтались позади них, молчали, кривили лица. Все происходившее выглядело неловко и достаточно натянуто.
- Кто? - быстро спросил Карбас. - Да вы не стойте на свету, не разглядеть, проходите, вон там людям загораживаете.
Он подался вперед, толкаясь рукой с поднятым локтем о клюку, нарядно одетые люди в нежно и тяжело тканых итальянских галстуках из отдела сбыта и рекламы прошли по своим большим делам - плечами вперед мимо расступившейся пары, и Давид, сделав приставной шаг ногой в клепаном башмаке, сказал Карбасу:
- Я приехал из Москвы, я - Давид, сын Ирины Натановны, мы с вами знакомы заочно, Виктор...
Карбас наконец вскочил, быстро схватил парня за плечи и, судорожно обняв, громко пробормотал:
- Ну, какой я тебе Виктор, какой Виктор? Скажи - отец, ну.
Оттого, что Карбас все время ходил, грузно опираясь на трость, правая кисть его деформировалась, потемнела, стала похожа на руку инвалида. Этой рукой Карбас держал сейчас Давида за рукав прочной рубахи в клетку и повторял:
- Додик, как я рад, Додик, мальчик мой.
Людям, знакомым с ним, трудно было представить, что Карбас, беспардонный, резкий человек, может быть таким - старым, битым, расслабленным, готовым к рыданиям, с бритым еврейским лицом.
Ева принесла Карбасу из кухоньки ледяной воды в стакане, и он жадно, залпом вылил ее в себя, в свою горящую расслабленную прорву, вздохнул и с легкой освобождающей улыбкой закурил:
- Да, Додя, я рад тебе. Додя.
Давид сидел возле него. Карбас заглядывал в его лицо, цепляясь за его локоть и изредка говоря:
- Вот ты какой, а! Вот какой. Ты когда демобилизовался, Додя?
Давид, поддернув рукав, обнажив никелевые мощные часы для ныряльщиков и пояснив Карбасу: "Твой подарок, помнишь?" - добавил, что "уже три дня, отец".
Ева тоже взглянула на свои часы, тоже подарок Карбаса, вообще все в округе ходили в часах, так сказать, от Карбаса, и словно тень пробежала по ее упругому лицу. Сказав, что должна бежать и дописать свой труд о партийной дисциплине, а то у начальства будет инфаркт, она ушла от них. И ее неровный, леноватый шаг был похож на конную нарядную выездку, на прелюд Рахманинова, на завершенное лирическое стихотворение, только не на бег. Ева очень хотела узнать свой гороскоп, который ей по дружбе заранее выписывали девочки из приложения. Ее ланиты отчего-то пылали, а грудь вздымалась от необъяснимого волнения. Это ее удивляло, так как она уже полгода искренне думала, что страсти давно оставили ее душу и, так сказать, тело.
Карбас смотрел ей вслед задумчиво, одобрительно, с большим личным уважением, с объективной гордостью за картину. Ева же, идя вдоль по коридору, не без удовольствия мотала Давидовы жилы на свои чресла, слушала их пронзительный звон, вязала из них спальный коврик.
- Вера, перебрось мне Рака, пожалуйста, срочно, - сказала Ева, входя в первую залу под названием "деск". Вера в ответ кивнула, что поняла, мол, и исполню в мажорном ключе, подруга.
Публицистка подсела бочком к компьютеру и дописала абзац, поставила точку, полюбовалась на буквы и русские слова, написанные ею в программе "лексикон" от 1985 года в свойственной только ей аналитически-прочной объективной манере для рубрики "Факт" на второй полосе. Статьи Евы очень нравились интеллигентным читателям и редакторам, да и ей самой. У нее было несколько постоянных адресатов и один, самый настойчивый, даже из далекой Хайфы. Она читала себя с уважением и относилась к себе соответственно. И даже когда интервьюируемые ею политики всего, как она сама писала, политического спектра отпускали Еве комплименты за неженское мышление и женские колени, эта девица находила в себе силы не слишком увлекаться этими могущественными, сильными и вульгарными, по ее мнению, людьми.
- Они мне не нравятся, дорогая, - жаловалась она, вздыхая, все той же Вере с гороскопом. Та от волнения начинала протирать очки носовым платком из рукава:
- Как же так, Ева, всем нравятся, а тебе нет. Никто?
- Никто, - говорила Ева, - ну, нисколечко.
Большие изыски сложения и красоты и какая-то малоагрессивная независимость позволяли ей вести себя так.
Поставив точку, Ева начала детальное изучение своего гороскопа, который в последней фразе обещал ей прочную и ни к чему не обязывающую связь на этой неделе, а также успех в лотерее, опасное скольжение на шоссе в машине и проблемы с желудком. А также неожиданное поступление денег из неизвестного источника.
- Вот хорошо, но на прошлой неделе было примерно то же написано, и ничего, в чем дело? - спросила она у Веры.
- Просто Венера зашла в тень Юпитера, и это отражается на жизни Раков, сказала та.
Ева села к компьютеру прочнее, подтянув, не глядя, стул, подъёрзав, подправив седалище и забыв почти обо всем, начала настукивать новый текст, подчиняясь другим ритмам. В профиль в ее лице можно было углядеть что-то сатанинское, некий косо летящий по касательной, светлый, дерзкий взгляд, но можно было этого и не увидеть. Все зависит от освещения и обстоятельств.
- Пошли домой, пошли, Додик, отдохнешь, помоешься с дороги, поешь, Карбас поднялся и, цепко взяв сына под руку, двинулся с ним по коридору на выход. - Сны на четверг и понедельник всегда вещие, - сказал Карбас, счастливо задыхаясь от шага.
- На субботу, кажется, тоже вещие, - сказал Давид.
- Не трогай субботу, сынок, оглядись вокруг и привыкни.
Входная дверь за ними беззвучно захлопнулась, отмахнув стремительный поклон секретаря - быстроглазой, быстроногой девушки из города Мозырь. Она была в клетчатых шортах, которые ей шли, как ногам, так и лицу. У нее был муж по имени Санек, пятилетний ребенок-дзюдоист, ее звали Лира, она любила ходить в дорогие магазины. Она была смела, нервна, была отличным человеком. Враги ее (вернее, врагини-завистницы) не дремали, но пока она с ними справлялась, не замечала их. В принципе от нее можно было ждать любого поступка. Она была загадочна и неожиданна. Придется оставить ее секреты неразгаданными.
У Карбаса был автомобиль - пятилетний "Ситроен", который не слишком популярен здесь и через год-два после покупки продается задешево. Он включил зажигание, корпус машины приподнялся, и, застучав клапанами, как сказал бы усатый механик из новоприбывших, они покатили со стоянки направо - налево был тупик.
- Постукивают у тебя клапана немного. Мама тут прислала кое-чего, - сказал Давид. Перелет и встреча, смена, так сказать, пейзажа дались ему тяжело. Лицо его как бы потемнело.
- Чего? - спросил Карбас. Правый глаз у него заплыл и слезился, и Давид осторожно протянул ему носовой платок в мелкую московскую клетку.
- Там что-то, перстень вроде, золотой, не знаю. Письмо там. - Сказал Давид. - Не знал, что здесь дерутся.
- Это была не драка, сын, это было избиение, по делу, дали вот раза, хмыкнул Карбас, но улыбка не осуществилась из-за травмы челюстного сустава.
- Покажи мне его или их, завтра, да? - попросил Давид, глядя перед собой.
- Этого мне не хватало здесь, рязанских героев. Не гони тут, народный мститель, - шумнул Карбас, но видно было, что растроган.
- Осторожно, видишь, как ходят, "не чуя страны", - воскликнул Давид, показав на пешехода в сандалиях на босу ногу, который переходил дорогу перед ними, читая либеральную газету без фотографий, курил и одновременно успевал бояться жизни, мало боясь смерти.
Воздух здесь, возле каменной реки в зарослях пыльного бурьяна, которая впадала зимою в море, был как в литейном цеху, как бы из свежеотлитой стали, окунутой в глубокую шипящую воду с голубоватой пеной по краям...
- Не устал? - спросил Карбас, не поворачиваясь.
- Нет, - сказал Давид, - покажешь завтра дружков?
- А вот стоит один, смотри, Додя, - и Карбас показал большим пальцем правой руки на Константина, стоявшего на углу улицы у светофора. В руке у него была незажженная белоснежная сигарета, пиджак был расстегнут, взгляд медлительный, прозрачный, желтый, невыразительный.
Давид посмотрел на него и ничего не сказал.
- А вот и второй выезжает, - сказал Карбас.
Со двора выехала "БМВ" темно-синего цвета, за рулем которой сидел Дмитрий Вениаминович в темных очках. Костя легко кивнул ему, и тот, не отвечая, вывернул на магистраль. Тель-Авив - город небольшой, и люди одного круга могут, не желая того, встречаться в течение дня по нескольку раз. Будучи незнакомы друг с другом или, наоборот, знакомы, что в данном случае еще не имеет значения.
- И не вздумай, это страшные люди, Додя. Их с твоим самбо не возьмешь, сказал Карбас мечтательно.
- С карате, - сказал Давид.
- Ну, с карате. Это иллюзия. Их надо огнеметом, - сказал Карбас.
Давид собранно смотрел перед собой, удивляясь домам и людям на тротуарах.
Квартира Карбаса на втором этаже в сорокапятилетнем желтом доме, с довольно запущенным, хотя и зеленым двором, была похожа на его личное лицо с синяком - хорошо обставлена, уютна, с затертым самаркандским бордовым ковром у балконной двери и сказочным букетом лесных цветов и каких-то сухих стеблей и веток в металлической вазе из гильзы танкового снаряда, калибра 125 миллиметров. В углу у надежной и не новой тахты стояла раскрытая картонная коробка с горкой часов в пластиковой упаковке. Часы лежали и на столе, и на новеньком, скорее матовом, чем черном, телевизоре фирмы "Сони". На ковровой подушке также лежали сверкающие часы с расстегнутым наборным ремешком.
На свернутой ручке окна за занавесью висели часы. В общем гуле улицы, жужжащем от солнца и полного отсутствия ветра, можно было расслышать титановый ход многих не востребованных покупателями Карбасовых часов. Вслушавшись во все это еще более внимательно и попав в общий часовой ритм, можно было схватить обширный инфаркт и не суметь выкарабкаться из него.
Карбас принес из кухни двухлитровую пластиковую бутыль фруктовой воды, два стакана и полотенце с насыпанным в него льдом. Он приложил пакет со льдом к скуле, другой рукой поднял с пола у изголовья тахты бутылку местного коньяка, перенасыщенного цвета, с номером "84" вместо названия. Разлив коньяк, он с пола же поднял блюдо с бокастыми яблочками и, сказав "я очень рад тебе, Додя", жадно выпил. Коньяк весело прожурчал на входе в его горло и ласково затих. У Давида этот процесс был менее привлекателен, хотя тоже отвечал известным, так сказать, национально-географическим стандартам времени, которое отстукивало в районе Карбасовой квартиры по-японски стерильно и беспощадно.
Они запили этот вкус, заели его. "Пьет без тостов", - заметил по-солдатски наблюдательный Давид. Его чемодан остался в прихожей, но сходить за ним не было сил. Карбас принес из кухни нарезанный батон в целлофане, португальских сардин в оливковом масле с перцем, черного хлеба, сливочного масла и два помидора с совершенной юношеской кожей.
- Я читал, что на Западе сливочного масла не едят, - сказал Давид.
- Всё едят, сынок, всё, - сказал Карбас и опять прикрыл лицо уже потемневшим от воды компрессом.
- Ты сними рубаху, Додя, потом помоешься, отдохнешь, и мы пойдем погулять, - немного погодя сказал Карбас, - мне надо восстановиться, что у меня никогда не получалось хорошо. Этим искусством я не владею в полной мере. Евку запомнил? Идет - душу выворачивает, домашняя, близкая, трусов нет, кожа шелковая, у пупка цветная наколка... Королева.
Он захмелел, налил еще по большой дозе обоим и быстро махнул свою, некрасиво морща замечательно очерченный, так называемый актерский рот, который, кстати, так не нравится многим.
То же проделал и Давид, аккуратно, как приживалка, съев затем бутерброд с маслом и сардинкой.
- Последние три дня отчетливо вижу во сне собственные похороны, - сказал Карбас, не глядя на сына. Он жалел себя, ему казалось, что его горе вселенское и что поэтому сейчас же, немедленно должен был пойти снег в Тель-Авиве. Но снег не шел в этот день в Тель-Авиве.
- Сейчас, сейчас, - пробормотал Карбас и заснул на тахте, свернувшись как ребенок. Человек очень уязвим во сне, но Карбаса не трогали в этом состоянии никогда.
Ему в очередной раз приснилась выставка в столичном Доме художника, которая называлась "Безумие и искусство". При входе справа стоял стол с беспорядочной посудой, разворошенное блюдо с сухариками, кувшины кофе в насыщенных разводах, прогнувшаяся тарелка с размазанным дешевым кремом и прочий стандартный одноразовый хлам. Каждый, кто желал, наливал себе в пластиковые чашки кипятку из электрического чайника в сжимающийся от жары стаканчик с чайным пакетом на нитке. После иерусалимского пронзительного дня это было кстати. Карбас немедленно налил себе коньяку из личной полупустой фляги в отдельный стакан и запил водой, и ему полегчало, повеселело. В лучшем настроении он огляделся.
Напротив, слева, был большой зал с неотделанными каменными стенами, на которых висели огромные фотографии метр на два голых немолодых женщин. Возле самой толстой женщины в бежево-розовых складках стояли два коренастых арабских подростка и, напряженно хихикая, пытались мастурбировать на фотографию. У женщины на фотографии отсутствовало лицо, и потому действия юношей, вероятно, нельзя было бы квалифицировать как аморальные. Так, поступок на фотографию. Мужчина-араб в круглых очках, моложавый и на вид далекий от политических принципов, отогнал парней от бабы несильными ударами рук и ног и, сказав вдогонку суровые, гортанные слова, проводил их взглядом, от которого задымились их суконные, так называемые шхемские куртки.
Напротив бабы в складках стоял расписной фанерный домик с тремя окнами. В центральном окне, на высоком стуле, положив нога на ногу, сидела средних лет крашеная живая женщина в подвенечном платье, с парчовой шапочкой, надвинутой на глаза от привычного смущения. Она улыбалась зрителям, арабским девочкам и мальчикам, которых почему-то было много в этот день здесь, и рассказывала им про свадьбу своей личной дочки. Над женщиной, точнее, над ее головой, работал телевизор, транслировавший сцены из этой свадьбы. Потрясенные дети боялись даже дышать. Девочки смотрели на женщину в белых ажурных чулках, приоткрыв рты и шумно дыша. Мальчики же стояли, как мужчины на допросе, сжимая лица, скрипя зубами, которые еще не испортила халва. Их усатый учитель тоже был не в себе от происходящего. Его кожаная куртка дыбилась на спине от удивления. "Колени надо прикрывать, мадам, когда садишься на высокий стул", - думал учитель, успевая представить себе эту женщину верным еврейским товарищем по борьбе с оккупацией с ним вместе в одной постели и неодетой. "Эх, - скрежетал учитель зубами, - эх, доведут меня эти выставки до Абу-Кабира".
Женщина в фанерном окне уже дошла до обряда венчания, и тут Карбас не выдержал и перешел в следующий зал. Здесь было выставлено творчество собственно безумцев или бывших сумасшедших. Табличка при входе довольно подробно рассказывала о сущности представляемого зрителю материала, но после первой фразы Карбас читать этот анонс отказался. Это было невозможно, потому что из строчек тут же полезли черти с косматыми бородами, смеющиеся страшные старухи с усами и прочее. Работы же были исполнены в замечательно простой, примитивной манере цветными карандашами и навевали ужас. Какие-то две красные негнущиеся бабы без суставов, с прямыми синими волосами. Они лежали на наковальне под прямым углом друг к другу, и вытянутый в линию желтый кузнец опускал на них зеленый молот.
Карбас проснулся и открыл глаза. Было уже темно. Телевизор его был включен и транслировал почему-то первый испанский канал - естественно, корриду. Узкий в любом из измерений юноша, в шляпе, в ботинках с пряжками, с безумным, блестящим взглядом, изогнувшись, нависал над черным бедным животным, как бы выточенным из эбонита первобытным мастером или нынешним его подражателем. Напротив Карбасовой тахты посапывал в кресле его родной сын Давид, откинув набок голову с прекрасной шеей маккавея и покойно сложив обветренные большие кисти своих рук на коленях.
"Да уж, пальчики не для картишек", - с удовольствием неправильно подумал Карбас и схватился за сигареты. Он вообще многое чего делал в жизни по инерции, что не мешало ему прослыть среди знакомых и малознакомых людей человеком рассудочным и даже хитрым. Так называемые "русские" и вообще довольно часто ничего не понимают и, больше того, совершенно ничего не могут понять вокруг себя. Не в состоянии. А на их ошибки уже давным-давно перестали обращать внимание самые наивные провидцы из аборигенов. "И что могут осознать эти люди?" - не без раздражения спрашивают прогрессивные публицисты, справедливо подразумевая, что "ничего не могут они ("русские") понять и осознать, обладая к тому же страшным даром разрушения округи и самих себя". Еще большое счастье, что эти неприятные слова фиксируются на полосах либеральных, так называемых "хороших" газет, которые все равно, несмотря на качество письма, живут лишь один день. К тому же эти дорогостоящие издания и не читает никто. Так что ничего.
Неубранный столик с остатками еды и питья, телевизионный гул якобы жизни, свежий морской воздух из окна заставили Карбаса поежиться и пробудиться окончательно. В такие моменты прекрасно можно вот так, проснувшись, в отчаянии, понять собственную судьбу, ее, так сказать, перспективы.
- Додя, проснись, Додя, - негромко попросил сына Карбас, и тот немедленно открыл внимательные птичьи глаза, сориентировался и кивнул, будто и не спал вовсе.
"Какое счастье, - подумал Карбас, - вот уж Бог послал недаром".
Его сын обернулся на шум за спиной, поглядел на экран и спросил:
- Это что, в Израиле, папа?
- Нет, сынок, это другая страна. Послушай их речь.
Карбас переключил канал, в Израиле давали новости.
- О-го-го, наши новости, - сказал Карбас.
Взявшись за ручки кресла, Давид легко приподнялся и, развернувшись с ним к телевизору, мягко опустился, сдержав движение могучими бедрами и толстой, бугристой спиной.
"А руки-то, - восхитился про себя Карбас, - а пластичен как. Такое тело должно было бы стать великим разумом".
Он немного путался сейчас, вспоминая Ницше, но общее направление мысли было правильным. В юности Карбас, уверенный в своем таланте, не обращал внимания на свое тело, раз и навсегда решив, что "какая разница". Это ремесло журналиста привело его к мысли об эстетике рабочей мышцы руки или спины.
Но сам Карбас был, конечно, излишне разбросан, несобран, чтобы заняться накачиванием собственных мышц или чем-то вроде этого. Да и Давидом он восхищался лишь потому, что тот был его сыном. В университете он недолго и успешно ходил на секцию бокса, где на него не без удивления искоса поглядывал стриженый морщинистый тренер, когда-то ставший вторым на молодежном чемпионате Европы.
Иногда он подкрадывался к Карбасу, оббивавшему тяжеленный мешок, и, став сбоку и прижав подбородок к левой ключице, вдруг выбрасывал вверх "лапу" кожаный плоский прямоугольник, негромко и хрипло восклицая: "Ну-ка, ударь, Витя". Карбас немедленно бросал свой правый кулак навстречу, поражая круглую заплату в самом центре "лапы" с реактивным звуком "пах". "Закрываться надо", всегда отвечал на удар тренер с тремя верхними золотыми зубами, возвращая тычком поверх ударного кулака прямо Карбасу в лоб. "Ничего, конечно, не умеешь, а ручки летают, как в синагоге у вашего брата. Откуда что берется, а, Витя?" - спрашивал он у Карбаса, и тот пожимал плечами, мол, понятия, Андрей Фетисыч, не имею. "А лет тебе, говоришь, двадцать два, староват, конечно, ну давай, паши", - говорил тренер и шел дальше. Было это году в 67-м, в преддверии пятидесятой годовщины власти. Нет нужды говорить, что боксера из Карбаса не вышло, несмотря ни на что и ни на кого. Он даже не окреп, а удар, прямой справа, у него и без тренировок был и остался.
- Что они говорят? - поинтересовался Давид, полуобернувшись. Профиль у него был на удивление девичий - прозрачный взгляд, нежная линия лба, переносицы.
Когда-то Карбас из-за этого профиля познакомился с его матерью. Шел по зимнему переходу у здания "Известий", и некая девушка в платке под меховой шапкой вдруг полуобернулась к газетному киоску, что-то разглядеть, что ли, и Карбас немедленно к ней подошел приставным шагом - у него была тогда замечательная реакция.
- Что вы хотели узнать? - спросил он.
- А вы кто такой? - сказала она, захваченная врасплох.
- Виктор Карбас, - сказал он и, после мгновенной паузы, добавил: Советский Союз.
Она растерянно оглядывалась, как бы искала помощи, никому она была не нужна, кроме него.
- А вы зря так, не манкируйте, может, и я на что сгожусь, - сухо сказал Карбас. Она поглядела на него чуть ли не с отчаянием, и он ответил на ее взгляд уверенно и твердо, как и подобает двадцатишестилетнему ходоку.
- Вы похожи на адвоката, - сказала она.
- Совершенно верно, - сказал он, уверенный тогда в том, что может стать кем угодно при желании.
- И на прокурора тоже, - сказала она.
- Ну, не знаю, - прокурор ему не понравился. Карбас хотел, чтобы его принимали за работника творческого труда, но своим девушкам он, увы, всегда казался слишком прытким, хотя очень и очень милым.
Уже потом, когда они пришли куда-то в гости (Карбас прекрасно помнил, куда и к кому, но предпочитал не вспоминать этого назойливого неприятного хозяина, с наметками паранойи и кудрями до плеч) и он помогал ей раздеться в прихожей под замечательную музыку уже переставших существовать как единое целое четверых ливерпульцев, то уловил устойчивый запах хороших духов, и в благодарность за безукоризненный собственный глаз Карбас похвалил себя широко известным тогда и сейчас словом "молодец".
- Это я не вам, дорогая, это я себе, - сказал он Ире, посмотревшей на него. И они вошли в комнату, что уже менее интересно.
Много интереснее было войти вслед за Карбасом в другую комнату лет через десять, в иерусалимском новом районе, в половине шестого утра. Потихоньку он вставал, одевался, выглядывал в пасмурную, ветреную ночь и, не заперев за собой входную дверь, под невнятное бормотание тогдашней жены, спускался на два этажа ниже к грузинскому соседу по имени Шалва. Тот, рожденный в городе Очамчира, был прежде ватерполистом и, оставив это дело, поправился килограммов на шестьдесят, все равно радуя своим видом объективный глаз, особенно женский. Это было утро субботы, и небритые со вчера грузинские евреи, числом шесть, сидели вокруг лакированного стола с пластиковым цветком в хрустальной вазе, на лакированных же стульях, негромко высказывая свои мысли и, так сказать, чувства на актуальные темы. Шалва усаживал Карбаса к столу, и все в очередь пожимали ему руку своими грузинскими. Потом Шалва вносил серебряный поднос с трехлитровой бутылкой зеленого цвета чачи, настоянной на мяте. Все одобрительно кивали хозяину покрытыми головами.
- Огонь, - улыбаясь, говорил Шалва Карбасу, и у того теплело на душе. "Какой человек, - думал он, - какая душа".
Шалва расставлял перед всеми бокальчики граммов примерно на двести, с нарисованным золотом условным львом. Потом каждому выдавалась неглубокая тарелка, мельхиоровая вилка. Потом Шалва ставил на стол большую фаянсовую миску с солениями, от которых шел такой дух, что на улице остановил автомобиль Бено, который ехал в темноте после смены из больницы Хадасса, где работал фельдшером. Бено зашел и был встречен возгласами и поцелуями. Шалва налил всем и сказал тост, посвятив его армии, семье и стране.
Потом все стоя выпили залпом, и Шалва тут же налил по новой. Чача была очень вкусна и крепка, чуть слабее спирта, но сильнее рома.