Андрей Ханжин (Литтл)
Поэт
Ну и город… Жуть. Могильник. Будто выдолблен каким-то обезумевшим чёртом в отместку за то, что ослепили его суровые русские ангелы. Нет в этом городе ни вчерашнего дня, ни завтрашнего. Есть лишь одно короткое «сегодня», короткое, как вечность в минуту мучительной смерти. Пыль. Духота. Московское шоссе вместо центральной улицы. Чёрно-серые бетонные дома, расписанные матерными откровениями. У подъезда пасётся ржавая лошадь. Рядом кирпичный барак с выцветшим указателем «Балетная студия». Под вывеской, бессильно обронив голову и пристукивая забинтованным кулаком по выщербленному асфальту, сидит пьяный. Налево от него, метрах в тридцати, разграбленная горожанами церковь. Жарко. Скоро опустятся сумерки и станет чуть прохладнее. Но отчего-то очень не хочется оставаться в этом городе до вечера.
Угораздило же так застрять! До Москвы — триста с лишним и до Питера — столько же, что и подтверждал облезлый указательный столб. Хорошо ещё, что слепни угомонились…
Зачем Дрону приспичило возвращать эту рыжую в Питер, он бы и сам себе не смог объяснить, если бы даже попытался это сделать. Но Дрон не пытался. Он вообще никогда не искал ни объяснений, ни оправданий своим поступкам. Хотя и легкомысленным назвать его было нельзя. Он просто чувствовал, что в данной ситуации нужно было поступить именно так.
Вчера ночью, точнее, поздно вечером, Дрон совершенно случайно встретил своего старого приятеля, бывшего уличного налетчика, а ныне преуспевающего контрабандиста Химика. Они не виделись года четыре и вряд ли бы встретились в каком-нибудь ином месте, кроме сборной камеры Бутырского централа. Но в эту ночь Химик гулял! Выходя из машины, он увидел бредущего по Новому Арбату Дрона… И вот, объехав несколько баров, они оказались в казино. Химик утверждал, что ему необходимо было встреться с каким-то итальянцем, которого он давно не видел. И якобы этот итальянец должен в эту минуту находится в этом самом казино. Химик успел поведать, что итальянца зовут Марио (было бы удивительно, если бы его звали как-то иначе), что этот Марио занимается вообще всем, на чём можно заработать. Владеет в Праге отелем и казино, и сдаёт под офисы собственную недвижимость в Париже. И если даже его самого спросить, чем именно он занимается, то он, вряд ли смог бы ответить. Да и не совсем он итальянец, а совершенно явный итальянский еврей, отчего все фольклорные итальянские замашки были доведены в нём до крайности, кроме известной всему миру жестикуляции.
Но в казино они не встретились, кто-то из знакомых подсказал Химику, что Марио, в сопровождении двух грузин отправился в итальянский ресторан, разумеется, называвшийся «Марио».
Выдав бдительному гаишнику подорожную в виде двух стодолларовых купюр, они всё же докатили до ресторана, где действительно находился Марио. На вид ему было лет тридцать шесть — тридцать семь. Невысокого роста, полный, но сбитый в квадрат. Лицо при этом худое, с грубыми чертами. Крючковатый нос, сжатые губы, острый подбородок, чуть смягченный бородкой — испанкой, с небольшой проседью. Морщин на лице не видно. Шеи нет и кажется, что голова посажена прямо на плечи. Не смеющиеся, хищные, почти звериные глаза, чёрные, как два антрацита, отчего взгляд казался свирепым. Достаточно было заглянуть в эти угли чтобы понять: ничем законным этот человек не может заниматься в принципе. И даже комичная пеликанья походка, такого уверенного в себе пеликана, не могла рассмешить того, кто однажды видел эти глаза. Именно поэтому, разговаривая, итальянец старался не смотреть на собеседника, зная, какое впечатление оставляет его взгляд. И манера говорить была у него подстать натуре, тихая, отрывистая, напрочь лишённая эмоций и не оставляющая места возражениям.
Костюм «Бриони» тёмно-синего цвета в тончайшую белую нить, сшитый на заказ, но не для «форсу бандитского», а по причине нестандартности фигуры заказчика. Брюки с крокодиловым ремнём, подтянутые выше пояса. Бледно-голубая рубашка с двумя расстёгнутыми от воротника пуговицами. Чёрные носки. Чёрные же остроносые туфли «Артиоли» без шнурков, на довольно миниатюрных ногах. Ухоженные, наманикюренные руки, одну из которых выделял «Брегет-турбийон» — непродающиеся коллекционные часы, которыми фирма одаривает своих друзей.
Когда Химик и Дрон подошли к столику, Марио изобразил подобие улыбки, поставил коньячный фужер, небрежно откинул в пепельницу только что прикуренную сигару и обозначил попытку рукопожатия. И действительно подняться ему было трудно. Если бы он сидел, как сидят обычно люди, то его короткие ноги не доставали бы до пола. Но он нашёл выход: погрузился в кресло так глубоко, что ноги просто торчали на весу, выпрямленные, словно протезы. При этом он не чувствовал видимого неудобства такой позы. На невысказанный вопрос в отношении Дрона, Химик ответил: «Мой друг. Друг детства. Художник». Марио скользнул по лицу Дрона волчьими взглядом, видимо действительно вежливо пригласил вошедших разделить ужин с беседой. Да, Марио неплохо говорил по-русски.
Из возобновившегося разговора стало ясно, что один из спутников Марио, грузин Каха, был поражён игровой болезнью. Все казиношники восторженно рассказывают о своих выигрышах, и никто никогда не помнит своих проигрышей, хотя, по негласным законам этого бизнеса, выигрыш приходится лишь на одну партию из двадцати сыгранных. Каха пытался убедить итальянца в обратном.
— Ладно бы лохи играли! Э-э, я понимаю. Но ведь серьёзные люди играют! Они, что, по-твоему, отчёт своим действиям не отдают! Слушай, дорогой, Иосиф э-э Кобзон играет? Играет! Никита наш Михалков играет? Играет, аж пот с ушей капает! Алла, слушай, Пугачёва в автоматы и то играет!
Химик усмехнулся и зашептал Дрону:
— Сижу как-то в «Шангирала», подъезжает «пульман» шампанской расцветки. Ну, ясное дело, Алкин! Проходит. Садится за автоматы и понеслось… За вечер по двадцать — тридцать тонн зелени просаживает. При ней всегда девочка тусуется: сигареты ей подкуривает, воду подносит, на телефонные звонки отвечает. Алка в игре вообще ни на что не реагирует. Крутая тётка, я тебе скажу! Раньше Филя ей бабки подвозил, а потом Галкина начал. Так вот, представляешь, Галкин сам не играл… А как-то раз решил попробовать. И сразу же на «Сфинксе» двадцать пять тонн поднял!
— Вот! — вскрикнул грузин, услышав последнюю фразу. — Я тебе говорю, дорогой, если фарт есть, то лаве нормально поднимаешь!
Марио не соглашался.
— Во что ты играешь?
— В рулетку. — ответил Каха.
— Послушай, я вижу, ты нормальный парень, просто тебя обманывают. Все казино заряжены. Все! Приезжай ко мне в Прагу, я тебя в операторскую своего казино приведу, и ты сам всё увидишь. И как рулеткой управляют, и как шарик сажают. Собственными руками будешь шарик сажать, куда только захочешь, на любую цифру! Давай проедем по московским казино, я тебе покажу, где рулетки магнитами заряжены. Даже прозрачные! А VIP-залы, на сто процентов, все!
Размеренная сначала, беседа превращалась в раскалённый спор. Каха уже не думал о том, прав Марио или не прав. Ему во что бы то ни стало, хотелось доказать итальянцу, что он не тот, кого так просто можно развести на рулетке. Он порывался немедленно отправиться в казино и переубедить упрямого мафиозо. Каха даже сорвался со своего кресла и противоречил, бегая вдоль столика. На Марио эта одержимость не производила ни малейшего впечатления. Он вообще был из той породы людей, которые говорят один раз. И переубедить их невозможно лишь потому, что их не интересуют противоположные мнения.
— Десять минут на машине, двадцать минут в зале: через полчаса я тебе покажу, как надо играть! — уже в каком-то отчаянии прохрипел грузин.
— Я здесь пробуду ещё час. — всё так же тихо и невозмутимо произнёс Марио. — Позвони. Поделись радостью.
Одержимый умчался, а через сорок минут раздался телефонный звонок, известивший оставленного друга, тоже грузина, о том, что Каха проиграл комплитами на рулетке двести тысяч долларов. Из всех подробностей, выяснилось лишь то, что ставил он на цифру восемь.
Правильнее было бы оставить Каху наедине с его уязвлёнными чувствами. Возможно, эти чувства истерзали бы несчастного до помрачения рассудка. Возможно, он бы напился и пал, как духом, так и телом. А, скорее всего, не произошло бы ни того, ни другого. Конечно, двести тысяч могли склонить грузина к падению телом, но дух его капитала вполне бы перенёс и куда большую финансовую потерю. Но судьба уготовила Кахе совершенно иное завершение ночи. И вообще этой ночью всё происходило очень быстро и неожиданно.
Второй грузин, кажется, его звали Давид, узнав о расстройстве своего компаньона, как-то панически оживился и, не прощаясь, умчался забирать безумца из казино. Марио только скривил губы, наблюдая за этим порывом. Было очевидным, что его больше не интересует дальнейшее развитие этих безумных событий. Сложив руки на животе, итальянец заговорил с Дроном, по-прежнему не поднимая своих звериных глаз.
— Твой друг сказал, что ты художник. Иногда я покупаю картины для своего отеля, а иногда я покупаю картины для себя. Нужно как-то сместить акцент этого суетного вечера. Может быть, мы поедем к тебе, и ты покажешь свои работы.
— У меня нет картин. — в тон итальянцу ответил Дрон.
— Так хорошо продаются! — удивился Марио. — А я решил, что ты настоящий художник.… Истинному мастеру редко удаётся прославиться при жизни.
— Мертвяки идут дороже! — хохотнул Химик, на что Марио, опять же, не обратил никакого внимания. Он просто погрустнел, очевидно, теряя всякий интерес к преуспевающему живописцу. Но следующей фразой Дрон возвратил его к жизни.
— У меня вообще нет картин. И никогда не было.
— Вот как! А если подробнее.
— Подробнее… — задумался Дрон. — Ну, вот представь, я прихожу к тебе и говорю, что я гений. Ты, естественно спрашиваешь у меня, в чём же выражается гениальность?
— Да, в чём выражается твоя гениальность? — подыгрывал Марио. Ему явно по душе становилось такое направление разговора. Будто бы абстрактными рассуждениями он залечивал раны, нанесённые конкретными действиями. Впрочем, взор его не становился, мягче.
— А я тебе отвечаю. Что только что изобрёл зажигалку! — Дрон забрался в карман своих джинсов и извлёк оттуда жёлтую пластмассовую зажигалку. Из тех, что продаются в каждом табачном киоске.
— Так ведь её уже и без тебе давно изобрели! — уж точно оживился Марио.
— В том и разница между настоящим художником и всякого рода ремесленником. Даже от коммерции, — уточнил Дрон, — есть истинные художники. Художник — это сумасшедший первооткрыватель! Это человек, который видит то, чего другие не увидят никогда, если он не позволит им заглянуть в себя. Конечно, все начинают с подражания. Но большинство вязнет в бесконечном подражании, самовыражается посредством стереотипов, изобретает одну и ту же зажигалку, пусть и другого цвета… Но и с изобретателем у художника нет ничего общего. Исследователь может отыскать огонь. Изобретатель может поместить этот огонь в зажигалку. Но всё дело в том, что художник и есть этот огонь! И произведения его — языки пламени. А я ещё не нашёл тот язык, которой смог бы выжечь все мои чувства… Вот почему у меня нет картин.
— Ты очень счастлив и страшно несчастлив одновременно, — глухо произнёс Марио и поднял глаза. Дрон принял его взгляд, и какое-то время две бездны заглядывали друг в друга.
— Сколько тебе лет?
— Двадцать шесть.
— У тебя мало времени.
Силясь ухватить суть этого странного разговора, Химик поворачивал голову то к Марио, то к Дрону. Но, судя по блаженной улыбке, исказившей его лицо, усилия оказались тщетными.
Неожиданно и некстати, как случается всегда, когда импульсивный автор пытается формировать сюжет, в ресторан ввалился Давид. В левой руке он держал незажженную сигарету, а правой, сдавливал шею рыжеволосой девицы и с размазанной по губам не то помадой, не то кровью.
— Укусила, сука! — пояснил Давид и, подтянув рукав, представил присутствующим действительно прокушенное запястье.
Из его бестолкового, местами несвязного и, по большей части матерного изложения, удалось восстановить следующие факты. Проиграв деньки, Каха, как и следовало ожидать, решил погрузиться в алкогольное забвение. Медитативные столики находились тут же, возле рулетки. Испив залпом грамм четыреста виски, Каха ощутил непреодолимое потребность разделить своё горе с кем-нибудь ещё, ибо снести это бремя одному было не под силу. Но была уже глубокая ночь и в игорном зале не было никого, кроме двоих мужчин у рулетки, которым явно не везло. Отчаянный грузин выскочил на улицу и буквально силой затащил в зал первую попавшуюся девушку. Вот эту, рыжую. Приняв ещё грамм двести оттаял, отчего-то почувствовал себя джентльменом, заказал девушке ягоды и кофе, и приступил к излиянию чувств… Двоим за рулеткой не фартило уж очень сильно, после четырехсотой проигранной тысячи они принялись громко материть крупье, продолжая при этом делать ставки. Кто-то считает, что в казино не принято поминать матушку, кто-то соглашается с этим, но дополняет в том смысле, что после определённого количества проигранных дензнаков, пострадавший уже имеет моральное право призывать на помощь высшие силы. А язык, на котором он общается с мирозданием — дело сугубо индивидуальное. Как бы то ни было, двое продолжали материться, а Каха джентельменствовать. То ли рыжая ему понравилась, то ли виски обезжирил мозговые узлы, но, в общем, он подошёл к рулетке и попросил игроков не выражаться при даме. Один вежливо извинился, другой же вообще никак не отреагировал на грузина.
Со следующей проигранной ставкой ситуация повторилась. Каха возмутился уже с некоторым вызовом. На что ему ответили, опять же вежливо, что проигрывается крупная сумма и если его даме претит слышать комментарии к этому проигрышу, то пусть он пиздует с ней в оперный театр! Правильно, в общем-то, ответили. Но, если отсутствием чего-то можно было бы обладать, то Каха вне сомнения являлся бы Крезом по части несообразительности. И опять же, виски, будь оно проклято! Короче говоря, его не смутило не численное превосходство противника, ни величина так запросто проигрываемой противником суммы. Повинуясь, зову совершенно тупой ярости, Каха взбрыкнул и как-то по-лягушачьи пнул одного из игроков. Случилась драка. Вслед за стульями полетели столы. Охрана бросилась разнимать дерущихся. Тем временем второй игрок кричал телефонную трубку: «Это я! Так, все сюда! Я сказал, все сюда!» Потом подошёл к Кахе, вырывающемуся из мёртвых объятий секъюрити и тих произнёс: «Ну, всё, мандаринник, ты труп»,
Когда Давид примчался к казино, труповозка уже уехала, а милиция вяло, явно не желая узнать что-нибудь лишнее, опрашивала служащих заведения. Рыжая никого не интересовала. Внимание Давида на неё обратил тот самый обматерённый крупье. Так место действия перенеслось в ресторан «Марио».
— Это она во всём виновата! Из-за этой суки моего брата убили по беспределу! Я с неё получать буду! — безумствовал Давид.
Выслушав трагическую историю о последних минутах жизни сбесившегося Кахи, Марио, в который раз за эту ночь, погрустнел и, потеряв всякий интерес к происходящему, поднялся к выходу.
— Поедешь со мной, художник. — не подразумевающим отказа тоном заявил он Дрону. На что тот отрицательно покачал головой. Марио, на то он и был итальянским евреем с тёмным настоящим, как-то очень быстро всё сообразил. А, сообразив, попросил оставить их втроём, то есть его самого, Дрона и Рыжую. Переглянувшись, Давид и Химик вышли из ресторана. Дважды квакнула автомобильная блокировка.
— Ты откуда, девочка? — без малейшего интереса спросил Марио.
— Из Питера…из Санкт-Петербурга. — поправилась Рыжая.
— Здесь что делаешь?
— Приехала с парнем, а он меня бросил. Шла пешком на Ленинградский вокзал. А тут этот…
— На проститутку не похожа. — констатировал Марио и обернулся к Дрону. При этом глаза его обрели отдалённое сходство с обычными человеческими.
— Послушай, художник, одним идиотом уже стало меньше на земле. Ничего, абсолютно ничего не случится. Если станет меньше ещё на одну идиотку. Эта публика мне не интересна. Каждый день таких, как они, рождается на миллион больше, чем умирает. Не разочаровывай меня, художник.
— Прикажи официанту, чтобы вывел нас через чёрный ход, — не задумываясь ответил Дрон.
Марио засмеялся и глаза его приобрели свойственное им выражение смерти и одновременно смертельной усталости.
— И что ты будешь с ней делать?
— Домой её отвезу, в Питер.
— Уверен, что у вас обоих не наберётся денег даже на один билет. И вряд ли у тебя хватит духа ограбить какого-нибудь случайного прохожего. Оставь эту дуру и поехали со мной. Больше повторять не буду.
— Найду как добраться.
— Идиот. — пробурчал Марио, подзывая жестом официанта. — Идиот с отсыревшими спичками.
К половине седьмого утра Дрон и Рыжая уже стояли на окраине Химок, пытаясь, остановить попутку в ленинградском направлении. До Клина их подбросил дребезжащий молоковоз с не выспавшимся шофёром. Потом им повезло чуть больше, их подобрал МАЗ, перевозящий в кузове какую-то чудовищную конструкцию. Водитель громко и беспрерывно прослушивал кассету «Сектор газа», что не помешало беглецам заснуть, прижавшись головами. Машина уходила вправо в семидесяти километрах выше Твери. И вот, в конце концов, похожий на артиста Вицина пенсионер дотряс их на четыреста двенадцатом «Москвиче» до того затерявшегося в глубине Руси города, с описания которого и началось наше повествование. Повествование, где не найдется места ни прекрасным незнакомкам, ни счастливым случайностям, ни мистическим совпадениям. И никакие демонические Марио уже не предложат нашему герою никакого выбора. И костюмы от «Бриони», и туфли от «Артиоли», и брегет с турбийоном больше никогда не объявятся на этих страницах. И конец истории будет несчастным.
Вечная дорога, вечная дорога… Путь, ведущий из ниоткуда в никуда. Мы вращаемся вместе с планетой по однажды заданной орбите и малейшее отклонение от этого монотонного кружения означает нашу гибель. День-ночь, день-ночь. Мы бесконечно одиноки. Мы верим в бога, чтобы не чувствовать этого безысходного космического одиночества. Над нами звёзды, погибшие миллиарды лет назад. И если прав Эйнштейн, и прошлое, настоящее и будущее — суть одно, то не видит ли кто-нибудь там, в межзвёздной миллиардности, дошедший свет уже погибшего Солнца… Снег-дождь-пыль, снег-дождь-пыль.
И хутора — прибежища отшельников, и города — темницы неприкаянных душ. Мир пронизан механическими шумами, эфир наполнен информационными потоками и вот уже струя из водопроводного крана напоминает нам о море… И чем-то диким и первобытным впечатляют нас наполненные птичьим пением леса. Но короток северо-запад России. Чёрные остовы мёртвых деревень подпирают сгнившими костями неприступную ограду замков, возведённых цивилизованными феодалами. А там, за новгородским поворотом вправо, уже чувствуется приближение невской твердыни. Стоянка дальнобойных фур. Километровый столб с отметкой «699». Эстакада. Сарское село. Бетонник предместий. Петербург. Рыжеволосая спит у художника на коленях. Он придерживает её голову, смягчая сон от автомобильной тряски. Конец ещё одного пути.
Она жила на Тринадцатой линии Васильевского острова. Она была дочерью своего города: болезненно-бледная, как летнее балтийское небо, рыжая, как голландка, некрасивая, как всякая жительница северной Европы, любила стихи Мандельштама, пиво с корюшкой и обводила губы кроваво-чёрным.
Они позвонили её матери ещё при въезде в город. И теперь эта добродушная женщина необъятных размеров хлопотала вокруг стола, подкладывая в тарелку спасителя прожаренный до тонкой хрустящей корочки, но парной внутри отрез свежайшей телятины. Женщину звали «тётяшура» — она настаивала на таком обращении — и она работа шеф-поваром в гостинице «Октябрьская». От того, что её дочь, наконец, вернулась, волнение этой добрейшей поварихи приобрело форму эйфории. Если бы это было в её власти, она причислила бы Дрона к сонму святых угодников. Хотя про себя, в тайне, она наверняка уже совершила это богохульство.
Оказалось, что с её дочерью такое несчастье приключилось впервые. Нет, она, конечно влюбилась в мальчиков, но так, чтобы отправиться с любимым в неизвестность — такое произошло впервые. «Девятнадцать лет — ума нет». — причитала тётяшура. Дрону было неуютно. Он давно отвык от домашней обстановки, заботливость женщин казалась ему чуждой. Он не чувствовал себя рыцарем ни в малейшей степени. Спасая Рыжую, он поступал не во имя её, а потому лишь, что всей душой ненавидел тех, чьим олицетворением предстала случайная компания случайных знакомых его давнишнего, но такого же случайного приятеля Химика. И если бы его не манила жажда бессмысленных странствий, если бы девушка оказалась не из Питера, а проживала бы где-нибудь в районе метро «Фрунзенская», то чёрт его знает, как бы он поступил. Больше всего на свете, ему хотелось в эту минуту лечь на кровать, отвернуться к стене и заснуть, чтобы уже не слышать и не видеть этих благодарных существ, заблагодаривших его до тошноты.
Ему постелили в комнате Рыжей, а сама она легла у матери. В темноте на него таращились плюшевые зайцы с изумрудными пуговицами вместо глаз, а страшные куклы с человеческими волосами шевелили пластмассовыми пальцами.
Впрочем темнота была относительной, поскольку по ту сторону плотно задвинутых штор всё пространство от неба до Невы было наполнено жидкими сумерками белых ночей. Дрон проснулся от встревоженного шёпота тётишуры. Оказалось, что то ли от перенесённых волнений, то ли по каким-то иным, исключительно женским причинам, у рыжей подскочила температура и мать уже два часа предпринимала попытки сбить лихорадку уксусными повязками. Рыжая лежала в длинной ночнушке, волосы её разметались, по вискам и по шее сползали капельки пота, губы опухли и пересохли, а бледность приобрела некий точёный оттенок, совершила волшебство с такой никчёмной прежде внешностью. У дочери гостиничной поварихи обнаружились черты неземного, почти адского благородства. «Что с ней?» — спросил пораженный художник.
— Ничего страшного, ничего особенного. — закудахтала тётя Шура. — Такое случается с девушками. Я пробовала сбить, да вот не получается… Прошлось «скорую» вызывать. Да тут неудобство такое… Не знаю, как и сказать.
— Говорите, как есть.
— Сейчас половина пятого.… - замялась женщина.
— Тётьшур, я вас прошу, давайте попроще. — Дрон обернулся к Рыжей, на что та попыталась изобразить улыбку, но вышло ненатурально и бледность дрогнула. Художник склонился над девушкой и провел ладонью по её холодной и влажной шее. — Ну что, тётьшур?
— Ладно, ладно… Сейчас врачи приедут. А мне к шести утра на работу. Если они Маринку забирать будут, то мне придётся с ней поехать. Нельзя же её вот так одну отправить незнамо куда…
— Может быть, я с ней поеду? — не дожидаясь продолжения, предложил Дрон. — Скажу, что брат её.
Женщина решительно кивнула, взяла Дрона за руку и вывела из комнаты.
— Вот тебе ключи от квартиры. Вернёшься — отоспишься. А вот тебе сто долларов: дашь старшей медсестре в отделении, чтобы в приличную палату положили. А то с умирающими бабками рядом бросят…И позвони мне сразу! — это было сказано тоном шеф — повара привокзальной гостиницы.
Врачи вошли, как похоронная команда. Старший, похожий на Михаила Боярского, вонзил градусник больной под мышку, безучастно измерил давление, не расслышал щелчка, подкачал ещё раз, удовлетворённо кивнул головой, попросил, высунуть язык, снова чему-то обрадовался, встал, сложил инструменты и махнул фельдшеру: «Забираем. Мамаша, паспорт к ней приложите».
Два ключа на металлическом кольце с казённым брелком Дрон оставил на обеденном столе, придавив ими записку. «Прошу вас, не сердитесь. Мне нужно уехать. Вы очень хорошие и добрые люди! Рад был с вами познакомиться». А что ещё ему было делать в этом доме? Жить? Влюбить в себя уже готовую влюбиться девушку? Страдать от непонимания и приносить страдание другим только лишь потому, что их миры настолько чужды друг другу, что единственной точкой соприкосновения может стать лишь случившееся с кем-то из них несчастье… Да и несчастье случайное и кратковременное. Ни радости общения, ин горечи разлуки.
Дрон подошёл к небольшому окну в оправе из тяжёлых рам, приоткрыл его и втянул сырой болотный воздух. Ему показалось, что сумеречный кисель июньских ночей не растворяется с рассветом в солнечных лучах, а сгущается и скрывается до вечера в таких вот угрюмых шахтах нелюдимых петербургских дворов. И может быть воды великого океана всё же способны поместить в одной всего луже под жестяным жёлобом старой водосточной трубы. Он смотрел в приоткрытое окно, видел стену с такими же узкими окнами напротив, край неба, сливающегося с зеленью крыш, провод от телеантенны, свешивающийся так, будто с него срезали повешенного, видел пожарную лестницу, начинающуюся с третьего этажа, кошку, крадущуюся за хилым воробьём по узкой ленте парапета и всё это, увиденное вместе, было последним кадром растворяющегося рая. Неужели человек обязан стать заложником местности, в которой ему выпало родиться! Неужели смирение с этими болотными стенами, с этой кошкой на парапете, более человечно и даже патриотично, чем хотя бы попытка поиска выхода их этого колодца! И чем является окружающий нас мир, отражением наших душ или отражением нашего разума…
Пора уходить. Всё же его миром управляли лирики, а не математики. Кухонное радио пропело напоследок: «Мы, как трепетные птицы, мы, как свечи на ветру»… Дрон закурил, потрепал плюшевого зайца с пуговичными глазами, обулся, вышел на лестничную клетку и прикрыл за собою дверь. Язык английского замка громко щёлкнул в мёртвой тишине парадного подъезда, навсегда разлучая художника с миром доброй поварихи и её бледнолицей дочери.
Оказалось, что белые ночи прячутся не только в каабах старых дворов, но и в склепах безлюдных парадных. Как пустынник к ручью, спешил Дрон на улицу.
Они ждали его на последнем пролёте у выхода.
— А если не он?
— Сто процентов, тебе говорю!
— Ты сам-то его видел?
— Да мать её всё четко описала. Он.
— И чего она с ним свалила?
— Дура!
— Может, тебе на зло…
— Тёлки…мозгов нет.
— Чего ж он её назад приволок?
— Хрен его знает. Жениться, наверное, хочет.
— Да ты что!
— А что!
— Она ж с тобой со школы тусовалась!
— Со школы… Плесни-ка лучше!
— Слышь, идёт!
— Тихо, тихо!
— Короче, как говорили?