Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Восхождение, или Жизнь Шаляпина - Виктор Васильевич Петелин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Тертий Иванович, напомнил ли вам Сергей Тертиевич мою просьбу о переводе Владимира Направника, старшего сына капельмейстера, из Москвы в местный контроль, хотя бы без прибавки жалованья? Могу вас уверить, что я никогда бы не беспокоила вас, ежели бы не руководило мною истинное сострадание: мать его серьезно, неизлечимо больна, и, может быть, ей остается протянуть несколько месяцев. Доставить ей отраду видеть сына при себе — великое дело. Знаю вас, Тертий Иванович, и уверена, что вы не сочтете мою просьбу несправедливой… А что вы поете? — неожиданно переменила она тему разговора, повернувшись к Шаляпину.

— Все пою, и песни, наши, русские, украинские, и арии из опер…

— Он у нас сегодня будет много петь, — ласково поглядывая на могучую фигуру молодого артиста, сказал Тертий Иванович.

— Хорошо бы и вас послушать, Тертий Иванович, — попросил Василий Васильевич.

— И я бы с удовольствием, да уж годы… Голос что-то стал дребезжать, как несмазанная телега… Куда уж мне-то! Вот какие ребятушки пошли. — И Тертий Иванович удовлетворенно похлопал по плечу Федора.

Все складывалось превосходно. Оказалось, что пригласили не только Федора Шаляпина, но и знаменитую сказительницу Ирину Андреевну Федосову, недавно открытую собирателем русской старины Барсовым и уже не раз выступавшую в Петербурге.

В огромной гостиной собралось довольно много различной публики. Были здесь и старые друзья Тертия Ивановича по государственной службе, были и композиторы, артисты.

Некоторые с удивлением поглядывали на нескладного верзилу, за которым так внимательно ухаживал хозяин: мало еще кто знал, что перед ними будущая знаменитость.

Федор знал только одно: почти все здесь — истинные любители русской песни, русского искусства вообще.

Когда Тертий Иванович объявил, что сейчас выступит Ирина Андреевна Федосова, Шаляпин обратил внимание на маленькую, невзрачную, какую-то даже кривобокую старушку, которая чуть-чуть выдвинулась вперед и села на поданное ей кресло.

И когда она заговорила-запричитала, Федор, много раз слышавший умелых рассказчиков, исполнителей народного творчества, понял, что эта кривобокая старушка — непревзойденный мастер в этом жанре. Федосова сразу преобразилась, лицо ее стало веселым, детским, доверчивым, наивным в своей непосредственности и доброте.

Рассказывала она о Змее Горыныче, Добрыне, о его поездочках молодецких, о матери его, о жаркой битве и о любви. Проста и неказиста была сказительница в этот момент, но стоило посмотреть на ее лицо, вдохновенное, быстро меняющееся под впечатлением рассказанного, как сразу становилось понятным, что перед слушателями создается великое чудо преображения.

Шаляпин взглянул на окружающих и заметил, что не все с таким же вниманием, как он, вслушиваются в давно известные слова былины. Некоторые, особенно из чиновного ряда гостей, равнодушно смотрели по сторонам, как бы ожидая конца этого выступления.

А вот Тертий Иванович, Василий Васильевич, Людмила Ивановна Шестакова внимательно и как-то даже радостно посматривали на всех приглашенных: вот, дескать, смотрите, какие талантливые есть люди на Руси.

Слушая Федосову, втихомолку поглядывая на собравшихся, Шаляпин будто испытывал новые приливы любви к русской народной жизни, к русским людям, талантливым и добрым… «Ведь передо мной воочию совершается чудо воскресения сказки, так они и рождались… Сидит какая-нибудь вот такая же старушенция и рассказывает, творит из собственной фантазии, а запомнивший все это внук или внучка в свое время начинает припоминать.»

— «Общее собрание общества прикосновения к чужой собственности»… Мы в гостях у государственного контролера, и ему полезно будет послушать этот рассказ… Представьте себе большую залу, стол, покрытый зеленым сукном, члены правления чинно сидят за столом, председатель позвякивает изящным колокольчиком, публика смолкает…

Горбунов за это время вошел в роль председательствующего и всего того «многоголосия», которое будет сопровождать выступление председателя, хотевшего надуть простых вкладчиков. Глядя на Горбунова, можно было себе представить делового человека, жуликоватого, уверенного в своей непогрешимости, способного на все ради собственной выгоды.

— «Милостивые государи! Имею честь объявить общее собрание открытым. Первый и главный вопрос, который будет предложен вашему обсуждению, это — увеличение содержания трем директорам; второй — сложение с кассира невольных просчетов; третий — предание забвению ввиду стесненного семейного положения неблаговидного поступка одного из членов правления; четвертый — о назначении пенсии супруге лишенного всех особых прав состояния нашего члена; наконец, пятый — о расширении прав правления по личным позаимствованиям из кассы».

«Ого!»

«Что за «ого»? Прошу вас взять назад это «ого». Я не могу допустить никаких «ого». Если вы позволите себе во второй раз делать подобные восклицания, я лишу вас слова. Все эти вопросы существенно необходимы ввиду особых обстоятельств, которые выяснятся из прений. Вам угодно говорить?»

«Это я воскликнул «ого», но не с тем, чтоб оскорбить вас…»

«Как он меняет интонацию и входит в другой образ, можно сказать, совсем противоположный тому, который только что разыгрывал, — удивлялся Шаляпин. — Поразительно, с какой легкостью его глаза становятся то жесткими, самодовольными, то виновато-испуганными, то бесхитростно-правдивыми, когда начинает говорить о крахе скопинского банка, повлекшего за собой ограбление «вдов и сирот»… Как непередаваемо подвижно его лицо, как выразительны его губы, то надменно оттопыренные, от которых веет холодом, то простовато улыбающиеся, не без хитрецы, то жесткие до презрительности… А его жест с растопыренными пальцами…» Шаляпин попытался сделать так же, как Горбунов. «Нет, другая совсем рука у него, более мясистая, что ли… Его рука более соответствует тому, что он хотел сказать тем жестом…

А голос ведь у него слабый, небогатый сам-то по себе, а поди ж ты, сколько оттенков извлекает из него. То переходит на шепот, то на скороговорку, то всхлипывает, а то просто промолчит, где нужно… Жест… Пауза… Интонация… И сразу сколько в одном рассказе живых лиц, разных по своему характеру, социальному положению, ярких, различных по темпераменту, настроению, но таких живых, настоящих… Вот у кого бы поучиться перевоплощению…»

— «Господа, где мы и что мы? — уже более солидным и уверенным голосом продолжал свой рассказ Иван Федорович. — Нас пригласили в общее собрание и хотят выворотить наши карманы. Нам предлагают увеличить директорам содержание. За что? Нам предлагают прикрыть хищение кассира. Почему? Нас просят предать забвению какой-то мерзкий поступок члена правления. Просят отереть пенсией слезы супруги лишенного прав состояния хищника…»

Тертий Иванович хорошо знал этот рассказ, не раз уже слышанный из уст Ивана Федоровича и всегда доставлявший ему большое волнение. Сколько ему приходилось и приходится сталкиваться в повседневной жизни с такими вот мерзавцами, которые спокойно могут разорить вкладчиков во имя собственной выгоды… На этот раз не удалось председателю обвести вокруг пальца вкладчиков, а ведь удавалось. «Ах, Ваня, Ваня, как ты сдал за последнее время… А какой неподражаемый живописец быта и нравов всех слоев русского народа, и как редки свойства твоей души… Я единственный свидетель пройденного тобой пути, двое всего нас осталось из молодого «Москвитянина», того литературного кружка, в котором мы получили свое художественное воспитание…»

Тертий Иванович очнулся от своих размышлений, когда раздался гром аплодисментов. Все задвигались, разом заговорили, кто восхищенный необыкновенно жизненной игрой артиста, кто достоверностью рассказанного, кто желанием хоть как-то поучаствовать в собрании…

Шаляпин подошел к Ивану Федоровичу, но ничего не успел сказать… Тертий Иванович опередил его, взял Шаляпина под руку, ласково представил Горбунову как молодого артиста.

Горбунов внимательно посмотрел на долговязого парня, такого простоватого с виду, но глаза углядели в нем темперамент настоящего бойца.

— В деле искусства, как говаривал один настоящий художник, надо дать себе настояться… Художник-актер то же, что бутыль с наливкой: вино есть, ягоды есть — нужно только уметь разливать вовремя… А это не все умеют… Вам сколько годочков-то? Двадцать?

— Двадцать два.

— Чувствую, в вас искорка есть, я это по глазам вижу. Знаешь ли, где скрывается талант у актера?

— Я певец, значит, в голосе…

— Понятно, без голоса петь не станешь… Вот кто умел петь русские песни. — И Горбунов обнял своего давнего друга-министра. — За душу хватала русская песня в его неподражаемом исполнении… Ах, как мы все были молоды и полны сил… Гостеприимные двери Аполлона Григорьева радушно отворялись каждое воскресенье… Молодая редакция «Москвитянина» бывала вся налицо: Островский, Тертий Филиппов, вот он и сейчас налицо, покойный Эдельсон, литературный критик Алмазов, очень остроумно полемизировавший в то время в «Москвитянине» с «Современником» под псевдонимом Эраста Благонравова. Шли разговоры и споры о предметах важных, прочитывались авторами новые их произведения. Помню, как бывал у нас проездом из Костромы в Петербург Писемский, с большим интересом мы слушали план задуманного им романа «Тысяча душ», ходуном ходила гитара в руках Стаховича, когда он исполнял вместе с Тертием русские песни… А как читал рассказы Пров Садовский… В зале стоял сплошной смех. Римом веяло от итальянских песенок Рамазанова, помнишь, Тертий Иванович, этого скульптора-академика, профессора Московского училища живописи, ваяния и зодчества?

— Ну как же… Хоть много уж воды утекло… Почитай, тридцать лет, как он умер, а в памяти как живой.

— Так знаете ли, где скрывается талант у актера? — неожиданно снова обратился Горбунов к Шаляпину.

— В голосе, — неуверенно повторил Шаляпин.

— В глазах! Посмотрел бы когда-нибудь в глаза Садовскому!.. А у Мочалова какие были глаза… Это был гений!

— А говорят, Каратыгин выше его был.

— Ростом выше Каратыгин! Конечно, талантливее всех нас, грешных, но до Мочалова ему гораздо дальше, чем нам до него. Какие были глаза-то у Мочалова!.. А это значит, милый друг, у него душа была необыкновенная, из души его выходили и злодеи великие, и гении добра… Каждому герою, сыгранному этим великим артистом, верили, каждому жесту, каждому слову… Царствие ему небесное…

Горбунов перекрестился, одновременно с ним перекрестился и Тертий Иванович Филиппов.

— Ну, Бог тебя благословит, милый юноша. Может, посчастливится, будешь знаменитым актером, меня уж, разумеется, не будет, так ты меня вспомни. Да, путь наш тернист, милый человек, и много на нем погибло хороших людей. Мельпомена-то бывает бессердечна: выведет тебя на сцену в плаще Гамлета, а сведет с нее четвертым казаком в «Скопине-Шуйском». Старайся! Не свернись! Вышел на сцену — забудь весь мир. Ты служишь великому искусству! Если ты понимаешь, что я говорю, то продерешься через эту чупыгу…

Горбунов заметил, с каким восхищением смотрит на него Шаляпин, добавил:

— Нас, батюшка, почаще расспрашивайте о былом, все расскажем, ничего не утаим.

— Как вам удается добиваться такой правдивости, никак не соображу…

— А тут нечего и соображать. Все дело в том, что нам редко удавалось выступать в хороших условиях, вот и закалились старые гвардейцы сцены… Вы, конечно, знаете такого певца — Ивана Мельникова?

— Ну кто ж его не знает, бесподобный певец… Красивый голос!

— Так вот как-то, уж много лет тому назад, отправились мы с ним на гастроли… То есть я вам доложу! Так намаяться, как мы с Мельниковым намаялись, не дай Бог никому! В Воронеже мы выступали, когда в зале было четыре градуса… Выходя на сцену, я физически находился в том положении, в каком каждогодно на Масленице пребывают балконные комики. В Казани в мае Господь Бог послал снежку с северным ветерком и чуть-чуть не заставил отказаться от концерта. Ну, провели еле-еле… Махнули в Саратов, думая там укрепиться. Погода благоприятствовала, было жарко, даже душно… Все вроде бы хорошо, вышла афиша, народ тронулся за билетами… Но нужно вам сказать, что концерт наш давался в летнем помещении дворянского собрания, недалеко от Волги… Начала собираться публика, начали собираться и тучи. «Я помню чудное мгновенье…» — начал нежно Мельников, а на Волге заорал американский пароход… «Передо мной явилась ты…» — а под окошком завизжала собака… Ну, кое-как Мельников пропел свои арии и романсы, вступил я… Начал рассказывать про своего приказчика Ивана Федорова, а тут грянул ливень, загудели пароходы, забегали по террасе гуляющие. Так вся наша обедня и закончилась… А приехали в Тамбов, там вовсю идет ярмарка, говорят только о лошадях. Таким нужен только цирк…

Слушая Горбунова, Федор чувствовал, что этот человек передает самое существенное из жизни всех многочисленных провинциальных городов, в которых он и сам бывал, все это видел и пережил, но вынес оттуда всего лишь множество хаотических впечатлений, не оказавших никакого влияния на его жизнь, настолько все это казалось ему будничным, скучным, невыразительным.

Шаляпин, может, впервые так близко видел, как рассказчик сживается со своими персонажами, то и дело перевоплощаясь в каждого из них, как жестикулирует, когда каждая черта его лица, каждый волосок его бровей настолько выразительны, что все происходящее кажется реальным, как будто все это происходит в жизни.

Горбунов как бы между прочим рассказал о регенте, мужике, лежавшем в телеге и мурлыкавшем песенку, который неожиданно почувствовал удар кнута на своей спине от кучера, везшего барина. Горбунов был настолько выразителен в этом своем жесте, когда мужик подскочил от удара кнута, что Шаляпин как бы и сам почувствовал этот удар.

«Вот как надо жестикулировать и вообще играть на сцене-то, чтобы производить впечатление на зрителей, а не махать, как Фигнер, руками и закатывать глаза в самые драматические моменты, — думал Федор, наслаждаясь игрой этого замечательного рассказчика. — Но как соединить пение с драматической игрой на сцене?»

Гости чувствовали себя превосходно, в перерывах повсюду велась оживленная беседа. Настроение у всех было веселое и приподнятое.

Ужин был накрыт в двух смежных залах, соединенных аркой. В одном из залов за особым столом расположился хор государственного контроля, оттуда доносились прекрасные мелодии.

После ужина все снова собрались в гостиной, но кое-кто ушел, исполнив свой долг перед хозяином и не ожидая ничего более интересного, чем Федосова и Горбунов. Настало время показать себя и Федору Шаляпину.

Он исполнил арию Ивана Сусанина. Вместе с Корякиным и тенором Чупрынниковым Шаляпин спел трио «Ночевала тучка золотая». Корякин так мощно произнес слово «тихонько», что стекла в окнах зазвенели. И Федор заметил, какое сильное впечатление произвело это «ударное» словечко на слушателей.

Тертий Иванович попросил Федора спеть еще что-нибудь.

И Федор пел романсы, русские народные песни. Пел с таким наслаждением, что Тертий Иванович и Людмила Ивановна не раз ему ласково хлопали, одобрительно улыбаясь.

Вечер 4 января 1895 года навсегда остался в памяти Федора Шаляпина. Только наступившее утро разогнало гостей. А так не хотелось уходить в мглистые серые будни с яркого, насыщенного песней праздника. Особенно поразил Федора Иван Горбунов. «Талантливый человек… Как он умел держать публику в напряжении столько времени… Ведь это был сплошной, непрерываемый рассказ… И рассказ-то начинается вроде бы с ничего… и ни о чем… Что бы он ни говорил, все время раздавался дружный смех. Вот берет рюмку за столом… И первая рюмка водки служит поводом говорить о русском пьянстве. А как он берет рюмку со стола, как любовно рассматривает содержимое на свет, как подносит рюмку ко рту и опрокидывает ее, какую при этом изображает мину, красноречивую, полную юмора гримасу. А мимика, интонация! И как он умеет воспроизвести различные голоса, даже звуки улицы… Уже кофе остывал в чашках, а Горбунов все говорил и говорил… Да, а что скажет капельмейстер Направник? — неожиданно подумал он. — Нужно действительно узнать, когда начинаются в Мариинском прослушивания певцов… Им ведь нужен бас…»

Хорошее настроение Федора Шаляпина улетучилось. Праздник кончился. И снова мрачные мысли о будущем, таком зыбком и неопределенном, надолго встревожили его. Правда, добрый старик Тертий Иванович пообещал дать записку к Направнику в Мариинский театр, чтобы там его послушали и дали что-нибудь для дебюта. Скоро начнется прослушивание молодых певцов… Так почему ж и ему не дерзнуть?.. Для того и приехал.

Глава восьмая

Горькие истины

Тридцать с лишним лет тому назад по приглашению князя Юсупова приехал в Россию чех Эдуард Францевич Направник. Как только истек срок контракта с князем, молодой музыкант поступил на службу в Мариинский театр. И вот уже столько лет он честно и добросовестно служит оперному искусству России. С кем только не приходилось ему служить, какие только самодуры не управляли императорскими театрами!.. Граф Борх ничего не сделал для развития русской оперы, все средства вкладывал только в итальянскую… Двенадцать лет управлял театрами Степан Гедеонов, который поддерживал сложившееся отношение к русской опере: у итальянцев все хорошо, в русской опере все плохо, и даже редкий успех вызывал у него приступы ярости.

Затем театры возглавил барон Кистер, стремившийся к крайней экономии. Сколько пришлось с ним бороться, чтобы он прибавил жалованье работникам оркестра и хору!.. Пришлось даже поставить условие: пока не подпишут обещанной прибавки оркестру и хору, Направник не возобновит контракт с театром. Только в начале сентября барон Кистер вызвал его и попросил начинать сезон. А каково было ему жить все лето, не имея твердых гарантий, что с ним возобновят контракт? И наконец, Иван Александрович Всеволожский. Закрыл в Петербурге императорский итальянский оперный театр, почти пятнадцать лет возглавляет дирекцию императорских театров… Понятно, и Всеволожский был человеком своей среды, воспитанным на французских вкусах и итальянской музыке, но он лично выполнил свыше тысячи рисунков костюмов для опер Чайковского и оказался обаятельным человеком, который уничтожил рабское положение как искусства, так и его представителей. Александр Третий сам приказал ввести новые штаты по всем отраслям театров. Трудно забыть общее ликование не только служащих, но и массы искренних ценителей русского искусства.

Вроде бы наступило золотое время… Много лет Направник пользовался полным доверием Ивана Александровича, но, как часто бывает, климат в дирекции не был величиной постоянной. Стали плести интриги, появились подхалимы, далекие от подлинного искусства, но люди ловкие, способные к подлости и всевозможным гадостям.

А все потому, что многим приходилось выслушивать от Направника горькую истину. Он всегда был прям в своих высказываниях. И редко кто благожелательно воспринимал критику в свой адрес. Чаще всего эти люди становились его врагами и пользовались малейшей возможностью, чтобы насолить правдолюбцу. То приходилось вступаться за Федора Стравинского, замечательного оперного баса, одного из немногих на русской сцене способного быть и драматическим артистом; то хлопотать за хористов и оркестрантов; то вот сейчас разгорелась борьба за госпожу Мравину.

Направник только что получил письмо Александра Глазунова, в котором выражалось беспокойство за судьбу этой талантливой артистки.

Направник, человек небольшого роста, с гривой черных с проседью волос, аккуратно подстриженными усами и бородкой, перечитал письмо… Столько всяких бранных слов на него сыпалось за всю его долгую тридцатилетнюю службу в Мариинском театре, столько пришлось испытать, что слова этого письма ему казались бальзамом на тяжкие раны, полученные в вечных сражениях с дирекцией императорских театров. «…Решаюсь обратиться к Вам по поводу одного печального обстоятельства. Ваше известное всем просвещенное отношение к русскому искусству, которого Вы являетесь талантливейшим представителем и которого интересы Вы защищаете всегда, дает мне смелость написать Вам, многоуважаемый Эдуард Францевич! Известие, что с г-жой Мравиной, по необъяснимым причинам, дирекция не возобновляет контракт, к общему великому сожалению, подтверждается. Этому нельзя было бы даже поверить, если бы постоянное более чем странное отношение дирекции к этой лучшей, если не единственной, высокодаровитой артистке, любимице всех петербуржцев, не давало нам права думать, что и это последнее известие возможно. Г-жа Мравина — наша гордость, наша превосходная, единственная колоратурная певица, которую мы смело ставим наряду с первоклассными европейскими звездами вокального искусства, — обладает еще редким сценическим талантом. Такую артистку берег бы всякий театр, а между тем… Между тем мы ее слышим редко, все ее лучшие партии передаются второстепенным исполнительницам, которые часто стоят ниже всякой критики, например в партиях колоратурных.

Простите за эти подробности, конечно хорошо Вам известные, потому что это ненормальное положение дела Вы сами, конечно, видите…

Многоуважаемый Эдуард Францевич, защитите и на этот раз интересы русского искусства, вступитесь за лучшую представительницу нашей бедной талантами сцены! Кого мы будем слушать, если уйдет г-жа Мравина? Если Вы встанете на ее защиту, неужели дирекция останется глуха к Вашим словам? Все посетители русской оперы надеются на Вас, глубокоуважаемый Эдуард Францевич, будут горячо благодарны Вам, никогда не забудут и этой новой защиты родного искусства…»

Направник, прочитав это горькое письмо, вспомнил госпожу Мравину. Она действительно держала себя как госпожа, никому не покорялась, никому не позволяла обидеть себя. Гордая и прекрасная, действительно высокодаровитая как артистка, она отказалась от «высокого покровительства» и нажила тем самым бесчисленное количество недоброжелателей в дирекции и высших сферах власти. И вот новый конфликт. Снова нужно обращаться к Всеволожскому, этому добрейшему человеку, но полностью зависящему от самых высоких покровителей, от царской семьи, где столько разных характеров, разных мнений. Бедный Иван Александрович… Тяжко стало Направнику.

Дела вроде бы складывались неплохо при могучей поддержке директора императорских театров. В Вене и Мюнхене поставили оперу «Гарольд». Благодарен Направник и за то, что Всеволожский написал Фигнеру письмо, порекомендовал ему участвовать в «Нижегородцах» Направника. А потом это хорошее отношение вдруг менялось, неожиданно наступало охлаждение. Ему, прямому и честному человеку, трудно было понять, чем все это вызвано… Бывало и раньше, что в течение сезона он не раз замечал, что прежнее столь дорогое для него расположение директора переходило шаг за шагом в охлаждение. И приходилось думать, переживать, не чувствуя за собой никакой вины в отношении к личности Ивана Александровича, которого он считает светлым человеком в дирекции императорских театров. Да и к своим служебным обязанностям он стремился относиться добросовестно, ведь уж сколько раз бывало, что из ста двух выступлений театра в сезон он управлял оркестром в семидесяти двух со ста семьюдесятью репетициями. Так что тут его не в чем упрекнуть. Значит, возникали другие причины, уже личного характера… Но какие? В управление или административные дела без согласия Всеволожского он не вмешивался, потому что ему давно дали понять, что он не состоит при русской опере старшим дирижером, и его мнение в художественных вопросах, в подборе репертуара, заключении и возобновлении контрактов становилось бесполезным и как бы некомпетентным. Как невыразимо больно было испытывать несправедливое отношение за свою долгую и беспорочную службу! Ясно, конечно, что его оклеветали и успели в своей некрасивой и темной проделке восстановить Всеволожского против него… Ведь получал он раздраженные письма от Всеволожского, которые его как громом поражали. И каждый раз это бывало тогда, когда ему было особенно тяжело из-за семейных неурядиц, когда он был физически и морально издерган: серьезно прихворнула жена, его добрейшая Варвара Эдуардовна, сын внушал какое-то беспокойство своими душевными поисками, далекими от столбовой дороги современных молодых людей, пришлось его по совету врачей отправить снова в Крым, а потом на Кавказ… Если бы не Петр Ильич Чайковский, оказавшийся на Кавказе, вряд ли что-нибудь Саша сообщил бы родителям, изнывавшим от тоски и неизвестности… А тут еще удар… Мучительные нравственные страдания, вызванные боязнью остаться без работы в такой тяжелый момент своей жизни, без материального обеспечения, — это кого хочешь подкосит…

Многим казалось, что плохим людям из дирекции не выжить, но жизнь с каждым годом доказывала их неистребимость. На смену одним приходили другие, тоже ничего общего с искусством не имеющие, и все шло по-старому, все по той же системе. Да и чего же требовать-то от них… Посадили бог знает кого управлять таким делом, откуда же взяться сразу и опытности, и знаниям… Но что хочет Всеволожский от него, почему такая немилость с той стороны, откуда давно ему уже ничто не грозило? Если б он знал, что так произойдет, он согласился бы на предложение стать директором консерватории… А разве можно было бросить театр, в который он столько вложил своих сил, страсти, организаторского таланта… И сколько людей благодарны ему за усилия, которые он вложил в русскую оперу… Разве может он забыть, как Федор Стравинский горько жаловался на то, что накануне закрытия сезона с ним единственным из всех перворазрядных артистов не возобновили контракт. Он старался его утешить и заверить, что и его контракт будет возобновлен. Вот ведь как бывают невнимательны чиновники дирекции. Да, голосовые данные его невелики, но из басов Стравинский у нас единственный с талантом и пользуется в течение многих лет полным уважением всей публики…

Как же было не оставить его до окончания службы в нашей труппе, талантами скудной… А столько лет уж продолжается наш теноровый голод. И чем дальше, тем более обостряется. Сколько лет Флорьянский ожидал приглашения, но ведь так и не пригласили, и Прага оставила его, дав ему прибавку. А теперь платить за него двенадцать тысяч гульденов неустойки никто, конечно, не будет. Так и потеряли прекрасного тенора. Правда, можно его приглашать на гастроли, но это уж совсем другое дело. Можно пригласить Преображенского, но с условием: непременно исполнять главную роль в опере Танеева… Однако может ли Преображенский часто исполнять роли, подобные роли Ореста? Вряд ли… А не попробовать ли снова Ивана Ершова, говорят, он в последнее время прогрессирует? Может, попробовать его в роли Дубровского… Ох, какое у него было невеселое прошлое лето. Жена настолько захворала, что ее пришлось снарядить в путь на лечение — сначала в Виши, а потом где она только не была… И всюду бесполезно, болезнь уже не остановить. Только работа его и спасала от тоски и скуки. «Дубровский» уже поставлен в Мариинском театре. 3 января 1895 года опера успешно прошла, публика тепло принимала и автора, и солистов. И все-таки что-то не удовлетворяло автора.

Снова только пение. А ведь в опере есть драматическая сторона, с которой мало кто справился… Вот Ершов… Если бы ему поручить заглавную роль. Прекрасный голос, внешность, умение держать себя на сцене. И еще прошлым летом говорил Ершов, что мечтает снова петь в императорской опере, может дебютировать в «Гугенотах», «Тангейзере», «Кармен», «Паяцах». И желает получать пятьсот рублей в месяц. Вот ведь какие пошли мальчишки!.. Еще не оперился, а уже хочет летать… Как будто не знает, что никакая дирекция в мире не заключает контрактов до дебютов. Ну пусть он уже дебютировал, пусть русская опера крайне нуждается в тенорах, пусть его условия — при исполнении первых партий — не чрезмерны, но кто же решится на контракт, не убедившись в том, что он справится со всеми этими труднейшими партиями?.. А если и этого пропустим, то нас ждет большая беда, скоро некому будет петь…

Везде погоня за тенорами, мы тоже нуждаемся в тенорах, но почему никому до этого дела нет?.. Пробы голосов в Петербурге и Москве мало что дают, слушать приходится многих, а допускать до дебютов почти некого… Подготовка певцов скверная, консерватория, музыкальные школы мало что дают… Что-то всех потянуло на сцену, в том числе и людей обеспеченных, с большими связями.

Его всегда удивляли непонятные протекции и покровительства некоторым певцам и особенно певицам. Ну, иной раз берут… И что выходит? Полная безрезультатность… Надо достойных двигать и нравственно поддерживать, а главному режиссеру Кондратьеву только и заботы служить каким-то личностям, лишь бы не делу. Нужно стремиться улучшить состав труппы качественно, а не только количественно. Готовых талантов нет. Их нужно самим воспитывать, но только достойных и способных, вот таких, как Мравина…

В эти зимние дни Эдуард Францевич Направник получил письмо Людмилы Ивановны Шестаковой, в котором она сообщала, что хлопоты о переводе в Петербург его старшего сына Александра начал Тертий Иванович Филиппов. Она была у него, разговаривала с ним, и он пообещал похлопотать, написал рекомендательное письмо. Так что вскорости можно ждать решения. Да и то уж очень соскучилась без Александра Варвара Эдуардовна, чуть жива, а все думает только о других, прежде всего о счастье детей…

Направник получил много писем от Людмилы Ивановны, все они хранятся у него особо. Мнением ее он дорожит, заботу ее ценит. Сколько она делает для других, подчас забывая свои интересы, удивительной доброты человек… Вот и в том письме она хлопочет о справедливом отношении к Мравиной. Почему Медея Фигнер должна получать баснословные гонорары, а Мравина гораздо меньше? С этой несправедливостью не хотят мириться ни Глазунов, ни Шестакова, ни многие русские ценители оперного искусства. А что может сделать он, Направник? Да, Мравина красива, музыкальна: да, она русская певица, а значит, хорошо знает нравы и привычки русского народа. Но ведь дирекция распоряжается прибавками жалованья… Другое дело — просьба Тертия Ивановича Филиппова послушать Шаляпина. Скоро проба голосов. Отчего ж не послушать и этого Шаляпина?

Глава девятая

Когда умолкнет шумный день

Федор Шаляпин после утренней репетиции в холодном неуютном Панаевском театре, возбужденный и уставший, весело распрощался с товарищами и вышел на Адмиралтейскую набережную: он сегодня мог спокойно располагать собою, вечером он не занят в театре.

Дул сильный ветер с дождем и снегом. Подняв воротник, Шаляпин посмотрел на противоположную сторону. Редкие снежинки падали на мостовую, на хмуро нахохлившихся лихачей, ждущих у Сената знатных пассажиров. Застывшие в неподвижной готовности лихачи с завистью посматривали на кучеров в богатых ливреях, спокойно расхаживавших у карет в ожидании своих хозяев, решавших сейчас судьбы государства Российского. «Вот сенаторы, всякие там члены Государственного совета, министры, князья и горюшка не знают. Поболтают языком, посудачат о том о сем, выйдут, на них накинут теплые шубы, ливрейный кучер откроет перед ними дверцы кареты, и они, без всякой заботы, помчатся обедать… А там тоже все готово… Их сиятельства только руки помоют и воссядут за свой привычный до мелочей стол… — Шаляпин, поеживаясь под порывами холодного ветра, быстро шагал в сторону Исаакиевского собора, где ходила конка. — Да хоть бы взять лакеев, кучеров ихних… И то живут лучше таких, как я, артистов… Даже на извозчика денег нет…»

Федор вошел внутрь конки, заплатил кондуктору и снова, пользуясь минутной передышкой, предался своим размышлениям. «А как хорошо в карете… Едешь и смотришь свысока на людей и на весь мир… И как хорошо внутри кареты пахнет кожей и какой-то особенной материей…»

Он вспомнил, как совсем недавно за ним заехал в карете какой-то богатый студент Василий и повез его на очередной благотворительный вечер. Сколько раз ему приходилось выступать на подобных вечерах, но с таким комфортом он, пожалуй, впервые прибыл туда… Да вот и студенты могут позволить себе такое…

Шаляпин вышел у Казанского собора и по Екатерининскому каналу вскоре вышел к зданию Мариинского театра. Вот уж несколько месяцев тянет его сюда, как магнитом огромной силы. Чуть выдается свободная минута, как все мысли его устремляются в этот центр театрального Петербурга… И сколько мучительных помыслов было связано с неосуществленным пока желанием выступать именно здесь, в Мариинском оперном театре… Завоевать такую же славу, как супруги Николай и Медея Фигнер… Вот кто купается в славе. Да и не только в славе, но и в золоте… Подумать только, получают за спектакль пятьсот рублей при условии восьмидесяти спектаклей в год. Сорок тысяч в год!..

Шаляпин подошел к афише и горько вздохнул: «Вот опять они выступают и сегодня. Сколько уж раз я слушал их и ничего не обнаружил в исполнении Николая Фигнера. Конечно, она настоящая певица, а он не выделяется ни особой силой, ни красотой голоса, так себе голос, в котором больше горлового звука, искусственного, чем природного звучания… Но ведь что-то в нем есть… Смотришь на него и вместе с ним в «Кармен», «Аиде», «Гугенотах» переживаешь все несчастья живого человека, будто ты не в Мариинском, а в Александринском… Ну, не совсем, пожалуй, так, но все-таки есть что-то общее между этими театрами, когда участвует в спектакле Николай Фигнер… Скорее всего, дело в его игре на сцене, а не в голосе… Как он умеет ловко и свободно держаться на сцене, в любом эпизоде, и лирическом и драматическом… Вот он артист, умеет владеть чувствами зрителя, подчинять его себе, заражать и вести за собой…»

Шаляпина не остановили — он уже не раз проходил через служебный ход. Прошел в буфет, где перед началом спектаклей тоже можно было перекусить что-нибудь попроще, подешевле… А потом пошел бродить по театру. Зал еще был молчалив и мрачен, а служащие уже собирались, хлопотали за сценой, косо поглядывая на едва знакомого артиста, явно без дела шатающегося по театру. И чтобы не обращать на себя внимание, Федор занял одно из мест, предназначенных для артистов, задумался о предстоящем прослушивании молодых. Он заходил к Направнику, тот принял его довольно холодно, но пообещал лично присутствовать при отборе дебютантов. А вдруг он не подойдет?.. Что тогда? А почему он может не подойти? В Панаевском он с успехом выступает, а чем там публика хуже? Та же, петербургская, избалованная гастролерами из лучших европейских театров… А чем может похвастаться Мариинский театр? Женские-то голоса есть превосходные. Одна Мравина чего стоит. Дочь генерала Мравинского, а пошла на сцену, что-то потянуло ее играть и петь. А как она превосходна в образе Маргариты Наваррской в опере Мейербера «Гугеноты»! Еще не успел взмыть кверху занавес во втором акте спектакля, а зрители, лишь стоило им увидеть королеву, стройную, с гордо посаженной головой, с красивыми чертами лица, улыбающуюся, окруженную придворными, разражаются громом аплодисментов, зная заранее, какое наслаждение они испытают, когда любимая артистка начнет петь.

И слушатели никогда не ошибались: действительно, природа щедро наградила Евгению Константиновну Мравину, наделив ее чудесным лирико-колоратурным сопрано, обширным по диапазону, ровным во всех регистрах и прекрасным по тембру, и женской красотой. Понятны были восторги зрителей, когда она заканчивала арию, полную неожиданных фиоритур на верхних нотах, не утративших своей кристальной прозрачности и чистоты. Антонида в «Иване Сусанине», Людмила в «Руслане и Людмиле», Джульетта в «Ромео и Джульетте», Розина в «Севильском цирюльнике», Эльза в «Лоэнгрине», Снегурочка, Оксана в «Ночи перед Рождеством», Виолетта в «Травиате» — сколько раз Федор Шаляпин вместе со всеми зрителями шумно аплодировал созданным Мравиной образам обаятельных женщин, постоянно поражаясь серебристой чистоте звучания ее голоса, легкости самых трудных пассажей, тщательной отделке каждой фразы и, главное, музыкальности.

Ведь не раз рассказывали ему, что и в Мариинском театре бывали случаи, когда солисты отставали от оркестра, и Направнику приходилось останавливать оркестр и заставлять солиста начинать сначала, а потом, в перерыве, под лестницей, где он любил отдыхать, распекал виновника.

Среди артисток Мариинского театра Федор Шаляпин выделял и Валентину Кузу, всего лишь год назад дебютировавшую на столичной сцене, но сразу завоевавшую популярность благодаря своему прекрасному драматическому сопрано, способному свободно справляться с любыми трудностями сложнейших партий, и могучему сценическому темпераменту, создававшему живых людей на сцене, полных жизненных противоречий и сложностей душевных переживаний. Но неужели Направник не замечал во время исполнения ею Юдифи и Брунгильды нечеткости и неясности в произнесении некоторых музыкальных фраз? А порой и в интонации были неверные акценты, что приводило к разрушению уже созданного ею образа.

Да, ее исполнение музыкально и выразительно, оно подчиняет и увлекает, но ведь артист должен исполнять то, что задумал композитор. Сколько раз Шаляпин, сверяя клавир с исполнением на сцене, вылавливал большие расхождения между исполнением и тем, что создал композитор. Особенно большие споры возникали у него с Труффи, капельмейстером Панаевского театра. Но и здесь, в Мариинском, он не раз замечал, что артист обращает внимание только на ноты, заботится только о звуке своего голоса, совершенно не обращая внимания на эмоциональность и выразительность исполнения, на драматическую игру, на многообразие музыкальных средств психологического изображения каждого из своих персонажей. Даже незначительной музыкальной фразой можно передать характер человека. И Шаляпин вспомнил своего учителя Дмитрия Андреевича Усатова, который не раз собирал своих учеников в Тифлисе и, играя на фортепьяно, объяснял, что значит научиться звуком изображать ту или иную музыкальную ситуацию, как передать душевное состояние персонажа, дать правдивую для данного чувства интонацию. Дело не только в умении держать ноту, большое значение для певца имеет его способность окрашивать свой голос в соответствующую краску. Любовь, ненависть, разочарование, гордость, лукавство, кокетство — сколько различных чувств, сколько меняющихся настроений даже в одной партии, уж не говоря о различных операх! Спасибо Усатову!

И, перебирая в памяти все услышанное в Мариинском театре, Шаляпин приходил в замешательство, не зная, какой же путь правильный. А тут что ни артист, то свой путь… И каждому солисту обеспечены шумные аплодисменты, бесконечные вызовы, выкрикивание обожаемого имени… Странные чувства возникали у Шаляпина, когда он слушал Михаила Дмитриевича Васильева и Михаила Ивановича Михайлова, обладавших прекрасными драматическими тенорами, легко бравшими предельные ноты верхнего регистра ля и си. Но, исполнив свою партию, они не знали, что делать на сцене, скучали, ничем не выражая своего присутствия, ни одного характерного жеста или движения. Наступало время, и они снова поражали красивым звучанием, лишенным, однако, каких-либо оттенков выразительности, и замирали, ничуть не заботясь о драматической стороне своей роли. А потому все эти Ромео, Хозе, Фаусты, Раули, Герцоги походили один на другого. Но это ничуть не смущало публику, с восторгом смаковавшую превосходное пианиссимо на каком-нибудь верхнем си или верхнем до. И более опытные ученики Усатова тоже заверяли Шаляпина, что голосом, звуком певцы должны услаждать публику, для того, дескать, и существует опера.

Что ж, голос у него есть, все об этом говорят, все восхищаются его кантиленой. Стоит ли беспокоиться о предстоящем прослушивании? Возьмут, не так уж много у них басов… А вот у Фигнера нет особых голосовых данных, но успех его гораздо больше, чем у Васильева или Михайлова… Может, та же публика сегодня будет восторженно аплодировать Николаю Фигнеру, способному создавать психологически разнообразные типы людей, жить жизнью своих персонажей, влюбляться по-настоящему и ненавидеть, как в живой жизни? Э, нет… Сегодня придет другая публика, более современная, что ли, способная сопереживать тому, что будет показано со сцены. Но что такое играть в опере?

Федор Шаляпин вышел в холл. На стене висела афиша сегодняшнего спектакля. Он посмотрел программу «Гугенотов» Мейербера: Валентина — Медея Фигнер, Рауль — Фигнер, королева Маргарита — Мравина, Невер — Яковлев, Сен-Бри — Стравинский, Марсель — Корякин… Лучшие силы Мариинского театра, любимцы публики, значит, сегодня спектакль затянется далеко за полночь: вызовам не будет конца…

Федор прошел в уборную Корякина, с которым близко сошелся после памятного вечера у Тертия Филиппова. Михаил Михайлович обрадовался при виде молодого друга:

— А-а, заходи, заходи, я пришел пораньше. Сегодня ответственный день, нужно подготовиться к спектаклю, говорят, будет кто-то из царской фамилии. Уже и Фигнеры приехали, а это с ними бывает нечасто…

Михаил Михайлович Корякин вовсе не был похож на артиста, скорее на профессора университета или на преуспевающего врача. Длинные, зачесанные назад волосы, борода лопатой, золотые очки, черная пиджачная пара и умеренная полнота — все это придавало Корякину солидный, ученый вид. И действительно, как узнал Шаляпин, Михаил Михайлович учился на медицинском факультете Московского университета, но параллельно поступил в консерваторию.

Тяга к искусству победила, и Корякин был принят в Мариинский как раз тогда, когда сошел со сцены знаменитый бас профундо Васильев Первый. Корякин, обладавший таким же фундаментальным басом, вскоре заменил его во всех партиях. Шаляпин слушал Корякина, который иной раз издавал звуки, способные заглушить и сирену океанского парохода, и всегда поражался мощи его голоса. А в доме Филиппова дрожали стекла, когда там пел Корякин, это Шаляпин сам слышал. И откуда берутся такие голоса? Его тоже называют мощным голосищем, но куда ему до Корякина… Большой диапазон, красивый тембр и поражающая мощь голоса, который лился свободно и широко, — все это сделало Корякина незаменимым Иваном Сусаниным, Кончаком, Светозаром в «Руслане и Людмиле», Рамфисом в «Аиде», Ильей во «Вражьей силе», Архипом в «Дубровском». В этих партиях поражала густота и необычайная сила звука, не исчезавшая на нижних нотах, а скорее, напротив, приобретавшая особую красочность и звучность, особую полноту и легкость.

Федор Шаляпин смотрел на Михаила Михайловича, который сидел за своим гримировальным столиком. «Нет, это не Марсель, — подумал Шаляпин, глядя на Корякина, — а все тот же добрейший Михаил Михайлович, тот же нос картошкой, простодушные глаза, те же зачесанные назад волосы… Ничего не изменилось в его облике, даже борода лопатой так и осталась… А ведь играет он человека совсем другого типа, француза шестнадцатого века. Так что же значит играть на оперной сцене? Ведь Михаил Михайлович — один из лучших солистов Мариинского театра…»

Шаляпин часто задавал себе этот вопрос и никак не мог найти ответа. Он много думал над исполнительским мастерством солистов Мариинского театра, сравнивал между собой прославленных артистов и приходил к выводу, что и те, кто ничего не выражают своим голосом, и те, кто пользуются славой как актеры, психологически наполняющие свою роль, имеют одинаковый успех у публики. Безголосые не могут пользоваться успехом в опере, но они пользуются, если играют. Но и время костюмированного концерта в опере тоже проходило, одними голосовыми данными уже ничего не добьешься… Так что же делать?..

Спектакль вскоре должен был начать свое стремительное действие, и Шаляпин, понимая состояние Михаила Михайловича, покинул уборную и занял свое место в ложе. Господи, как он хотел бы выйти на эту сцену…



Поделиться книгой:

На главную
Назад