В 1956 г. молодые физики не были одиноки. Не сговариваясь, партийные смельчаки повторяют аргументы друг друга. Аппарат ЦК с тревогой фиксировал их: «на собрании парторганизации Институтавостоковедения Академии наук СССР с антипартийными заявлениями выступили члены партии Мордвинов и Шаститко».
Старый большевик Мордвинов утверждал, что и нынешние вожди партии «отвечают за расстрелы», обвинил Хрущева в трусости в сталинскую пору. «Руководители партии, по его словам, должны были поставить перед съездом вопрос о своей ответственности». К очередному Пленуму ЦК необходимо провести дискуссию по докладу Хрущева, а по ее итогам созвать внеочередной XXI съезд партии[30].
Старшее поколение было поддержано младшим. Аспирант Шаститко говорил и о неискренности Микояна, который раньше восхвалял Сталина, о том, что Советы ничего не решают, о манере Хрущева всех перебивать во время выступлений.
И в Институте востоковедения парторганизация не захотела «давать решительный отпор», ограничившись затем вынесением выговоров[31].
В парторганизации Литературного института скандал произошел после доклада Первого секретаря Союза писателей А. Суркова, который «нарвался» на студента–заочника С. Никитина. Никитин, моряк и инвалид, уже был известен как критик литературной «лакировки», то есть приукрашивания действительности.
Теперь Никитин выступил с политической речью. Он заявил, что «доклад Суркова никуда не годится: одни общие фразы. В течение долгого времени нам давали вместо сахара и масла суррогат и покрикивали: «Да здравствует мудрый вождь товарищ Сталин!» Брали, что бросали со сталинского стола. Из нас делали рабов».
Последние слова вызвали возмущение у присутствующих. В зале поднялся шум и раздались реплики: «Хватит!», «Стыдно!» Однако Никитин продолжал говорить[32].
Как и другие коммунисты, решившиеся в эти дни выступить на партсобраниях «не в струю», Никитин спешил сказать обо всем, что наболело: «У нас, продолжал Никитин, образовалась преграда между писателем и читателем. В литературе много развелось фельдфебелей от литературы. Их надо бы направить к маршалу Жукову. Он найдет им применение». Слова Никитина: «Я вольный человек и хочу петь вольные песни» были встречены возгласами: «Анархист!», «Ни стыда, ни совести!». «То, что мне не дают высказаться здесь, — продолжал Никитин, — говорит о выверте наизнанку старого способа в нынешних условиях. Одна свобода восхваляется, другой не допускается. Старый партизан говорил мне: «Обманывают русский народ, 250 граммов хлеба дают на трудодень». Я забросал его патриотическими фразами. В подобных случаях так все поступали»[33].
Нежелание части интеллигенции защищать бюрократию пропагандисткой ложью угрожало социальным устоям Системы.
К тому же тема сталинской диктатуры просто провоцировала коммунистов–идеалистов требовать большей демократии, чтобы советы имели не меньше прав, чем западные парламенты.
«На партийном собрании Ереванского Государственного университета… аспирант Погосян П. и преподаватель Кюрегян М. допустили явно антисоветские заявления и восхваления демократии в буржуазных парламентах». Конечно, на этом собрании не мог не «всплыть» национальный вопрос: «Преподаватель Арутюнян Р. внес предложение о присоединении Нагорного Карабаха к Армянской ССР. Несмотря на то, что некоторые коммунисты осудили выступления Погосяна, Кюрегяна и Арутюняна, но партийное собрание не реагировало на их антипартийные измышления»[34]. Еще радикальнее и обширнее обсуждали национальный вопрос писатели Армении.
И здесь возникли трудности с тем, чтобы примерно наказать радикалов, которым сочувствовало партийное «болото». «6 апреля с. г. на бюро Кировского райкома партии обсуждался вопрос Карапетяна. Члены бюро райкома партии не оказались на высоте своего положения в решении вопроса Карапетяна, бюро не пришло к единому мнению в оценке антипартийного выступления Карапетяна. Из шести присутствующих членов бюро райкома партии двое предложили исключить Карапетяна из рядов КПСС, двое объявить строгий выговор с занесением в учетную карточку и двое выговор с занесением в учетную карточку.
Ввиду сложившегося такого положения, ЦК КП Армении поручил Ереванскому городскому комитету партии обсудить и решить вопрос партийности Карапетяна, одновременно реагировать на поведение членов бюро Кировского райкома партии»[35].
Процесс становился неконтролируемым. Смутьяны получали фактическую поддержку молчаливого большинства партийцев, а значит – в дальнейшем могли повести его за собой.
В то же время и сталинистские настроения, наложившись на национальную гордость, несли большую угрозу.
7–10 марта 1956 г. — в годовщину смерти Сталина начались стихийные демонстрации и митинги в его честь в Тбилиси; Власти применили силу чтобы убрать народ с улиц. В ночь с 9 на 10 марта в Тбилиси были введены войска, погибли люди. Подавив выступление, компартия развернула антисталинскую агитационную кампанию, сообщая, сколько честных грузин погибло от незаконных репрессий. Потрясенные грузины меняли свое отношение к Вождю. Но не все.
Страна продолжала бурлить, и партийно–государственное руководство не контролировало этот процесс.
Обстановка, возникшая после съезда, породила множество полуподпольных, преимущественно молодежных кружков, где обсуждались политические проблемы. Некоторые из них старались развернуть публичную активность под прикрытием официальных лозунгов и структур – прежде всего комсомола. Подводная часть жизни кружка – откровенные обсуждения, в которых быстро формировалась программа ликвидации существующего бюрократического режима.
Самостоятельные студенческие кружки по изучению классиков марксизма считались хоть и отрицательным, но ненаказуемым явлением – недоработкой структур, которые должны были руководить политической учебой[36]. А ведь такое самообразование вело прямиком к оппозиционным выводам – слишком велико было различие советской реальности и коммунистических идеалов.
Центром этой активности стала Москва и прежде всего – университет. В это время в МГУ возникло сразу несколько неформальных политических кружков – на журфаке, истфаке и философском факультете. Направление их идейного поиска не отличалось оригинальностью и в целом соответствовало проблемам, которые поднимались в анонимных вопросах и смелыми коммунистами на партсобраниях. Достаточно было приступить к поиску социальных причин «культа личности», и вставал вопрос о существовании в СССР бюрократической диктатуры. Раз в стране есть классовая диктатура, необходимо искать средства борьбы с ней. Нужно найти причины бюрократического перерождения революции и коммунистического движения, найти средства предотвращения этого перерождения, выработать программу демократического социализма. Направление идейного поиска предопределялось работами Маркса и Ленина, стремлением распространить демократию как можно шире, в том числе на производство. Отсюда – внимание к идеям самоуправления и к югославскому опыту. Не сговариваясь, этим путем шли «ревизионисты» и в СССР, и в Восточной Европе.
Так, «кружок Краснопевцева» разработалпрограмму, в которой ставил задачу борьбы против «сталинского социализма», «за создание на предприятиях рабочих советов с правом смены администрации». Типичная идея для левых социалистов, частично взятая на вооружение и реформаторами КПСС в 1987 г. Но за тридцать лет до этого – опасная югославская ересь. Весной 1957 г. кружок установил связь с представителями польской оппозиции»[37].
Методы борьбы также не могли быть оригинальными. Во–первых, они определялись мифологизированным опытом революционного подполья Российской империи, которое воспринималось молодыми революционерами 50–80–х гг. как пример для подражания. Выработать теорию, устанавливать связи и распространять листовки с целью сделать движение более массовым.
Участники кружка Краснопевцева, как «установил суд», «собирались, делали доклады, обсуждали историю и экономику СССР, историю революционного движения. В июле 1957 г. распространили листовки стребованием отмены 58–й статьи УК, суда над сообщниками Сталина, усиления роли советов, права рабочих на забастовку и т.д.» [38].
Во–вторых, советские революционеры считали возможным пользоваться легальными каналами для укрепления своего влияния и распространения своих идей. Прежде всего речь идет о структурах ВЛКСМ. В МГУ они оказались под сильным влиянием радикальных кружков журфака (лидер И. Дедков) и истфака (лидер Л. Краснопевцев).
Осенью 1956 г. период неопределенности закончился. КГБ получил «добро» на пресечение неконтролируемой пропаганды как раз в тот момент, когда молодые радикалы за несколько месяцев идейных дискуссий пришли к оппозиционным выводам и стали распространять соответствующие материалы. Главным бестселлером зарождающегося самиздата по–прежнему был доклад Хрущева на ХХ съезде, но в дело пошли и политические тексты собственного сочинения.
В зависимости от масштаба пропагандисткой активности реакция органов на кружки была разной. Студенты–философы практически не пострадали, так как ограничивались беседами. В этот круг входили такие известные в будущем эксперты и мыслители, как Н. Биккенин, Б. Грушин, А. Зиновьев, Э. Ильенков, Л. Карпинский, Ю. Карякин, Ю. Левада, М. Мамардашвили, И. Фролов, П. Щедровицкий. Дружеский кружок затем перерос в систему личных связей группы экспертов–прогрессистов, часть которой составила ядро редакции журнала «Проблемы мира и социализма», который в первой половине 60–х гг. возглавлял прогрессист А. Румянцев (Е. Амбарцумов, Б. Грушин, Ю. Карякин, О. Лацис, В. Лукин, М. Мамардашвили, И. Фролов, А. Черняев, Г. Шахназаров)[39]. Затем эта группа и круг «оттепельных» выпускников филфака занял сильные позиции в московских либеральных изданиях, в экспертной структуре ЦК. Они стали ядром статусного «шестидесятничества» и сыграли затем важную роль в разработке политики Перестройки.
С кружком на журфаке партком и КГБ провел профилактическую работу, заставив отойти от общественной деятельности часть его лидеров, в том числе и И. Дедкова. Кружок, в котором велись оппозиционные обсуждения, сохранился до окончания МГУ курсом, поступившим в 1955 г. Члены кружка пытались установить связи с рабочими (через легальное движение «коллективноопытничества»), но после новых «профилактических» бесед в КГБ свернули нелегальную активность[40].
9 участников кружка Краснопевцева, в том числе молодые ученые и преподаватели, были осуждены 12 февраля 1958 г. на различные сроки заключения. Они пошли дальше других, перешли к «антисоветской агитации» с помощью листовок.
В марте 1957 г. был разоблачен подпольный кружок, образованный Р. Пименовым, Б. Вайлем и И. Вербловской в конце 1956 г. Они организовали несколько встреч студентов Ленинградского библиотечного института, на которых читали статьи и стихи Пименова, обсуждали важнейшие события жизни страны: доклад Хрущева на XX съезде КПСС, события в Венгрии, а также распространяли самиздат об этом. Вероятно, именно с нелегального распространения текста доклада Хрущева можно вести историю политического самиздата.
КГБ «пропалывал» эту почву – слишком радикальных, переходивших к распространению революционных материалов арестовывали, с более осторожными вели профилактические беседы. Это давление быстро покончило с открытой молодежной политической фрондой. Но многие участники полуподпольных радикальных групп сохранили верность прежним взглядам, пусть и в модифицированной форме. Часть этих групп ушли в глубокое подполье. При попытках начать действовать более активно радикалы попадали за решетку (см. Главу VIII). Но большинство пережило путь идейных исканий, который приводил к более безопасным формам общественной жизни.
Большинство молодых революционеров, закончив вузы и избежав ареста, продолжили давить на режим на новых местах работы – уже освоив искусство эзопова языка. Они включились в работу по формированию идейного спектра СССР, сложной ткани общественных движений и течений.
Новый подъем политического неформального движения был невозможен вплоть до самой Перестройки. И в середине 80–х гг. политические неформалы занимались тем же, чем прежде – их предшественники тридцать лет назад. Сначала – подпольное обсуждение темы сталинизма, его причин, альтернатив, способов преодоления. Ответы в 1956 и 1986 гг. были очень похожи – наложение советской реальности на общедоступный марксистко–ленинский инструментарий давало ответ, как дважды два – четыре. Сталинизм – проявление господства бюрократического класса. Необходимо бороться с этим классовым господством, отношениями отчуждения. Значит, нужна демократия и политическая, и производственная – самоуправление, возрождение власти советов. Это – типичная идеология молодого оппозиционера, формирующего взгляды самостоятельно – без помощи старших товарищей, самиздата и тамиздата. Но попав в более широкую информационную среду, революционеры эволюционировали в самых разнообразных направлениях.
В 80–е гг. неформалы воспроизвели и типичные методы борьбы молодых радикалов 50–х гг.: продвижение своих людей в комсомольские органы, публичные дискуссии на разрешенные темы, но с понятным всем оппозиционным подтекстом, попытки установить связи с рабочими и журналистами, создать ячейки на заводах и продвинуть статьи о своих инициативах в малотиражную и даже большую прессу[41]. Но во второй половине 80–х гг. власти хоть и оказывали сопротивление, но не отправляли неформалов в тюрьму. В итоге неформалы раскрутили кампанию массовых митингов, подорвавшую устойчивость коммунистического режима. Значит, эта угроза существовала и в 1956 г. Ее серьезность подтвердило и восстание в Венгрии, тем более, что оно встретило сочувствие части молодых радикалов.
Руководство партии подвело итоги подъема общественного движения 1956 г. и борьбы с ним в письме ЦК КПСС «Об усилении политической работы партийных организаций в массах и пресечении вылазок антисоветских, враждебных элементов» 19 декабря 1956 г.
Главная угроза – «ревизионисты» получают молчаливую поддержку части партии: «есть немало примеров, когда коммунисты и партийные руководители решительно не пресекают антисоветскую пропаганду, не дают отпора вражеским вылазкам, плетутся в хвосте событий. Более того, есть и такие «коммунисты», которые, прикрываясь партийностью, под флагом борьбы с последствиями культа личности, скатываются сами на антипартийные позиции, допускают демагогические выпады против партии, подвергают сомнению правильность ее линии. Следует подчеркнуть, что опасны не только сами по себе эти враждебные вылазки и антипартийные выступления, опасно и недопустимо, когда партийные организации ведут себя пассивно, нередко проходят мимо этих фактов, не проявляют ленинской принципиальности и партийности в их оценке, не дают организованного отпора антипартийным и демагогическим выступлениям и не принимают решительных мер к пресечению деятельности антисоветских, враждебных элементов»[42].
Действительно, возникла опасная для режима ситуация, когда именно партийные организации становятся благодатной почвой для пропаганды ревизионизма, то есть такой трактовки коммунизма, которая выходит далеко за дозволенную планку свободы.
Разумеется, от партийных смутьянов не отстает интеллигенция: «стали выдвигаться требования «освободить» литературу и искусство от партийного руководства, обеспечить «свободу творчества», понимаемую в буржуазно–анархистском, индивидуалистическом духе»[43]. Этот индивидуалистический дух и сам по себе неприемлем, но стоит литераторам отбиться от рук, как они начинают «охаивать и очернять», ставить под сомнение партийные постановления 1946–1948 гг., то есть указывать партии, что ей делать. За это досталось К. Паустовскому и О. Берггольц, но имелся в виду более широкий круг литературных прогрессистов (См. Главу II).
А тут и историки стали подбираться к тайнам партийной истории. Пока осторожно, издалека, не там, где хранятся самые страшные скелеты в шкафу. Но в таком деле, как история партии, все должно быть под контролем самой партии: ««Журнал «Вопросы истории» допустил одностороннюю трактовку в освещении отдельных важных проблем. В некоторых статьях, опубликованных в журнале, преуменьшается вредность оппортунистической политики меньшевизма в революции 1905–1907 годов, делается попытка сгладить принципиальные разногласия между большевиками и меньшевиками по важнейшему вопросу о гегемонии пролетариата в революции. В статье М.А. Москалева «Борьба за создание марксистской рабочей партии в 90–х годах XIX века» берется под сомнение тот факт, что В.И. Ленин еще в 90–х годах прошлого века выдвинул идею революционного союза рабочего класса и крестьянства. Автор, извращая исторические факты, утверждает, что, якобы, только первая русская революция убедила Ленина в необходимости такого союза»[44]. Справедливости ради можно упомянуть, что историческая реальность лежала посреди – в 90–е гг. Ленин еще не выдвигал идеи такого союза, но сдвигался к ней уже в первые годы века, до начала революции 1905 г. Но дело не в этих нюансах. Историки «стали слишком много на себя брать». Нужно напомнить «Вопросам истории», кто определяет правильное прошлое. Но историки не успокоятся, и в 60–е гг. развернут свое наступление на исторические догматы.
Третья угроза – молодежь: «Центральный Комитет считает необходимым обратить внимание всех партийных организаций на имеющиеся у нас крупные недостатки в работе с молодежью. Нельзя пройти мимо того, что среди некоторой части студенчества имеют место нездоровые настроения, высказываются неправильные взгляды на нашу советскую действительность. За последнее время в ряде высших учебных заведений Москвы, Свердловска, Каунаса, Таллина и некоторых других городов были прямые антисоветские и националистические выступления.
На состоявшейся недавно комсомольской конференции политехнического института в гор. Свердловске с провокационной, враждебной речью, направленной против советского общества, против политики партии и правительства, выступил студент Немелков, поддержанный группой демагогов. Присутствовавшие на конференции заместитель секретаря парторганизации института т. Веселов, секретарь Кировского райкома т. Баев и секретарь Свердловского горкома партии т. Осипов заняли трусливую позицию и не дали отпора Немелкову и распоясавшимся демагогам.
Активизировали свою деятельность антисоветские, националистические элементы среди студенческой молодежи Литвы и Эстонии. Этими элементами выдвигаются требования буржуазно–националистического порядка, всячески разжигается национальная рознь, одобряются действия венгерских контрреволюционеров, высказываются предложения о ликвидации комсомола и замены его националистическими молодежными организациями. Имеются случаи, когда среди студентов распространяются антисоветские листовки. Эти враждебные вылазки не всегда пресекаются и получают должную политическую оценку со стороны партийных организаций.
На партийном собрании Ереванского университета отдельные! коммунисты выступили с антипартийными заявлениями, под предлогом осуждения культа личности ставили под сомнение правильность политики партии и правительства, протаскивали националистические взгляды»[45].
Таким образом, постановление фиксирует четыре угрозы: коммунисты–ревизионисты, вольномыслящие интеллигенты, молодежь с оппозиционными идеями, национализм[46], который проявляется и в трех вышеуказанных группах.
Казалось бы, зараза выявлена и должна быть искоренена. Но в 60–70–е гг. мы будем встречать снова и снова все эти компоненты, которые окрепнут, усложнятся, найдут новые пути борьбы за расширение рамок легальной свободы. Власть метала громы и молнии, но не могла выкорчевать то, что осуждала — только пропалывать.
Сторонники либеральной идеологии стремятся доказать, что изменения коммунистического режима в 50–60–е гг. носили поверхностный характер, что режим оставался тоталитарным, враждебным свободе также и в период «оттепели», когда в сравнении со сталинистскими временами мало что изменилось.
Публицист Д. Быков доводит эту точку зрения до абсурда, до примитивного мифа, сводя всю «оттепель» к нескольким месяцам 1956 г., после чего у Быкова наступает «реставрация» (получается – восстанавливается сталинский режим), приостановленная ненадолго в 1962 г. (Солженицына опубликовали!)[47]. На либерального публициста не угодишь: июньский пленум 1957 г. – «реставрация», фестиваль молодежи и студентов с его культурным шоком – «реставрация», расширение социальных прав, поэзия Политехнического и Маяковки – реставрация, реставрация, реставрация.
«Простое высказывание любых альтернативных официально «утвержденным» коммунистическими олигархами взглядов в 1950–е гг. по–прежнему трактовалось как опасное государственное преступление»[48], — утверждает современный либеральный историк В.А. Козлов. Так уж и любых? Мы все время будем сталкиваться на страницах этой книги с высказыванием взглядов, которые возмущали коммунистическую олигархию, но за которыми вовсе не следовало преследования за «опасное государственное преступление». «Власть ни на йоту не расширила пространства для высказывания альтернативных взглядов, но ликвидировала риск уголовного преследования для тех, кто не выходил за рамки дозволенного»[49], — настаивает В.А. Козлов. В этой позиции очевидно противоречие. С одной стороны, свобода высказываний при Сталине и Хрущеве оценивается В.А. Козловым как одинаковая («ни на йоту не расширила»). С другой стороны, при Хрущеве можно было спокойно высказываться в некоторых рамках, которых при Сталине просто не существовало. При Сталине свобода легальных высказываний альтернативных взглядов = 0. При Хрущеве – некоторая положительная величина, больше нуля. Это – бесконечно больше, чем ноль. А мы увидим, что пространство таких высказываний, за которым не следовало уголовного наказания, уже при Хрущеве значительно вырастет. Отличие эпох Сталина и Хрущева как раз в том и заключается, что власть легализовала альтернативные взгляды, создав рамки пространства свободы.
Впрочем, противореча себе, В.А. Козлов вскоре замечает: «словом, абсолютное большинство населения страны могло теперь вздохнуть свободно и даже позволить себе вольность легкого фрондирования. Один–два шага за границы дозволенного, если они сопровождались соблюдением коммунистических ритуалов и необходимыми «молитвами» о верности социализму, стали теперь допустимым риском, игрой с властью, которая могла и не закончиться тюрьмой, если ты успел вовремя вернуться в очерченные коммунистическими правителями рамки, если ты научился правильно понимать политические сигналы и намеки. Эта новая социальная ситуация могла восприниматься как освобождение только по сравнению с временами сталинского террора, когда даже лояльность к власти не давала человеку почти никаких гарантий…»[50] Ну слава Богу, хоть в сравнении со сталинскими временами освобождение признает и В.А. Козлов. Что же, любое освобождение относительно. Но современные либеральные авторы видят освобождение не там и не в том, где оно действительно происходило. Для них высказывание социалистических взглядов уже само по себе – несвобода, даже если человек искренне им привержен и атакует режим «с молитвами» социализму, а не либерализму.
Большинство людей, которые бросали вызов системе и шли за это в лагеря уже при Хрущеве, были верны социализму. Значит, граница дозволенного и недозволенного проходила не там, где это видит либеральный исследователь. Грань, за которой следовала уголовная репрессия, проходила не между левыми и правыми, а между умеренными и радикалами.
Внутри приблизительно очерченного властью пространства закипела борьба идейных течений. Им было тесно в этих рамках, и смысл выхода за них на шаг – два заключался не в получении порции адреналина (за это известных людей после 1953 г. уже не сажали, а с конца 50–х гг. не сажали уже никого), а в давлении на сами рамки, в расширении их. Соответственно, и мотивы власти, проводившей контратакующие набеги на «зарвавшихся» и «заигравшихся» заключались не в уничтожении альтернативности и свободы, а в сдерживании их.
В.А. Козлов считает, что после ХХ съезда «человек теперь знал, что «можно» и чего «нельзя» делать. Именно это (и ничто иное) создавало субъективное ощущение большей свободы. Власть меньше стала злоупотреблять законом, но сам закон не стал от этого более справедливым»[51]. Такой фразой можно охарактеризовать чуть ли не любое не–тоталитарное индустриальное общество. Свобода человека на Западе также упрятана в прокрустово ложе права, которое тоже далеко не всегда справедливо. Удивительно, каким образом В.А. Козлов умеет замерять степень справедливости законов, но, увы, власть и в «оттепель» не отвыкла от злоупотреблений (и снова напомним – как в большинстве стран «свободного мира»). Хотя характер их изменился. Все дело в том, что и после ХХ съезда человек не знал, что можно, а что нельзя. Но получил возможность проверять. Возникла серая зона между «можно» и «нельзя», в которой развернулась напряженная борьба.
Чтобы поставить эпохи Сталина и Хрущева на одну доску, В.А. Козлов выдвигает тезис о «всплеске политических репрессий в 1957–1958 гг.» «Количество осужденных за антисоветскую агитацию и пропаганду в течение этих двух лет составляет 41,5% от общего числа всех осужденных за 32 года «либерального коммунизма»!»[52]
Даже если бы в 1957–1958 гг. был «всплеск», это доказывало бы, что с 1959 г. наступает «вегетарианский период» – во всяком случае в количественном уровне репрессивности. Однако был ли «всплеск»? Ведь всплески случаются на фоне «тиши», низких показателей. Но если посмотреть на график численности осужденных по политическим статьям, вы никакого «всплеска» не увидите – так, шероховатость. Ведь рядом – настоящая волна, просто–таки цунами.
В пятилетие 1948–1952 гг. количество сидевших за контрреволюционные преступления приросло с 416157 до 480766 заключенных[53], то есть на 64609 человек. Это значит, что в последние сталинские годы с учетом гибели заключенных в лагерях было арестовано более 65000 «контрреволюционеров». Следовательно, в пятилетие 1956–1960 гг. произошел не «всплеск», а резкое снижение масштабов политических репрессий, которое продолжилось и позднее, в том числе при Брежневе. 1956 г. на этом графике – небольшая и вполне объяснимая щербинка. А 1957–1958 гг., соответственно, «горбинка» – половина от общего числа осужденных в 1956–1960 гг. Эта «горбинка» становится еще меньше, если учесть, что часть осужденных в 1957 г. была арестована как раз в 1956 г.
Оппозиционно настроенные люди обращались к орудию листовочной борьбы и в 1956 г. Что же, их прощали до «всплеска» 1957 года? Ничуть не бывало – преследовали по всей строгости. Так, в Плесецком районе был арестован рабочий комсомолец Генерозов за распространение листовок. Он подготовил и письмо Хрущеву: «Никита Сергеевич! Мы, рабочие Верховского лесопункта, благодарны Вам за то, что Вы нашли в себе смелость сказать всему народу правду и сообщить факты, которые дают основание не доверять Вам и правительству. Мы свято чтим Ленина, его учение и считаем, что в создавшейся обстановке нам нужно поступать, как учил Ленин: вся власть Советам, т.е. местным Советам депутатов трудящихся. Только этим путем можно будет прийти к коммунизму. Если Ваше заявление и доброжелательство к Ленину не лицемерны, то Вы пришлите нам свои правительственные гарантии, что наших делегатов и агитаторов не тронут работники милиции и госбезопасности. В противном случае могут возникнуть инциденты, а может даже, и ненужные кровопролития, за что ответственность будете нести Вы. Мы считаем, что ответ Вы нам дадите без лишней волокиты». Это письмо, как объясняет Генерозов, он должен был отправить адресату в том случае, если бы получил поддержку на собраниях рабочих[54].
Генерозов был арестован, хотя взгляды его были вполне коммунистическими. Но он угрожал власти рабочим восстанием, а это уже был «состав преступления».
Поскольку в сознании советских людей сохранялась размытость грани между «можно и нельзя», уже в 1958 г. власти стали переходить от немедленных арестов инакомыслящих к предварительным профилактическим беседам с ними. В большинстве случаев это позволяло добиться прекращения подпольной активности, но не избавляло от инакомыслия – просто оппозиционно настроенные люди отправлялись из изолированных кружков не в лагеря, а в офисы, где продолжали бороться за отредактированные идеалы юности на новом поприще.
Профилактика давала инакомыслящим опыт, показывая, что некоторые важные политические вопросы можно обсуждать вполне открыто. В 1958 г., во время профилактической беседы в КГБ, когда от него требовали объяснить содержание политических бесед в кружке, студент журфака МГУ Г. Водолазов признавал дискуссии о Сталине – «знаю, что вопрос этот по видимости «острый», но сейчас, после ХХ века, расхождение по нему не обидно ни для кого»[55]. Безопасность обсуждения «острого» политического вопроса – принципиальное отличие эпохи до и после ХХ съезда.
К концу хрущевского правления профилактировалось около половины выявленных инакомыслящих. Тогда же был проведен частичный пересмотр дел 1957–1958 гг.
Важно и то, что Хрущев отказался от репрессий против сталинцев (в отличие, например, от И. Тито). Аресты сталинцев происходили, но если были сопряжены с оппозиционными действиями и (или) грубой критикой хрущевского режима и лично Никиты Сергеевича. К умеренным сталинистским выступлениям относились терпимо, например, к таким: «Сталин выдвинулся как руководитель в тяжелое для нас время, с именем Сталина связаны тяжелые годы борьбы за социализм, с ним вместе мы шли на преодоление любых трудностей, знали его как, несомненно, выдающуюся личность, и это глубоко вошло в сознание и сердце каждого советского человека. Поэтому так развенчивать его в глазах народа не следовало бы. Люди могут подумать: чему же верить? Тому ли, чему учили на протяжении 30 лет, или тому, что сейчас прочитали в докладе? На ошибках Сталина надо учиться и делать правильные выводы на будущее. В этом главное»[56]. Однако, это была точка зрения, «альтернативная» утвержденной кремлевской олигархией. И ничего. Возникло легальное сосуществование противоположных точек зрения на важнейший политический вопрос.
Таким образом, «оттепель» положила начало более осторожной, избирательной репрессивности. Но понятно, что переход к ней не мог произойти легко и сразу – неконтролируемый рост общественной активности угрожал режиму разрушением – что ярко продемонстрировали события в Венгрии, а позднее – Перестройка. Но Перестройка развернулась после нескольких десятилетий усложнения советского общества, когда не то что развернуть события вспять, но и удержать общество под контролем партийных структур было практически невозможно[57]. А в 1956 г. большинство людей, пробудившихся к общественной жизни, были заинтересованы скорее в выработке своего мировоззрения, общественной позиции, чем в ее осуществлении. Это позволяло режиму вернуть инициативу, репрессировав наиболее радикальных одиночек. Но процесс мужания общества продолжался.
С каждым месяцем «оттепели» все четче осознавались возникающие в советском обществе специфические интересы интеллигенции, директорского корпуса и других слоев общества.
Осознавая собственные интересы, советский средний класс отделялся от монолита сталинской социальной пирамиды, возникал как «класс для себя», как социально–политический субъект, как фактор социально–политической жизни. Этот процесс был необратим. И поэтому реставрация была уже невозможна.
В СССР роль среднего класса играли интеллигенция, специалисты и служащие среднего звена. Они не обладали властью, но их труд носил более творческий характер, чем труд рабочих и колхозников. Они считали себя более компетентными, чем вышестоящие чиновники, что приводило к конфликтам, неудовлетворенности результатами своей работы, которая не могла в полной мере принести плоды в рамках бюрократической системы. Сохраняющиеся противоречия между «физиками и лириками», приглушенное общим антибюрократическим настроем, отражали неоднородность советского среднего класса. Одна часть средних слоев считала главным повышение эффективности производства. Эта тенденция, которую можно охарактеризовать как технократическую, ведет к образованию социального слоя технократии – научно–производственных руководителей, которые устанавливают собственный контроль над производством независимо от форм собственности на нее. В СССР технократическая тенденция еще только формировалась и проявилась в полную силу в виде «революции менеджеров» времен Перестройки. Другая тенденция, связанная с отставанием гуманитарных начал (личностных, гражданских, демократических) была представлена той частью интеллигенции, которая стремилась вырваться из тесных авторитарно–индустриальных рамок современного общества. Но куда? Этот вопрос интеллигенция будет обсуждать десятилетиями.
Столкнувшись с табу на обсуждение политических вопросов, вольномыслие стало продвигаться в сферы философские, непосредственно не связанные с политикой и теми областями, которые уже «правильно» решены официальной идеологией.
Такая ниша была очерчена в стихотворении Б. Слуцкого «Физики и лирики»: «Что–то физики в почете, что–то лирики в загоне». Спор «физиков и лириков» стал приемлемым решением и для власти, и для интеллигенции. Интеллигенты могли в этой области удовлетворить свою потребность в дискуссии безопасным для властей образом. Сначала даже казалось, что спор еще сильнее разделит фронт фронды.
«Лирики» – гуманитарная интеллигенция, ставили во главу угла личность с ее многосторонней развитостью, а «физики» – техническая интеллигенция и индустриальная технократия (директора с инженерным бэкграундом и инженеры–управленцы) – эффективность, неотделимую от четкого разделения труда. «Физикам» требовался человек–функция, а «лирикам» – Человек Возрождения.
Характеризуя споры «физиков и лириков», П. Вайль и А. Генис писали: «Наука казалась тем долгожданным рычагом, который перевернет советское общество и превратит его в утопию, построенную, естественно, на базе точных знаний. И осуществят вековую мечту человечества не сомнительные партработники, а ученые, люди будущего… Ученый растворил двери храма и пошел в народ или правительство. Снимая с себя сан, он превращался в гражданина. Однако в России это место было занято поэтом»[58]. Гуманитарная интеллигенция с беспокойством реагировали на смелые технократические проекты, будь то использование озера Байкал в промышленных целях или создание искусственного интеллекта.
Спор «физиков и лириков» развернулся на кухнях и в курилках, но не привел к формированию сколько–нибудь оформленных партий. Вскоре два отряда интеллигенции обнаружили, что при всем различии философий, у них общий противник. Собственно, это было заметно уже на весенних партсобраниях, где наиболее радикально выступили как раз молодые физики и гуманитарии.
Сначала они двинулись в наступление «двумя колоннами» (используя более позднее выражение лирика Солженицына о его отношениях с физиком Сахаровым), но, столкнувшись с первыми поражениями, вступили в союз. Осенью антибюрократическая смычка инженерного и писательского слоев выразилась в массовой поддержке писателя В. Дудинцева, который на некоторое время стал выразителем чаяний как рационализаторов и изобретателей, о которых написал свой роман «Не хлебом единым», так и радикальных писателей, которые увидели в этой повести антибюрократический потенциал. Это вызвало уже нешуточное беспокойство власти (см. Глава II).
И тем и другим требовалась свобода творчества, свободные связи с мировой наукой и культурой, возможность распространения и внедрения своих идей. Следовательно, и тем, и другим было душно в рамках авторитарного режима. В то же время и те, и другие были элитарны и в этом противостояли не только чиновникам, но и недостаточно еще образованному народу. И здесь разделение проходило уже не между «физиками» и «лириками», а между «демократами» и «либералами». Идти ли в народ? Открывать ему глаза на его несвободу (которую уже почувствовали сами) или искать другую точку опоры в верхах. Идейные потоки множились и усложнялись.
«Физики» вступили в союз с «лириками» в борьбе против чиновника. Но разногласия между «физиками» и «лириками» не исчезнут, они будут проявляться и в диссидентском движении, и на страницах книг, и в кабинетах сотрудников аппарата ЦК КПСС.
Каждый повод использовался советскими людьми, чтобы хоть на метр сузить пространство бюрократического контроля. Во время обсуждения романа В. Дудинцева инженеры горячо осуждали произвол чиновников и директоров. Но директора уже не хотят быть просто низовой частью бюрократической иерархии. Советская технократия осознает свои собственные интересы, отличные от интересов чиновничества.
Возможность проявить себя появилась, когда в советской прессе развернулась официальная дискуссия о перестройке хозяйственного управления – готовилась реформа 1957 г. – переход от ведомственного управления хозяйством к территориальному. В любом случае речь шла именно об управлении предприятиями сверху. Но производственники, и прежде всего директора, ставят вопрос иначе.
Авторы статей и писем в редакции, ритуально поминая добрым словом доклад Хрущева, с плохо скрываемым злорадством приветствуют сокращение бюрократического аппарата, требуют сокращение числа звеньев управления (ликвидации трестов, находящихся между предприятием и ведомством, а теперь – совнархозом), а затем начинают говорить о том, чего нет в докладе Хрущева о предстоящей реформе. И вот в «Правде» со смелыми предложениями выступает директор Уралмашзавода Г. Глембовский. Он предупреждает Хрущева, что переход к совнархозам не решит проблему, ради которой делается вся реформа: «Следует учитывать, что элементы ведомственности, проявляемые сейчас различными министерствами, могут в известной степени иметь место и в экономических районах при новой форме управления»[59]. Как ни пересаживай чиновников – по отраслям или по территориям, а их бюрократическая сущность не меняется[60]. Выход: «Трудности, связанные с необходимостью оперативного и конкретного руководства большим количеством предприятий и строек, могут быть значительно уменьшены за счет дальнейшего расширения прав предприятий» [61].
Завязалась дискуссия. Глембовский пытался предложить более плавную перестройку структур управления, и за это его критиковали оппоненты. Но вот идею освободить предприятия от чиновничьей опеки – приветствовали и критики. Директор Московского электролампового завода Г. Цветков вторит Глембовскому, которого по другому поводу ругал: «Перестройка управления промышленностью будет наиболее эффективна, если одновременно будут расширены права предприятий и строек»[62]. А директор камвольно–суконного комбината «Советская Грузия» Н. Тушишвили и статью свою назвал так: «Расширить права предприятий». Как и все, всецело поддержав доклад Хрущева, он тоже пишет «о своем»: «Надо предоставить директору завода, начальнику цеха больше самостоятельности, резко сократив те ограничения, которые сейчас для них установлены»[63]. Не нужно бояться своевольного директора, ведь за ним будет присматривать профком и профсоюзная организация. Директора продолжали лоббировать свой вариант реформы всю весну. Вот, директор металлургического завода И. Ектов из Сталино, даже забыв выразить ритуальную поддержку докладу Хрущева, напоминает – структура совнархозов похожа на министерства, «громоздкий аппарат приведет к повторению старых недостатков», так что нужно расширить права предприятий[64].
Хрущев не пошел на поводу у директорского корпуса, но дискуссия 1957 г. стала только первым шагом в лоббировании другой экономической реформы, состоявшейся в 1965 г. и получившей название «косыгинской».
Одновременно с директорами свои вопросы продвигали инженеры. После истории с Дудинцевым дискуссия о реформе оказалась как нельзя кстати – в статьях инженеров и рационализаторов лоббируется создание влиятельных инженерных советов при совнархозах и при Совете министров[65].
Свое слово в этой дискуссии сказали и сторонники рабочего самоуправления. Но на этот раз продолжатели дела «рабочей оппозиции» обставили свои крамольные идеи как развитие ценных указаний Хрущева, тоже очень далекое от принципов реформы 1957 г.: «Надо восстановить право рабочих собраний решать многие важные вопросы работы предприятия»[66], — требует письмо трех рабочих из Баку. Когда подобные идеи высказывались в листовках, за них можно было угодить за решетку. А здесь их опубликовала официальная пресса. Разумеется, Хрущев не решился вводить производственное самоуправление, но обсуждение таких вопросов стало возможно в СССР, если крамольное содержание излагалось с соблюдением лояльной формы.
В нашей истории существуют два разных явления. Одно – ХХ съезд партии, который состоялся в феврале 1956 года. А другое – «ХХ съезд партии», который оказывал воздействие на развитие общества на протяжении полувека. Он жил и здравствовал, подобно своеобразной личности. Историческим явлением оказывается не только то, что произошло в феврале 1956 года, но и миф, понимаемый как определенная структура общественного сознания. Этот ХХ съезд жил и воздействовал на наше общество десятилетиями.
Событие в качестве мифа может оказать на мир большее воздействие, чем реальный факт, имевший место в политической истории. Средневекового государства пресвитера Иоанна не существовало в реальности. Но оно воздействовало на политику, потому что государства вынуждены были его учитывать, думая, что оно есть. Читая литературу доперестроечного времени, мы обнаружим там «ХХ съезд», которому приписывались черты политического субъекта. Эта личность была поставлена в один ряд с другими личностями – Марксом, Энгельсом, Лениным, в какой–то степени со Сталиным, в какой–то степени с Хрущевым – и наряду с ними давала указания, разрабатывала решения, так или иначе откликалась на современные события в 1960–е и 1970–е гг., причем откликалась по–разному. Если прежде существенные новации могли вносить Маркс, Энгельс, Ленин, на каком–то этапе Сталин, то после 1953 года – только «ХХ съезд» мог позволить себе «углублять» и «развивать» марксистско–ленинскую теорию. В реальной истории решения ХХ съезда готовились конкретными аппаратчиками, но в жизни советского народа не эти люди, а ХХ съезд действовал как мудрый теоретик.
Конечно, при этом подразумевается, что делегаты съезда совершили «мозговой штурм» и разработали нужные решения. Однако никаких подробностей этого «мозгового штурма» не сообщалось, ибо его не было. Делегаты просто утвердили решения, возникшие из некоторого метафизического мира.
Почему место Сталина после политической борьбы 1956–1957 гг. не занял просто «Хрущев»? Хрущев отчасти также был заинтересован в том, чтобы существовал авторитет, который нельзя было подвергнуть сомнению. Хрущев понимал, что у него сейчас нет таких механизмов воздействия на элиту, которые были у Ленина и Сталина. В том числе и благодаря той политике, которую он проводил. Но есть высший авторитет, с ним ничего нельзя поделать – никто из членов партии не может разоблачить ХХ съезд, оспорить его решения. Таким образом, Хрущев обеспечил себе долгоиграющее алиби – мы–то сейчас с вами знаем, как дальше развивались события, а для него их дальнейшее развитие было совершенно непредсказуемым. ХХ съезд как высший авторитет был нужен и будущим оппонентам Хрущева, и его более радикальным сторонникам, для них тоже была важна защита, арбитр, определяющий новые «правила игры».
Родившись мудрецом, ХХ съезд продолжал действовать и даже эволюционировать после февраля 1956 г., по разному реагируя на изгибы и повороты «генеральной линии партии». Он стал как бы мудрейшим членом Политбюро, заслуженным теоретиком и советчиком.
При этом он оставался великим Учителем и покровителем вольномыслящих коммунистов. Для шестидесятников ХХ съезд был, а для некоторых остается и поныне «съездом реального гуманизма»[67]. Хотя гуманизм самого ХХ съезда был более чем относителен и избирателен, он дал сигнал своим последователям, которые принялись устранять его непоследовательность. Реабилитация? Как можно шире! Социальные гарантии? Как можно прочнее! Мирное сосуществование? Как можно последовательнее.
Съезд был гарантом необратимости процесса перемен. Несмотря на заморозки, связанные с событиями в Венгрии и Польше, общество становилось более открытым и внешнему миру, что подтвердил Всемирный фестиваль демократической молодежи и студентов в 1957 г.
Когда уже прошли ХXI, XXII, ХXIII съезды партии, ХХ продолжал жить совершенно самостоятельной жизнью наряду с ними. Некоторые решения ХХ съезда партии были естественным образом поглощены последующими. В частности, социальные решения, – на следующих съездах они углубляются, жизнь народа становится все лучше и лучше, и при Брежневе становится уже понятно, что социальная политика ХХ съезда стала совершенно неактуальной.
Когда в конце 60–х гг. сталинская тема стала официальным дурным тоном, большее значение играли решения съезда по международным вопросам. Более того, в 1970–е гг. выяснилось, что наш «теоретик» переключился в основном на международные дела. Эта «личность» сначала занималась преимущественно проблемой разоблачения сталинского культа, а затем превратилась в деятеля «разрядки».
В 1956 году разрядки не получилось, но именно ХХ съезд «сформулировал» ее основные идеи и оказался как никогда актуальным в 70–е гг. Именно он соответствующим образом «углубил» учение Ленина о «мирном сосуществовании» (а кому это еще позволительно из ныне живущих?). Более того, именно он обосновал возможность прихода коммунистов к власти мирным путем. Это было «смелое решение» — после в целом неудачного опыта «Народного фронта» 30–х гг. И в связи с чилийским экспериментом, уже после отставки Хрущева, оказалось, что ХХ съезд «как в воду глядел».
Более того, после отставки Хрущева, который был признан негодным руководителем, достижения его правления были отделены от фигуры правителя. Если с уходом в историческую тень Сталина его псевдонимом стала «партия», то заслуги Хрущева помимо партии взял на себя «ХХ съезд». ХХ съезд как квазиличность позволил совершенно четко отделить зерна от плевел. Все грандиозные достижения – это результат ХХ съезда, который продолжал руководить страной и после 1956 г. А все провалы – понятно, что это результат волюнтаризма Хрущева. Возникла модель разделения ответственности, которую применяют монархи и президенты. Высший руководитель (ХХ съезд, «партия») вне критики, за все неудачи отвечает председатель правительства – в данном случае Хрущев. У него было много «волюнтаристских извращений», которые были осуждены «партией».