Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Венец славы: Рассказы - Джойс Кэрол Оутс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Погляди вот на эту, ну не прелестный ли мальчик? Правда, прелестный? — упрямо твердит она.

Лоуренс всматривается в собственное лицо, такое невыразительное и неопределенное на снимке. Лицо, которое могло стать каким угодно. За ним могла скрываться любая личность. Такое оно невыразительное, это лицо, — за ним могло скрываться все что угодно.

Внезапно он встал. Мать и жена с тревогой уставились на него.

— Ларри? Что случилось? — говорит Беверли.

Он проводит рукой по глазам. Снова садится.

— Ничего.

— Тебе что-нибудь послышалось?..

— Нет. Ничего.

Вечером два дня спустя, когда он едет домой, сзади выруливает автомобиль с надрывающимся клаксоном и обгоняет его. Машина набита ребятней — мальчишками, девчонками, — и ему кажется, что он видит среди них Эди. Сердце у него екает. Но он не уверен.

Когда он вернулся домой, почти стемнело. Мать целует его в щеку. Хрупкая, маленькая женщина и, однако ж, твердая, пунктуальная и упрямая. О чем они болтают весь день? Женщины? Его мать и жена? Сейчас они рассказывают ему, чем занимались днем. Их болтовня похожа на музыку, обрывки которой летят над ними, легкие, незавершенные. Она никогда не кончается; должна продолжаться и продолжаться.

— Эди вернулась? — спрашивает он.

— Нет, еще нет, — отвечает Беверли.

— Где она?

— У нее что-то в школе после уроков — репетиция хора.

— Так долго?

— Нет, не так долго. Вероятно, к кому-то зашла. Скоро придет.

— Но ты не знаешь, где она?

— В точности — нет. В чем дело? Почему ты так сердишься?

— Я не сержусь.

Когда она вернется, от нее он ничего не узнает. Ничего. Влетит в квартиру, промчится через кухню к шкафу в передней, сбросит пальто, сядет обедать, сгорбится, уставится в тарелку или по обязанности уставится на него, и он ничего о ней не узнает, ничего. От возмущения сердце его громко стучит. Однажды Беверли сказала ему: «Лицо у Эди размалевано, но ты бы посмотрел на ее шею — не помню, когда и мыла. Просто ужас — что мне делать?»

Что им всем делать?

Мать расспрашивает, как прошел его день. Много ли работы? Устал?

Он рассеянно отвечает, прислушиваясь, не вернулась ли Эди. Но когда она вернется, он ничего от нее не узнает. Мать переходит на другую тему — жалуется на одну из его теток, — и он уже не поспевает за ней. Думает об Эди, потом думает о жене. Потом замечает, что думает об одной из своих пациенток, Конни Альтман. Сегодня утром она расплакалась у него в кабинете.

— Мне необходимо что-нибудь, чтобы я могла спать по ночам. Всю ночь лежу и думаю. А утром не могу вспомнить, о чем думала. У меня так расстроены нервы, сердцебиение; не можете выписать мне чего-нибудь посильней, чтоб я смогла уснуть? Все проходит…

Это приводит его в недоумение.

— Проходит — что вы хотите этим сказать?

— Ни в чем нет никакого смысла. Я не вижу его. Все мы проходим, люди нашего возраста, и в нас все проходит, вытекает… мне придется доживать жизнь в этом теле…

Она была красавицей, эта крошечная женщина с детскими ручонками и ножками. Но в последние годы в лице ее появилась жесткость.

— Мне необходимо что-нибудь, чтоб я могла спать. Пожалуйста! Я знаю, что в соседней комнате он не спит, он тоже не может уснуть, это сводит меня с ума! Я предпочитаю, чтоб он не ночевал дома. Все равно, с кем бы он ни был.

Только б не под одной крышей, только б не лежал рядом без сна, как я… Мне необходимо что-нибудь, чтоб заснуть, пожалуйста. Я не в силах выносить все эти бдения, все эти мысли.

Комната его дочери. Суббота, после полудня. На несколько часов дом опустел, и он может заходить в нем куда угодно — это его дом, и все комнаты тоже его, принадлежат ему.

Комната Эди вся завалена одеждой, учебниками, туфлями, хламом. Два-три ящика комода выдвинуты. На комоде — настоящий кавардак. В зеркале появилось отражение Лоуренса, и он с удивлением принялся разглядывать себя — это действительно он, доктор Прайор? Он разочарован. Даже слегка взволнован. Отражение в захватанном зеркале мало похоже на образ, что живет в его представлении; оно не похоже даже на того человека с недавних снимков. Он глядит не отрываясь, в полном замешательстве. Отчего у него такая мятая рубашка — только сегодня надел; отчего такое болезненное, изборожденное морщинами лицо, отчего руки кажутся какими-то лишними и висят по бокам как плети? На миг он усомнился, действительно ли тот человек в зеркале — доктор Прайор? Усомнился в необходимости существовать дальше в этом теле, пробуждаться каждое утро навстречу этому лицу и телу из всего несметного множества человеческих существ. Не иллюзия ли само существование, размышляет он. Улыбается. Вместе с ним, словно издеваясь над ним, улыбается в зеркале тот мужчина с болезненным лицом. Нет, пожалуй, не издевается, пожалуй, сочувствует.

Иллюзия ли существование? Банальная иллюзия.

Пробудившись от транса, он быстро подходит к комоду дочери. Колебаться нельзя. Надо действовать быстро, уверенно. Он выдергивает первый ящик: груда чулок, черных колготок, ярко-красных колготок, шерстяных гольфов разных цветов и с разными узорами, спутавшихся прозрачных паутинок; одни новые, жестковатые, словно их только что вынули из упаковки, другие довольно грязные, все свалено в ящик кучей. С грохотом катается из стороны в сторону катушка с черными нитками. Уже почти задвинув ящик до конца, Лоуренс вспомнил, что он был выдвинут на несколько дюймов. Хорошо. Хорошо, что вспомнил. Он тянет следующий, ящик застревает, он дергает, ящик едва не падает на пол; с досады Лоуренс вскрикивает. Разноцветное нижнее белье, от которого исходит запах свежести, — свежевыстиранное, только из прачечной, но тоже свалено небрежно, кое-как.

Лоуренс никогда не входил в ее комнату один. Никогда. Не хотел вторгаться к ней, не осмеливался ее сердить. Но сегодня, оказавшись так близко к ней, так странно с ней соприкоснувшись, чувствует что-то непривычно приятное. В этот миг она для него совершенно реальна. Могла бы стоять у него за спиной, готовая бросить, запыхавшись, одно из своих: «Привет, приятель!» — как она частенько выражалась в последний месяц, доводя его до исступления, верно, так принято среди детей ее возраста. Даже могла бы промурлыкать ему на ухо одну из своих банальных, жаргонных, таинственных песенок.

Он замечает, что роется в шелковом нижнем белье. Вещи липнут одна к другой, раздается легкое электрическое потрескивание. Он поднимает коротенькую комбинацию, зеленую, цвета мяты, с белыми бантиками. Красивая. Очень красивая. Наверно, подарок от матери на день рождения или на рождество, сама она, наверно, не купила б такой. Ему хочется прижаться к ней щекой. Сложив ее аккуратнейшим образом, он укладывает комбинацию на место и у боковой стенки ящика обнаруживает спрятанную книгу — блокнот, дневник — неужели дневник? — он разочарован, увидев, что это не дневник, а небольшая книжка в твердой обложке, «Эдгар Кэйс и чудо перевоплощения».

В раздражении он просто листает книгу. Какая чепуха. Как смеют печатать и продавать такие книги. Одна фраза особенно возмущает его: Современная медицинская наука стыдливо плетется в хвосте… Захлопнув книгу, он засовывает ее на прежнее место. И тут — он сам не знает почему — его охватывает отчаяние, он чувствует, что слабеет. Вновь прикасается он к зеленой комбинации, к — атласным? — очень уж шелковистым трусикам, бледно-голубым, с резинкой по краю. Пытается представить себе лицо дочери, но ничего не выходит. Ах, папа, верно, сказала бы она нараспев, ах, папа. Ради бога! Днем она отправилась с подружками на ярмарку. Что можно там делать целый день? — спрашивает он, и, пожав плечами, она говорит: Походишь по лавкам, что-то купишь, посидишь, встретишь знакомых, ну, знаешь, пара бутылок кока-колы, посидишь, встретишь знакомых, повеселишься. Что в том плохого?

У него есть дочь, это какая-то тайна, уразуметь которую до конца он не может. Он роется в ящике дальше, дальше, и ощущение отчаяния все сильнее поднимается в нем… В угол ящика засунута пара свернутых в тугой клубок белых трусов. Он берет их. На них — несколько пятен крови, темных и жестких, почти твердых. Пристально всматривается. Почему кровь? Почему здесь? Какое-то мгновение он ничего не чувствует, ничего не думает. Даже не удивляется. Потом ему приходит в голову, что дочь постеснялась бросить штанишки в грязное белье, собиралась сама постирать, но забыла; прошли недели, может, и месяцы… пятна засохли, застарели так, что и вывести невозможно… Забыла про них… свернула, скатала в клубок и сунула в угол ящика, забыла…

Его мать беседует с ненадолго заглянувшими к ним друзьями. Обычный воскресный день. Беверли разносит напитки. В зеркале над камином невесомо подпрыгивают голубовато-белые волосы матери. На каминной полке, в серебряных подсвечниках — длинные, белые, ни разу не зажигавшиеся свечи с абсолютно белыми фитилями. О чем они так серьезно рассуждают? Лоуренс старательно вслушивается. Беверли нежно журит его за то, что он так много работает, — знакомый мотив, почти что песня, те же слова, что много лет назад говорила отцу его мать, — он кивает головой, улыбается, это он тот доктор Прайор, который много работает.

На самом же деле он весь день ничего не делал, сидел за столом в своем кабинете да листал медицинские журналы, только и всего. Был не в силах ни на чем сосредоточиться.

Говорит их давний друг Тед Эльбрехт, витийствует по своему обыкновению. Он биржевой маклер, но воображает себя социальным критиком. Невысокий человек в очках, с постоянно взлетающими бровями, считается другом Лоуренса, а его жена — подругой Беверли. Знакомы они порядочно, потому и считаются друзьями. Встречаются же всегда в гостях, в чужих домах, где вокруг них группками теснятся другие.

— На нашу страну надвигается катастрофа, можете мне поверить, — произносит Тед.

Лоуренс так и не смог сосредоточиться на том, о чем они толкуют. Ему кажется, что в этот миг, в этот самый миг он, вероятно, больше не сможет этого выносить.

Вокруг него звенят голоса. Звон расходится концентрическими кругами, его окружает звон голосов, дыханий, оживленных взглядов. Голоса не смолкают, как музыка. Они пронзительно обрываются; обрываются в каком-то предвкушении. Лоуренс берет предложенный женой бокал, лицо женщины выглядит странно хрупким. Кусочки льда в бокале наводят на мысль об Арктике — чистые кристаллы, чистый, бесцветный лед и воздух, в котором не выживают никакие микробы. Оно невыносимо, это мгновение. Невыносимо. Невыносимо стоять с этими людьми. Он не знает, в чем дело, но тем не менее понимает, что стало невыносимо; что-то влечет его тело к точке распада, и чтобы сохранить себя, свое существо — физически сохраниться, — потребны силы не такого человека, как он, силы борца.

Медленно тянется мгновение. Ничего не происходит.

Снова аэропорт. Как встреча в прошлый понедельник, только в обратном порядке, теперь она уезжает домой. Воздушный лайнер поглотит определенное число людей, среди них — мать Лоуренса, и улетит. Теперь слова спешат. У спеть выговориться. Мать горько жалуется на одну из теток Лоуренса — он согласно кивает, недоумевая, зачем она все это говорит в присутствии Беверли, — кивает, да, да, он согласился бы с чем угодно.

— Откуда ей знать? Она никогда не была замужем! — произносит мать Лоуренса, скривив рот. Об отце Лоуренса, который погиб, катаясь на лодке, когда Лоуренсу было восемнадцать лет, она никогда не говорит прямо; говорит же о других бедах и несчастьях, говорит бойко, заученно, нетерпеливо дергаясь всем своим маленьким негнущимся телом. Отец Лоуренса погиб на озере, совсем один. Утонул, один. Видимо, лодка перевернулась, и он утонул, один, так что ни единая душа не видела этого и не может о том поведать.

Мать Лоуренса начинает плакать. Она будет с плачем пятиться от них, а потом в какой-то миг перестанет плакать, успокоится и пообещает позвонить, как только приземлится в Филадельфии. Пребывание в гостях окончено.

Хотя день был рабочий, вечером они отправились в галерею Дороти Клэр, где открывалась выставка молодого скульптора. Дороти Клэр была на несколько лет старше Прайоров, богатая вдова на периферии их социального круга. Открытие с шампанским. Лоуренса и его жену разделило, затянуло в разные группы; по правде, Лоуренс не принимал участия в разговоре, но с виду был полон энтузиазма. Шампанское ударило ему в голову. Мать провела у них семь дней, семь ночей; все прошло хорошо; все кончилось. Слава богу. Рабочий день, но словно затем, чтобы вознаградить себя, они не стали сидеть вечером дома.

Рядом с Лоуренсом стояла скульптура — одинокая металлическая колонна с острыми ребрами. Ее вид внушал опасение. Какая-то женщина, пятясь, едва не наткнулась на нее, Лоуренс размышлял, не нужно ли ее предупредить. На поверхности колонны он видел свое отражение, комическое, составленное из кусочков. Все скульптуры были из металла. Одни тяжело свисали с потолка, другие были укреплены на стенах. Тяжеловесные громады — настолько непроработанные, что казались бесформенными, — расселись на полу. Вокруг скульптур, порой натыкаясь на них, бродили люди. Одна женщина наклонилась, пытаясь отцепить от проволоки подол своей юбки, огромного мотка проволоки, обрызганного белой краской.

Что означают эти странные фигуры? На Лоуренса они действовали угнетающе. Но никто другой, по-видимому, не испытывал подобной неловкости. Он пошел обследовать проволоку — она смахивала на сетку вроде тех, что ставят в курятниках, — и не смог увидеть в ней никакого смысла. В разных местах заполненной толпой комнаты находились уродливые металлические шары, словно исковерканные планеты. Их блестящие поверхности отражали галактику человеческих лиц, но на самом деле лица были не человеческие. Веселые, крикливые, плоские, точно за ними не скрывалось никаких потаенных глубин… Как они без умолку болтают, эти лица! Ничего потаенного, совсем ничего, кроме плотских личин; никаких потаенных глубин страдания, мрака или нежности, ничего. Лица упоенно беседуют друг с другом.

Лоуренс поискал взглядом жену. Он увидел ее на другом конце комнаты, где она разговаривала с высоким мужчиной с серебристыми волосами. Тот же мужчина, которого он видел в городе! От изумления Лоуренс не мог двинуться с места. Стоял с бокалом в руке, такой же металлический и неподвижный, как эти скульптуры. Устремившиеся к потолку колонны с плоскими блестящими гранями и казавшимися острыми, как бритва, ребрами, размечали пространство галереи. Неожиданно они напомнили ему мебель в родительском доме, которую он переворачивал ребенком, — в некоторых комнатах мать разрешала ему играть с мебелью, и он составлял столы и стулья так, чтобы под них можно было подлезть и вообразить, что это маленький домик, хижина. Он ползал под ними, выглядывая из-под ножек столов и стульев. Иногда мать давала ему одеяло, чтобы завесить мебель.

Человек с серебристыми волосами обернулся, и Лоуренс понял, что это все-таки не тот незнакомец, которого он видел в городе, — этого человека он знал уже много лет. Однако он не почувствовал облегчения. Он был по-прежнему ошеломлен. Не замечавшая его Беверли осторожно, нервно поглядывала по сторонам. Мужчина уже собирался отойти от нее и присоединиться к другому разговору. У него была крупная, тяжелая, красивая голова, седые с серебристым отливом волосы курчавились, завиваясь в тугие колечки, цветущее лицо, великодушное, но несколько агрессивное — чересчур самоуверенное. Неожиданно Лоуренс почувствовал неприязнь к нему. И все же он был благодарен судьбе, что не превратился в этого мужчину, — благодарен за то, что в минуту ужаса и оцепенения душа не вылетела из него и не переселилась в этого мужчину, в это тело.

Он ушел. Быстрым шагом вышел из здания, поспешно смешавшись с полуденной толпой, а выбравшись на тротуар, держался поближе к краю, чтобы быстрее идти. День был холодный, серый. Он прошел несколько кварталов до конца улицы и, перейдя на другую сторону, направился к реке. Людей здесь было мало, лишь самые стойкие из туристов. Покупатели так далеко не забирались. Тут не было никаких магазинов, только бетон, парапеты, причал парома да вода, холодная, отталкивающая своим видом вода. Она была не очень чистая, с длинными, в шесть — восемь футов, полосками пены, которые подпрыгивали, крутились, извивались точно змеи.

В душе поднималась тревога, мучившая его две последние недели. В чем дело? Что произошло? Началось это в тот солнечный день, когда он издали увидел жену. Жена. Утром на следующий день приехала мать, они, как всегда, встречали ее в аэропорту. А дочь — что-то еще с дочерью, но он не мог припомнить. В грязной, плещущей воде он увидел улыбающееся лицо Эди. Но она его не видела. На самом деле там не было ничего. Он стоял один.

С ужасом думал он о себе и об этой реке: о том, что он здесь один, а под ним, в нескольких ярдах — река.

Он почувствовал что-то мертвенное вокруг глаз. Его глаза остекленели, затянулись коркой, точно запекшейся кровью, раны на месте глаз. А может, теперь эти корки отвалятся?.. Из-под них пробивалось другое лицо. Надо соскрести с глаз эти струпья, освободить новое лицо, содрать ногтями запекшуюся кровь. Надо разорвать свое тело. Сейчас же, в этот миг… потому что в этот миг тело его не в силах долее сдерживать само себя, подобно тому как трещат покровы одежд под напором великолепно развитых мышц борца, с гневом, нетерпением и радостью разрывающего их.

Неожиданно он увидел, что река внизу — это река душ, душ детей, отцом которых ему было предназначено стать, истекавших из него и беспомощно, безжалостно уносимых течением. Он уставился на воду. Это все его дети! Сыновья и дочери его плоти! Ему было предназначено стать отцом этих тысяч, тысяч миллионов душ, и однако ж он стоит здесь на бетонной набережной, опершись на балюстраду, а мимо него, с шумом ударяясь о твердь земли, вода несет детей его плоти, и они уходят в небытие.

Он постоял немного в тишине. Болели глаза. Попытался думать о том, что ему надлежит сделать — что-то ведь он замыслил? Почему он пришел сюда? Если он будет тонуть, перед ним, вероятно, промелькнут события его жизни. Он увидит опять перевернутую мебель — неуклюжее золоченое кресло с изогнутыми ножками и марлевой обивкой снизу, и сквозь темную марлю видны пружины, — опять пролезет между ножками и спрячется там, прижав колени к груди, в тайном и безопасном укрытии. Увидит большой дом, увидит кипы журналов, услышит едкий, приятный запах одиночества на третьем этаже того дома; войдет в ту комнату и в непорочности и безмолвии проживет там свою жизнь.

А возможно, он с криком упадет в воду. Будет барахтаться, размахивая руками и ногами, так с криком сразу и пойдет ко дну — и никто не сможет его спасти. Может, придут поглазеть, но спасти его они не могут. Или, возможно, он совсем ничего не увидит, никаких видений, никаких воспоминаний; возможно, это просто вранье, что человек, когда тонет, снова проживает свою жизнь, и он ничего не увидит, ничего; утонет в муках, и его унесет вниз по течению, и он уйдет в небытие.

Он взглянул на часы. Час, даже больше.

Он поспешно вернулся в свой кабинет. Служащая регистратуры, хорошенькая чернокожая женщина, пожурила его за прогулку под дождем. Взяла у него плащ, стряхнула, повесила. В приемной — он мог ее видеть через две приоткрытые двери — сидело (очевидно, они уже порядочно тут просидели) несколько человек. Он вошел в свой кабинет. Через несколько минут сестра ввела первого пациента вечернего приема, Херба Альтмана.

— На сей раз я пришел немного раньше положенного, но все как обычно. Диагноз прежний, — решительно произнес Альтман. На нем был модный широкий зеленый галстук, цвета мяты. С крошечными белыми искорками, резавшими Лоуренсу глаза.

Обменялись рукопожатием.

— Может, меня нужно просто пристрелить. Еще накличу, а? — Альтман рассмеялся. — Так или иначе, Ларри, я по-прежнему не могу спать. Все та же проклятая штука. Дайте мне что-нибудь посильнее, чтоб я заснул, а? А вы слышали про этого негодяя, про агента, которого я нанял следить за Эви? Ее приятель! Оказалось, что он ее приятель! Все ей выложил, предупредил ее. Я его выгнал, с ней тоже покончено, поверьте мне; по-моему даже, они с моей женой обмениваются наблюдениями и смеются надо мной; ничего, черт возьми, удивительного, что я не могу спать. Может, мне нужно просто сыграть в ящик, а? Всем будет легче? Как вы думаете?

— Давайте я осмотрю вас, как обычно, — осторожно произносит Лоуренс. — У вас действительно несколько возбужденный вид.

Перевод М. Кореневой

Ночная сторона

6 февраля 1887 г. Куинси, Массачусетс.

«Монтегью-хауз».

Что-то тревожное вчера вечером в доме миссис А. Почти никакой театральщины — обстановка уютная, хотя довольно жалкая и убогая, — в атмосфере лишь едва заметно что-то зловещее (особенно по контрасту с Вальпургиевой ночью, которую устроил этот беспардонный шарлатан из Портсмута, карлик Юстас, нагло вознамерившийся — на том основании — ошибочном, — будто я являюсь членом Новоиерусалимской церкви — это я-то! — представить меня самому Сведенборгу). Тем не менее удалился я в тревоге, и последовавшая беседа за обедом с доктором Муром, хоть и бесстрастная, а порой даже и фривольная, не успокоила моего духа. Перри Мур, разумеется, закоренелый материалист, приверженец Аристотеля и Спенсера, любит вкусно поесть и попить, а также отдает должное и более ничтожным прихотям естества; в его обществе, как и в университете, я склонен в целом разделять этот взгляд, ибо в моей природе заложено чудовищное тяготение к стадности, которого я не в силах побороть. (Которого я не хочу побороть.) Стоит мне, однако, остаться наедине со своими мыслями, и меня одолевают сомнения относительно собственной моей позиции, а мои интеллектуальные «убеждения» представляются мне самою ненадежною вещью на свете.

Наиболее твердые члены нашего Общества, такие, как Перри Мур, могут поставить вопрос прямо: является ли миссис А. из Куинси — сознательно или бессознательно — обманщицей? Иметь дело с сознательными обманщиками довольно легко: как только выведешь их на чистую воду, они предпочитают самоустраниться от дальнейших изысканий. Бессознательные же обманщики, в известном смысле, вовсе и не являются таковыми. Несомненно, доказать наличие преступных намерений было бы весьма затруднительно. Насколько мы смогли установить, миссис А., например, не принимает ни подарков, ни денег: мы оба, Перри Мур и я, отметили ее любезный, но твердый отказ на предложение судьи, вызывавшегося отправить весной ее с мужем (по-видимому, страдающим каким-то недугом) отдохнуть в Англию. Кроткая, застенчивая женщина лет пятидесяти пяти, довольно крупная, волосы, как у моих незамужних тетушек, зачесаны на прямой пробор, единственное украшение — старомодная брошь с камеей; свежевыглаженное черное платье, довольно приятное на вид, выглядит так, словно шили его дома. Согласно сведениям Общества, практикует в качестве медиума вот уже шесть лет. Живет, однако, по-прежнему в неприглядной части Куинси, в квартале скромных сборных домов. Состояние дома четы А. довольно пристойное, особливо принимая во внимание ущерб, наносимый постоянно нашими зимами; единственная комната, которую мы видели, — зала: вполне обычная, с чересчур мягкими креслами, непременными подушечками, чудовищным диваном, набитым конским волосом, и, конечно же, дубовым столом; атмосфера была столь заурядной, что могла бы показаться унылой, если бы миссис А. не предприняла попыток оживить ее или, пожалуй, придать ей очаровательный оккультный вид, развесив по стенам комнаты акварели. (По ее утверждению, акварели эти «исполнены» одним из постоянно контактующих с нею «духов», молодою ирокезскою девушкою, умершей от оспы в семидесятые годы восемнадцатого столетия. Они трогательно ярки, изображают мандала, треугольники, стилизованные глаза, есть даже прозрачный Человек Космоса с черными, как у индейца, волосами.)

Прошлым вечером помимо миссис А. на сеансе присутствовало лишь трое. Судья Т. из Верховного суда штата Нью-Йорк (ныне в отставке), доктор Мур и я, Джарвис Уильямс. Доктор Мур и я прибыли из Кембриджа под эгидой Общества психологических исследований с целью предварительного ознакомления с тем видом медиумирования, который практикует миссис А. На этот раз мы были без стенографистки, хотя миссис А. проявила готовность к проведению записи сеанса; она показалась мне на удивление отзывчивой и сердечной и даже проявляла интерес к нашим формальностям, хотя впоследствии Перри Мур за обедом заметил, что он почувствовал в ней «ощутимую нерасположенность». Однако в начале сеанса она была чрезвычайно возбуждена, и какое-то время казалось, что и мы, и судья напрасно предприняли это путешествие. (Она то и дело, словно сконфуженная хозяйка, всплескивала пухлыми руками, извиняясь, что духи, очевидно, «нынче в дурном, некоммуникативном настроении».)

Однако в конце концов она вошла в транс. Мы вчетвером сидели вокруг тяжелого круглого стола примерно с 6 ч. 50 мин. до 9 ч. веч. Минут сорок пять миссис А. тщетно пыталась войти в контакт со своим главным коммуникатором, а затем внезапно погрузилась в транс (по правде говоря, самым драматическим образом: глаза ее так закатились, что вначале я не на шутку встревожился), и явился некто по имени Уэбли. Во время сеанса голос «Уэбли» раздавался, казалось, с разных сторон. Во всех случаях он находился не ближе трех ярдов от миссис А.; несмотря на полумрак в зале, я уверен, что достаточно ясно видел рот и шею женщины и не мог обнаружить очевидных признаков чревовещания. (Перри Мур, более опытный в деле исследования психики, нежели я, и гораздо менее склонный принимать всерьез феномен в целом, утверждает, что видывал такие проделки чревовещателей, рядом с которыми бедная миссис А. выглядела бы просто жалко.) Голос у «Уэбли» резкий, монотонный, странным образом вызывающий беспокойство. Порой он был пронзителен, порой — настолько тих, что становился почти не слышен. Что-то капризно-детское в нем. Несносное. В противоположность миссис А. «Уэбли» старательно выговаривал «г» в конце слов. (Что, конечно, может быть специальной уловкой.)

Этот «Уэбли» — один из духов, наиболее часто посещающих миссис А., хотя и не самый надежный. Ее Главный Коммуникатор — шотландский старец, который жил «во времена Мерлина»[25] и, несомненно, необычайно мудр; к сожалению, вчера он не пожелал явиться. Вместо него всем заправлял «Уэбли». Он умер будто бы лет семьдесят пять назад девятнадцати лет от роду в доме неподалеку на той же улице, где живет миссис А. Не то помощник мясника, не то подмастерье портного. Погиб во время пожара или в результате «ужасной продолжительной болезни, оставившей его калекою» или же несчастного случая, при странных обстоятельствах, под копытами лошади; в течение сеанса плаксиво сетовал по поводу своей кончины, но подробностей происшествия, видимо, не помнил. В самом конце сеанса он обратился прямо ко мне: «Доктор Уильямс из Гарвардского университета» — и сказал, что поскольку у меня есть в Бостоне влиятельные друзья, я мог бы посодействовать ему в делах — оказалось, он сочинил сотни песен, стихов и басен, но все осталось неопубликованным, не буду ль я столь любезен, не найду ли издателя для его сочинений? Жизнь обошлась с ним несправедливо. Его талант — его гений — потерян для человечества. В моей власти помочь ему, настаивал он, разве не обязан я помочь ему?.. Затем он спел одну из своих песен, напоминавшую, как мне показалось, старинную балладу; временами он так завывал, что многих слов было невозможно разобрать, но, невзирая на это, он пел, переставляя стихи в произвольном порядке:

В сей ночи, в сей ночи, Присно и поныне, Свод, очаг и свет свечи, Твой дух Христос приимет. Когда покинешь сей приют, Присно и поныне, На пустошь дрока тебя снесут: Твой дух Христос приимет. Пред тобою — Ужасов Мост, Присно и поныне, Дрока шипы изорвут твою плоть: Твой дух Христос приимет.

Престарелый судья Т. прибыл из Нью-Йорка затем, чтобы, как он выразился, не таясь «поговорить напрямик со своей покойной женой, чего ему никак не удавалось сделать, когда она была жива»; обращался «Уэбли» со старым джентльменом самым своевольным и бесцеремонным образом, словно ситуация была отнюдь не серьезная.

— Кто здесь сегодня? Кто здесь? Пусть представятся снова — я не люблю незнакомых! Говорю вам, я не люблю незнакомых! — твердил он.

Хотя миссис А. предупреждала, что никаких физических явлений нам наблюдать не удастся, время от времени в полумраке комнаты вспыхивали мерцающие огоньки, размером не более пульсирующих искорок светлячков; оба мы, Перри Мур и я, чувствовали пальцами вибрацию стола. Примерно в то время, когда «Уэбли» уступил место духу жены судьи Т., температура в комнате, казалось, внезапно упала, и я помню, что меня охватил страх, — но это продолжалось одно лишь мгновение, и вскоре я снова пришел в себя. (Доктор Мур утверждал, что не заметил никакого изменения температуры, а судья Т. был после сеанса так ошеломлен, что его спрашивать было бесполезно.)

Сам сеанс похож на остальные, на которых я присутствовал. Дух — или голос — заявил, что он и есть покойная миссис Т.; этот дух обратился к здравствующему супругу с весьма странною, исполненною напряжения настоятельностью, так что присутствовать там было весьма неловко. Вскоре судья Т. расплакался. Его изборожденное глубокими морщинами лицо было мокро от слез, как у ребенка.

— Ну, Дэрри! Дэрри! Не плачь! Ах, не плачь! — произнес дух, — Никто не умер, Дэрри. Смерти не существует. Не существует!.. Ты меня слышишь, Дэрри? Отчего ты так испугался? Так расстроился? Не надо, Дэрри, не надо! Дедушка, и Люси, и я — мы все здесь вместе, и мы все счастливы! Взгляни, Дэрри! Будь мужествен, мой дорогой! Испугался, бедный мой! Мы так и не узнали друг друга, да? Мой бедный, мой дорогой! Любовь моя!.. Я видела тебя в огромном прозрачном доме, огромном горящем доме; бедный Дэрри, мне говорили, ты болел, ослаб от жара; все комнаты в доме были объяты пламенем, а лестница сгорела дотла, но по ней двигались фигуры, Дэрри, вверх-вниз, бездна народу, и среди них — ты, милый; спотыкался со страху — такой неуклюжий! Ну взгляни же, мой милый, прикрой глаза рукой, и ты увидишь меня. Дедушка помог мне — ты знал об этом? Произнесла я перед кончиной его имя? Милый, дорогой мой, все произошло так быстро — мы так и не узнали друг друга, правда? Не будь строг с Энни! Не будь жесток! Дэрри! Отчего ты плачешь?

Понемногу голос духа становился все тише, а может, что-то испортилось и каналы коммуникации были уже несвободны. Повторы, невразумительные обрывки, бессмысленные призывы: «Милый! Милый!» — которых, казалось, были не в силах унять ответы судьи. Дух говорил о своей могиле, о путешествии в Италию много лет назад, об умершем или неродившемся ребенке, снова об Энни — очевидно, дочери судьи Т.; но из словесной мешанины не всегда удавалось извлечь смысл, и, когда миссис А. внезапно пробудилась от транса, это было большое облегчение.

Судья Т. поднялся из-за стола в сильном возбуждении. Он хотел вновь вызвать дух — он не успел спросить жену о самом главном; его захлестнули эмоции, и ему трудно было говорить, прервать монолог духа. Но миссис А. (которая выглядела удручающе усталой) сказала ему, что в эту ночь дух уже не вернется и не следует даже пытаться вызывать его снова.

— Мир иной подчинен своим законам, — произнесла миссис А. тихим, шелестящим голосом.

Вскоре после 9 ч. веч. мы покинули миссис А. Я тоже был в полном изнеможении; я и не предполагал, что происходящее так захватит меня.

Судья Т. тоже остановился в «Монтегью-хаузе», но после сеанса он был слишком расстроен, чтобы разделить с нами трапезу. Уверял нас, однако, что дух был настоящий — голос его жены, в этом он убежден, жизнью готов поклясться. При жизни она никогда не называла его «Дэрри», не странно ли, что она назвала его «Дэрри» сейчас? — и так беспокоилась о нем… с такой любовью? — и об их дочери тоже беспокоилась? Он очень тронут. Ему надо многое обдумать. Да, несколько недель тому назад у него был жар — жестокий приступ бронхита с высокой температурой; по правде сказать, он еще не вполне оправился. А самое необыкновенное во всем случившемся — это открывшаяся ему истина: Смерти не существует.

Смерти не существует.

Мы с доктором Муром славно пообедали — жаркое из барашка, уложенное в виде короны, молодой картофель с горошком и капуста с маслом; два сорта хлеба: ржаной немецкий и сметанные рожки; масло в гостинице превосходное, отменное вино; на десерт — блинчики со сливками и жареным миндалем, выглядели они великолепно, но я уже был не в состоянии ничего есть. Доктор Мур зверски проголодался. За едою он разговаривал, часто сопровождая свои слова громкими взрывами хохота. Он, разумеется, убежден, что медиум — обманщица, и даже не слишком искусная обманщица. За время своих любительских исследований, которые он с перерывами ведет вот уже пятнадцать лет, он встречал куда более искусных медиумов. Даже печально знаменитый Юстас со своими левитирующими столами, боем часов и воплями всякой нечисти поизобретательнее миссис А.; Юстас — всякому, разумеется, ясно — шарлатан, но чтобы раскусить его методу, пришлось изрядно поломать голову. А у миссис А. все абсолютно очевидно.

Говорил доктор Мур довольно долго, по своему обыкновению благодушно и категорично. Он заказал нам обоим бренди, хотя, когда мы кончили обед, время близилось к полуночи и мне не терпелось отправиться в постель. (Я надеялся рано встать и поработать над лекцией о воззрениях Канта на проблему свободы воли, которую мне предстояло читать через несколько дней.) Но доктору Муру беседа доставляла удовольствие: казалось, то, что мы увидели у миссис А., взбодрило его.

Перри Муру сорок три года, он всего на четыре года старше меня, но выглядит, во всяком случае рядом со мной, значительно старше. Он приходится троюродным братом моей матери; преуспевающий врач, имеет холостяцкую квартиру и кабинет на Луисберг-сквер; отчего он не женился или упорно не желает жениться, составляет одну из непреходящих тайн Бостона. Все сходятся на том, что он человек ученый, остроумный, обаятельный и необыкновенно умный. Внешность его скорее поразительна, нежели красива согласно общепринятым представлениям — темная блестящая бородка, живые темноватые глаза; великолепный скрипач-любитель, заядлый яхтсмен, поклонник литературы: его любимые писатели — Филдинг, Шекспир, Гораций и Данте. Вне сомнения, он идеальный исследователь спиритических явлений, ибо воспринимает наблюдаемые феномены остраненно, но с неослабевающим любопытством, и у него положительное пристрастие к фактам, просто мания. Как подлинный ученый, он занят разысканием фактов, совокупность которых может с определенной вероятностью порождать гипотезы: начинает он не с готовой гипотезы, куда, как в своего рода корзину, можно свалить без разбора одни факты, оставив для удобства другие без всякого внимания. Во всех вещах он эмпирик, ничего не принимающий на веру.

— Если эта женщина — обманщица, — говорю я нерешительно, — значит ли, что вы считаете ее обманщицей, которая сама не сознает этого? А информация духов добывается ею посредством телепатии?



Поделиться книгой:

На главную
Назад