Только факты
1. Я родился недоношенным, все боялись, что я могу умереть.
2. В детском саду я как-то спер у нескольких детей из шкафчиков всякие притащенные ими игрушки, потому что завидовал. Мать отодрала меня бельевой веревкой и велела назавтра принести и отдать безутешным законным владельцам так, чтоб все видели. Хотя могла раздать упертое потихоньку, она в том же садике работала воспитательницей. С тех пор я не ворую, потому что это стыдно, и не завидую, не знаю почему.
3. Я научился читать в четыре года, по газете «Труд», название которой вдруг сложилось из по отдельности знакомых знаков. С тех пор читаю довольно много и беспорядочно, «Милый друг» я одолел лет в двенадцать, а «Три мушкетера»—лет в четырнадцать, и они мне не понравились. У меня довольно причудливые и даже эклектические литературные вкусы, и я не смог бы их четко изложить.
4. Я с десяти лет без родителей, и поэтому очень ценю знаки внимания, обращенные лично ко мне. Хотя и смущаюсь, когда их случается много. За столько лет они не стали обычней. Возможно, в этом проявляется моя ущербность.
5. Я научился играть на гитаре в тринадцать лет. Гитару мне подарил дед, все остальные мои родственники полагали это блажью. До сих пор я что-то бренчу, хотя мировой известности не снискал. Видимо, блажью это и оказалось.
6. Я закончил музыкальную школу. Поступил в нее сам, и это удержало меня в ней до окончания. Сначала дед говорил: бросай, если надоело, но ты ж сам туда пошел. А потом дед умер, и я учился там из упрямства. Я довольно ответственно, даже с некоторой маниакальностью не бросаю то, во что сам ввязался. До сих пор. Хотя пора б и поумнеть.
7. Я не пошел учиться на филфак университета, куда стремился всей душой, потому что мои ближайшие родственники поголовно были против, это противоречило б семейной традиции. Я пошел в Техноложку, которую бросил через в общей сложности три курса с перерывом на службу в армии. Поэтому я осторожно даю советы, как направить чью-нибудь жизнь, и никогда на них не настаиваю. И сам их мало спрашиваю, а неспрошенных почти совсем не слушаю, поскольку опять могу оказаться в Техноложке вместо филфака. Из самых лучших побуждений советующих.
8. Я женился в 23 года. Примерно за полгода до этого мы расстались навсегда. Я до сих пор женат, у нас двое деток, и я прихожу в ужас, когда думаю, что мог бы выдержать характер, и ничего этого не было б. Поэтому я ни в чем не зарекаюсь, не верю ни в какую окончательность и избегаю употребления слов «навсегда» и «никогда». И опасаюсь людей, которые часто употребляют такие бесповоротные слова.
9. Я спокойно отношусь ко всему, что, по моему мнению, является излишествами. То есть тем, что выше уровня хлеба. Оно все мне может очень нравиться, но сверхценность предметов и идей мне кажется спорной. Я вообще не особенно много в чем уверен, и моя уверенность распространяется исключительно на меня и нескольких близких мне людей. Другие вполне могут полагать, что для них главное империя, история, размер камня в колечке, это их дело. Мой мир скуден. Живые люди мне главней всего.
10. Мне сорок семь. Помня отца, я знаю, что это довольно много, и я рад, что я жив.
11. Деньги—не главное.
Ближние предки. Дед Моисей
Старший по возрасту из моих дедов—отец моей матери, Моисей Пейсахович Хитеров, погиб в июле 1941 года.
Это практически все, что известно мне о нем наверняка и задокументировано, остальное сложено из обрывков воспоминаний матери и бабки.
В извещении было написано «пропал без вести». И понимай это как хочешь. Потом, уже будучи довольно взрослым, я узнал—это означает, что его солдатский медальон не нашелся там, где ему пришлось сложить голову. Бабка моя даже приблизительно не знала и никогда не узнала, в каких местах это случилось, да и было ей не до того. Война стремительно приближалась к Брянской области, где они тогда жили в городе Клинцы, и надо было спасаться самой и спасать мою мать Полину тридцать пятого года рождения и ее сестру Софу трех месяцев тогда от роду. Дед по-русски говорил с акцентом, родными языками его были болгарский и ладино, идишу он научился, когда его семья, руководствуясь неведомыми мне соображениями, перебралась из окрестностей города Велико Тырново на Украину, в Житомирскую область, в местечко Трояново.
Семья была большая и, конечно, небогатая, как и все семьи многодетных еврейских мастеровых в то время, перед русской революцией. Дед был третьим не то четвертым сыном в семье, учился в хедере и был красивым и умным мальчиком. Все его любили, вспоминала бабка, не много помнившая подробностей о семье мужа. Рассказать подробней мне было некому, вся дедова большая семья, кроме одного из братьев, еще в Гражданскую подавшегося за счастьем в Америку, погибла. Я не знаю, как именно уничтожили евреев именно в Трояново, и подробностями не интересуюсь из постыдного опасения добавить боли и горя к уже известному мне.
Дед Моисей закончил начальную школу и помогал своему отцу, моему прадеду, в сапожной мастерской, там пришла революция, за ней гражданская война. Подростком вступил он в комсомол, невзирая на упреки отца, что не годятся порядочному еврейскому юноше эти глупости, и, похоже, на каком-то комсомольском сборище познакомился с юной тогда Идочкой, моей бабкой, тоже комсомолкой. Так оно у них и шло, как водится, с ухаживаниями и сватовством, потом они поженились, потом появилась моя мать, потом тетка Софа, потом началась война, потом он погиб, а потом и вся его большая семья.
От него осталась одна-единственная фотография, где он с завитой по тогдашней моде бабкой Идой и моей маленькой матерью в кружевном платьице смотрит прямо и с улыбкой. Сидя в белой рубашке и черном новом пиджаке. Передовик труда местной обувной фабрички, певец и шутник, неунывающий человек, которого все любили. У него там крупные руки и широкие плечи рабочего человека, у которого есть все, что нужно для жизни.
От брата, уехавшего в Америку и временно потерявшегося, он перед самой войной уже получил письмо с расспросами о семье, тогда еще многочисленной, и среди прочего дед ответил так: «Слава Богу, все здоровы, и в доме каждый день есть еда и одежда всем, на каждый день и на субботу с праздниками». Дед, хоть и знал как минимум четыре языка, в письме был не скор, и оттого выходило у него весомо.
Этими нехитрыми словами и я сам руководствуюсь в жизни, добавляя: и чтоб не было войны. Потому что она может в единый миг сделать бессмысленными заботы о здоровье близких, надежном доме и куске хлеба для них, а у меня и так немного, для чего я хотел бы жить.
Да и вообще свинство, по-моему, когда людей убивают.
Ближние предки. Дед Виктор и бабка Аня
Мой второй дед, Виктор Васильевич Мещеряков, чью фамилию я ношу, родился 25 октября 1912 года в Сызрани, тогда Самарской губернии, в семье железнодорожного служащего из обедневших дворян. Был он младшим из четырех детей, старшими были девочки, Нина, Зина и Ольга. Ольга умерла молодой еще до революции, и я про нее ничего, кроме имени, не знаю. Две оставшиеся знакомы мне, хоть и в разной степени. Тетя Зина (почему-то ее сложилось называть так) закончила Московский геологоразведочный институт, много ездила по Союзу и за его южными границами, а именно по Индии, Ирану, Афганистану и Пакистану, замужем была тоже за геологом, дядь Федей, и имела троих чудных детей, моих дядей, Игоря, Алексея и Димку. Игоря я считаю своим самым близким родственником, уж не знаю почему, скорей всего потому, что он—копия мой дед в молодости.
Нина училась во Владимирском сельхозтехникуме, долго жила в деревне, приобрела стойкий тамошний акцент, замуж вышла перед самой войной и перед войной же овдовела, муж ее Родион попал ночью под проходящий поезд, возвращаясь домой с работы. Имелся у нее сын, Генка, доброго нрава, веселый, но сильно пьющий человек, уже после ее смерти умерший с перепою. Она подолгу живала у дедов, нянчась с моей маленькой двоюродной сестрой, Каринкой, дочерью моей тетки Ирины, на кою я не держу зла, в конце концов, по всем счетам надо платить, и я заплатил по своим.
Ну да ладно.
Дед встретил революцию краснощеким ребенком пяти лет и несильно ей удивился. Семья его переехала в Воронеж, где его отец начал работать на Юго-Восточной железной дороге, там дед со временем окончил начальную школу, поработал в железнодорожных мастерских молотобойцем, а потом кузнецом, похоронил отца, болевшего летаргией, и отправился за знаниями в Ленинград, на рабфак Ленинградского института инженеров водного транспорта. На каких-то каникулах познакомился он с моей бабкой Анной Григорьевной Шаповаловой, тогда еще студенткой железнодорожного техникума, будущим бухгалтером, донской казачкой, дочерью выучившегося крестьянина-однодворца. Вскорости они, не сказавши будущим теще и свекрови, «записались», как тогда выражались, и произвели на свет моего отца, Юрия, в 1934 годе. Дед был студентом-первокурсником, у бабки дело шло к выпуску, оба жили в общежитиях, дед в Питере, бабка—в Воронеже, здесь надо оценить смелость этих молодых людей.
Ну, долго ли коротко, дед таки отучился, получил диплом инженера-гидротехника. Довольно успешный диплом, учитывая необходимость постоянных подработок, чтоб кормить семью, состоящую из молодой жены с сыном, собственной матери и матери жены, жившей тогда на станции Лиски в Воронежской области. Дело шло к войне, старательные чистки армии и флота требовали множества командиров среднего звена и специалистов с образованием, и деду сразу после выпуска присвоили воинское звание техник-лейтенант и отправили служить командиром роты на Черноморский флот, а именно в Новороссийск, куда дед и привез жену с сыном.
Тут история, как бабка с чемоданами вселялась в выделенную КЭЧ [1] квартиру. Вышло так, что буквально по пятам за бабкой с чемоданом и моим отцом, завернутым в одеяло, в ту же квартиру явился еще какой-то майор с женой и предъявил на нее ордер. Советский бардак начался отнюдь не в период развитого социализма, как многие ошибочно полагают. Я даже думаю, что он вообще не ведет свою историю с революции рабочих и крестьян, ну да мы не об этом.
Бабка, не ждавшая подмоги (дед был в какой-то командировке) и никого, естественно, в том Новороссийске не знавшая, сориентировалась мгновенно. Она уселась на единственную в квартире табуретку, покрыла себя с сыном единственным в ее багаже одеялом и громким командным голосом объявила, что с места не тронется, хоть ее, женщину одинокую и беззащитную, всякий может обидеть и выкинуть на фиг во двор барака, на съедение голодным и злым дворовым псам. Бабка вообще, подозреваю, была склонна к патетике с молодых годов.
Майор с женой повозмущались, потоптались, пообещали прислать патруль (в тогдашнем Новороссийске, как я понял, многие вопросы решались военной властью, вроде как в лебедевском Тирасполе), но, решивши, что утро вечера мудренее, все же удалились, и бабка взялась обустраиваться. Обустроившись за ночь как могла, она поутру явилась в комендатуру, игнорируя адъютанта, ввалилась с отцом в одеялке к командиру гарнизона, уложила моего мелкого папашку на его стол и разразилась пространной речью. Чего она там выдавала, история не сохранила, но, видимо, что-то впечатляющее, раз командир дал ей бумагу (Железную! Фактическую! Броню!), что квартира остается за ней и не моги никто иттить против. Да.
Ну а дед что ж? Дед вернулся из командировки, когда проблема рассосалась, и стали они там жить-поживать, согласуясь с дедовым расписанием дежурств и командировок, обзавелись постепенно всяким скарбом и хозяйством, познакомились с соседями, а бабка—с продавцами на рынке и в магазинах. Хорошо жили. Все ж офицерская зарплата и паек, распределитель, гарнизонная поликлиника; бабкины сестра и братья в Лисках хлебнули в те ж времена ого как. Особенно бабкин младший брат Борис.
Ну ладно.
Туда-сюда, тучи над страной начали сгущаться, финская кампания, куда деда не послали, заставляла задуматься о большой войне. Враки, что люди ничего не знали, ни о чем не догадывались, и большая война им свалилась как снег на голову. Просто говорить обо всем таком в открытую было небезопасно, ну а напечатанное в газетах-то и сообщения по радио обсуждали, а как же.
Перед самой войной у деда с бабкой родилась моя тетка Ирина, деда перевели в Поти, условий для проживания с семьей там не было, и бабка двинула пожить к матери, в Лиски. Там ее война и застала.
Семилетний мой отец прискакал с улицы с сообщением, что война началась, и война эта с Германией. Бабка не поверила—с Германией был пакт, по радио и в газетах постоянно распространялись об английских наших врагах и выражали сдержанную надежду на союз с молодым германским национал-социализмом, не лишенным лево-правых заскоков, но в целом дружественным и классово близким. Сюрпризом была не война, ее более-менее ждали, сюрпризом была война с предполагаемым союзником. Это сбивало с толку и беспокоило. Но и мобилизовало силы и волю. Англия вона где, а Германия рядом, и, значит, надо запасаться чем только можно запастись. Не очень-то народ верил в газетный треп, что всех врагов будут бить где-то далеко от дома. Молодая моя бабка успела купить чуть ли не на все деньги, что были в доме, соли, спичек, муки и мыла, а запасшись необходимым и несколько успокоившись, начала ждать вестей от деда. Тот, хотя это и странно в такой момент для страны, не замедлил появиться в Лисках и, побыв пару дней, отбыл невесть куда.
Наученная уже военным строгостям с секретностью, бабка ни о чем не спрашивала.
Потом была война.
Когда немцы подошли вплотную к Дону, бабкина мать, Катерина, все документы бабки, деда и моего маленького отца с еще грудной Ириной кинула в печку. Бабка была в ужасе, но бабка Катерина, женщина, по слухам, не менее крутая, чем моя бабка, велела заткнуться. Лучше без документов и продовольственного аттестата, чем повешенная семья красного офицера. Насчет немцев никто особо не обманывался, многие помнили еще ту войну, прежнюю, и зажила моя бабка беспаспортной с двумя малыми детьми. Тем не менее на работе ее продолжали держать, рабочую карточку она имела, и кое-как войну пережили. Дед где-то строил под огнем мосты и дамбы, углублял фарватеры и получал правительственные награды и очередные воинские звания.
Интересно, что и в дедовой, и в бабкиной семьях никто на войне не погиб, видно, Господь берег их для других испытаний. Так оно в конце концов и вышло, но пока мы не о том. Только дедова мать умерла от какой-то болезни, никто не знает от какой, диагностировать и лечить в простреливаемом насквозь и оккупированном Воронеже было, похоже, некому.
Потом война кончилась. Советскому правительству и военному командованию не давал покоя бойкий дальневосточный сосед, и деда, тогда уже инженер-майора, послали служить на Дальний Восток. Он приехал в Лиски с иконостасом орденов и медалей, по которым пытливый наблюдатель мог восстановить ход дедовых военных приключений в мелких деталях, и забрал жену с детьми. Хабаровск, Совгавань, Владивосток, Сахалин, Камчатка вспоминались ими как времена благополучные и даже изобильные. Там, в Совгавани, в возрасте тридцати семи лет дед получил свой первый инфаркт.
Причиной была не служба, а лихость и безбашенность моего папашки. Он, носясь как оголтелый по школьному вестибюлю, умудрился опрокинуть и расколотить вдребезги гипсовый позолоченный бюст Вождя Всего На Свете. Причем, расколотив его на тысячу кусков, он остановился, задумчиво рассмотрел осколки и громко выдал на радость какому-то из школьных стукачей: «А внутри-то пустой и гнилой!»
Приглашения к директору школы и начальнику совгаванской контрразведки дед получил одновременно. На домашнем допросе отец ковырял сухой ногой плинтус (о том, как отец охромел, я как-нибудь потом расскажу, к дедам не относится) и с чистыми глазами повторял: «Ничего не делал, стоял как человек, а он упал и разбился». Похоже, отцова отважность и упертость могла б сделать его пионером-героем, попади он на войне в нужные руки, но Бог спас.
За сутки перед визитом к контрразведчику дед поседел на полголовы, а по возвращении с беседы его и свалил тот инфаркт. Но дед уцелел от тюрьмы, а ссылать еще дальше из Советской Гавани смысла, похоже, не было, служил он еще несколько лет, пока у него не начался эндартериит, и в отставку он ушел по болезни в 56-м году. Получив напоследок звание подполковника, полную военную пенсию и целый букет болезней, заключение врачей выглядело как выписка из медицинской энциклопедии. К тому времени мой буйный отец уже женился на моей тихой и красивой матери, у деда появилась внучка, моя старшая сестра Витка, и решено было всем кагалом двигать на материк, к более мягкому климату и малой родине деда с бабкой. В Воронеж.
Дед устроился на работу в Верхне-Донской технический участок Волгодонского канала, там и работал прорабом до самой смерти. Возил меня на служебном катере с собой в командировки, учил ловить рыбу и лечил от простуд, колол со мной дрова для маленького камбуза и таскал с собой на дачу в пригороде, тогда казалось за тридевять земель, с тремя пересадками и еще пешком. Бабка, подрастив внучку и несколько понянчившись со мной, пошла на работу кассиром в кинотеатр «Юность», они получили свою первую квартиру без удобств, в глухом и опасном районе города, на Придаче. Тоже жили как могли, враждовали потихоньку и без открытых военных действий с матерью моей матери, бабкой Идой, надо сказать от военных еще ужасов несколько подвинувшейся головой. Пережившей войну, паническое от нее бегство аж до Хабаровска, безотцовое и беспенсионное выращивание дочерей. Но зять-гой для нее оказался слишком сильным ударом. Да и не подарок он был, да. Махнув рукой на отца с его заходами, деды выучили в университете и выдали замуж за военного тетку Ирину, за дядю Толю, красавца и во всех делах мастера, родом из Керчи. Жили как-то.
Родственников в Воронеже и окрестностях у них было много, следом за ними подтянулись в Воронеж их еще с войны друзья, Саблины, и за столом в праздники собирались огромные толпы. Бабка была мастерица в готовке, особенно в выпечке, таких пирогов, пирожных, тортов и печений не едал я—ни покупных, ни самодельных, более нигде. Да вино в погребе, да варенья-соленья… Дом дедов казался мне богатым и праздничным всякий день, а сестра от них вообще не вылезала. Дед ходил встречать бабку на остановку, чтоб ей не идти одной по темным и глухим придаченским улицам, и, если я случался, брал с собой и меня. Небыстро мы ходили, дед из-за эндартериита сильно страдал ногами, с палкой не ходил по каким-то принципиальным соображениям, часто останавливался отдыхать, и мы с ним вели длинные разговоры.
Говорят, он протестовал, когда родители мои объявили, что затеяли родить меня. Говорят, выражал опасения, что Витку станет из-за меня любить меньше, но из роддома принял меня, завернутого в одеяло, на руки и так и вез до дому, никому не давал. Седой и больной, не старый еще человек, пропустивший за учебой, войной и службой рождение своих детей и старшей внучки. Очень со мной младенцем нянчился и гордо возил по улицам коляску, хотя в те времена вроде и было это мужику не совсем к лицу.
В 75-м году, летом, мои родители по очереди умерли, а мы с сестрой стали жить с дедами. Недолго, всего три с небольшим года. Потом сестра вышла замуж за ее первого мужа, чокнутого алкоголика, профсоюзного деятеля на десять лет старше ее, Сапрыкина. Деды получили новую квартиру, в которой не жили, а жили со мной в квартире моих родителей, хотя прописали меня к себе, чтоб «если что».
А потом дед взял и умер. 29 октября, в понедельник ночью, три дня спустя после своего шестьдесят седьмого дня рождения. Неизвестно в какое время.
Накануне ходили в цирк, дед был обычный, только какой-то нахохлившийся, любитель выпить что-нибудь изысканное, вроде рома, хорошего портвейна или мадеры, а то и коньяку, он отказался от рюмки в антракте. Приехали мы домой тихо, стали укладываться спать. Возиться с моей раскладушкой было лень в позднее время, мы легли с ним на разложенном в большой комнате диване. Ночью я вставал, он сидел на кухне, не зажигая света, но почему-то зажег свет в коридорчике и так сидел. Я, сонный, спросил, зная о его периодических сердечных болях, не болит ли у него сердце, раз он не спит, он чем-то отговорился, и я вернулся на диван. А утром я, проснувшись, увидел его на полу рядом с диваном, с одной рукой под головой, а другой раскинувшейся по ковру, сжатой в кулак и с сине-лиловыми ногтями.
Заорал я, пуганный виденной в той же комнате отцовой агонией и смертью, наверное, ужасным голосом, прибежала бабка, свет в коридоре все еще горел, увидела, заметалась, схватила телефон, кричала туда чего-то несвязное, громко, наверное, кричала, потому что проснулись соседи, заполнили как-то сразу весь дом… Тетя Маша из квартиры напротив увела меня к себе, посадила на кровать к моему однокласснику Сашке, растолкала мужа, запойного алкаша дядю Гришу, и велела отвезти меня к сестре с мужем. Там я и прожил два дня до похорон. К тому моменту бабка с дедом были женаты сорок семь лет.
На следующий день после дедовой смерти ударил нехарактерный для Воронежа в это время крепкий мороз, все засыпало снегом, и хоронили деда в белом-белом поле Мостозаводского кладбища под галочий и вороний крик на черных деревьях, под невыносимую музыку жмурового оркестра и бабкин непрекращающийся задыхающийся крик, перешедший ближе к концу в сиплый мертвый вой. И я понял, что детство, какое бы оно ни было, теперь совсем кончилось.
Бабка и раньше была с большими чертями и прибабахами, а после смерти деда они пошли в рост, но я прожил с ней, с перерывом на армию, почти все время до отбытия из России. К тому времени она соображала не то чтоб плохо, но странно себя вела, ругала меня и гнала из дому, рассуждала много, как она наконец заживет спокойно и свободно после моего отъезда в Израиль, возилась понемногу уже с моим маленьким сыном, затевая с ним те же игры, что и со мной в его годы, бабка большая была затейница, все детки ее любили.
Скажем, если хотелось посреди дома построить шалаш из одеял, в нем жить и есть, то отказа не было. Наоборот, она сама горячо и с интересом участвовала в постройке, приносила туда еду, кряхтя и ругаясь, лезла туда с тобой вместе, позволяла стаскивать туда свои шубы и наряжаться во всякие тряпки, так что иллюзия робинзонады была практически полной. И то только один пример! Не, бабка, невзирая на всю ее безалаберность и перепады настроений, была неплохой компанией, я ее очень любил, и жалел, и терпел ее заходы.
Да и куда было деваться? Она не забывала напомнить, чем я ей обязан, а обязан я ей был, как минимум, свободой. Она крепко держала меня, сироту-подростка, в узде поминаниями деда и своей за меня ответственности перед умершими родителями, своими причитаниями-завываниями о моей незавидной будущей судьбе, так что мои художества в подростковый период закончились парой приводов и постановкой на учет в детской комнате милиции. Инспектор по делам несовершеннолетних, Салманова, мать одноклассницы моей сестры, была большая сука, но речь не о ней.
После школы, несмотря на мое желание изучать романо-германскую филологию, бабка теми ж незамысловатыми приемами загнала меня в воронежскую Техноложку, которую я после армии, проболтавшись в той Техноложке еще почти два года и кое-как подрабатывая, все-таки бросил. И пошел работать в управление Юго-Восточной железной дороги. Крепкая у моей семьи связь с этой гадской железной дорогой, доложу я вам. Отец тоже из-за нее охромел.
Куда бабка девала деньги, которые я зарабатывал, а также свою пенсию, зарплату и пенсию за деда, которую не отобрали, поскольку пенсия была от Минобороны, я и сейчас не представляю. Да, честно говоря, не особенно задумывался и впредь не собираюсь. Мы не голодали, на свои развлечения я из нее умудрялся частично вытаскивать, частично на них дополнительно подрабатывал. Поздней мы с женой жили пошире и посвободней, невзирая на самостоятельную оплату съемной квартиры, на сумму куда как меньшую, да и хрен с ними, не в деньгах счастье.
Пo женитьбе бабка меня из дома выставила, и три года мы с женой снимали всякие подозрительных хазы. Жили в общаге университета, где жена моя училась на биофаке, потом цены на съем взлетели до небес, и я заселился в бабкину кухню, нахрапом, как она в свое время в барачное жилье в Новороссийске. Бабка пошипела, подулась, поругалась и согласилась. Ей тоже было от меня никуда не деться, родительскую квартиру сестра разменяла при разводе в другой город, податься мне было все равно больше некуда. Жить так было трудно и тесно, и я засобирался в Израиль. Остохренела мне тогдашняя Россия хуже горькой редьки. Да любому бы остохренела, живи он втроем в десятиметровой комнатенке-кухне с неясными перспективами. Неважно.
Бабка проводила меня на вокзале, всплакнула, я знал, что вижу ее в последний раз, тоже расстроился. Она некоторое время жила одна, денег ей хватало, была довольна, что ей теперь просторно, соседи ей помогали покупками, потом тетка забрала ее к себе в Питер. Там бабка и померла, за месяц до моего очередного регулярного звонка, впав в полный маразм, 89-ти лет, но вполне здоровая физически. Тетка мне рассказала об этом, когда я позвонил, опоздав. Раньше тетка со мной в разговоры не вступала, а сразу передавала трубку бабке. Бабка жаловалась, что тетка не дает ей свободы, притесняет, кормит не тем, что она поедет, пожалуй, в Воронеж, и тут же сама сообщала, что одна не может жить, все забывает, заговаривается…
Светопредставление, короче, по бабкиному выражению. Не светопреставление, а именно представление, у бабки много было забавных словечек и прибауток.
Тетка сказала мне, что бабушка умерла, рассказала о чудесах, которые та уделывала последние пару месяцев, пообещала, что по продаже квартиры бабки пришлет мне денег. И пропала из моей жизни. Похоже, насовсем. Да ладно, бабку, главное, присмотрела. У той нелегкая была жизнь, ей-богу. Одни проведенные десять лет со мной чего стоят.
А мне, честно скажу, не квартиры той жалко, что мне с нее, а до слез жалко альбомов с фотографиями, оставшихся в той квартире и бабкой не дозволенных к вывозу, нескольких ценных для меня книг, включая книгу «Для хозяек» Е. Молоховец и «Атлас офицера» 48-го года издания, дедовых медалей в коробке и именных его часов… Ну и пары мелочей из родительского дома, никакой ценности, кроме сентиментальной, не имеющих, вроде фарфоровой собачки фабричной массовой выделки, которые скорей всего теперь выкинуты на помойку.
Дед научил меня, что надо жить в любви, хоть и в неполном иногда согласии, что надо тянуть то, что добровольно взвалил на себя. Он не учил меня этому специально и никогда ни о чем таком не заговаривал, я как-то сам от него научился. А бабка научила меня, что в жизни есть место творчеству и радости, и место то в самых неожиданных другой раз местах. Такие вот мои главные деды. Они главные, потому что долго были рядом со мной. Ну во всяком случае так долго, как могли.
Путано получилось, длинно и бестолково.
Да можно подумать, что оно в жизни не так.
Дачники
Переехав с Дальнего Востока на материк, дед с бабкой вскоре купили дачу. Да не дачу тогда еще, а участок, нарезанный дачным кооперативом в поле, рядом с партизанским Шиловским лесом. Много лет прожив городской жизнью, поселковые люди захотели, с одной стороны, городского модного тогда развлечения, но и некоторого крестьянского натурхозяйства. Знаете, огурчики-помидорчики, варенье, яблоки, укроп-лучок с грядки. Баловство, да, но все ж хозяйство. Да и война кончилась не так давно, все слишком хорошо ее помнили.
Дед с бабкой и молоденькими моими родителями вскапывали землю, разбивали сад, сажали кусты смородины, малину и крыжовник. Знакомились с соседями и строили знакомый мне уже несколько потемневшим и потрескавшимся небольшой домик с верандой, с окошком на улицу, наша звалась Кооперативная, и с окошком в сад. Чудный дом, казавшийся тогда огромным, с жестяным номером на дощатой стенке. Номер был ему 62.
Там, уже в моем сознательном возрасте, дед с бабкой, мои родители со мной и сестрой, тетка с мужем и их дочерью Каринкой, а также наши еще многочисленные тогда родственники проводили много времени За окном росла старая груша, посаженная еще прежними хозяевами, быстро охладевшими к дачному поветрию, которой год за годом регулярно опиливали засохшие зимой ветки. От этого она постепенно вытянулась вверх подобно кипарису. Ветки опиливать по причине труднодоступности перестали, но она продолжала уползать финифтью кроны все дальше от трудолюбивых рук с пилой и садовым варом. Это имело и положительные последствия. До зеленых груш нам с Каринкой было не добраться, и мы собирали их с крыши, красно-золотые и совершенно медового вкуса. О, как же мы их лопали, перемазывались в грушевый липкий сок и черноземную пыль, скопившуюся в ложбинках шифера, гудели вокруг нас пчелы, а выше в ветвях суетились птицы.
Это было счастье—сидеть там в движении тени листьев и солнечных бликов, слушать ведущиеся внизу взрослые разговоры и иногда доносимые ветром бодрые звуки радиоприемника каких-то неближних соседей, навечно настроенного на волну «Маяка».
Дачный участок казался огромным, по всему нему было рассыпано несколько надежных ухоронок, и мы играли в прятки и в партизан, целыми днями не попадаясь взрослым на глаза. За водой надо было ходить с ведрами «на баки»—железнодорожные цистерны, поставленные на опоры, куда насосом пару раз в день подкачивалась свежая вода, имевшая совершенно восхитительный дачный вкус. Ею дед наполнял вечером подтекающий, но вполне еще бодрый тульский самовар с ятями и вензелями, весь в генеральской россыпи вычеканенных на его широкой груди медалей.
Это было приключение—помахивая ведрами, дойти до края садовой просеки, углубиться в светлую березовую рощицу и потом, выйдя из нее к бакам, поставить под кран эмалированное ведро с трещинами на дне и смотреть, как оно наполняется, следя за радугой в струе из крана. Нас от этого крана как-то прогнал злой дед с дачи неподалеку от баков, и мы несколько лет его дружно боялись, считая крупным везением, когда удавалось не попасться ему на глаза. Хотя больше он на нас никогда не ругался, не выходил из-за нас на дорогу, а только взглядывал неодобрительно, с выражением на лице: знаем, чего вы приперлись, будете брызгаться и загадите всю площадку возле крана… все знаем. Страшный был дед, мы его боялись несколько лет, пока однажды, уже подростками, не увидели его в той рощице, бредущего от шоссе в драном пиджачке и с каким-то дачным барахлом, пьяненького, бормочущего, совсем не страшного, а жалкого и сгорбленного жизнью.
Было даже как-то жаль лишаться такой постоянно действующей близкой опасности.
Были у нас друзья на других дачных улицах, мы ходили к ним в гости, полазать по их тайным ухоронкам, покататься вместе на ржавых великах, поиграть в бадминтон и футбол и, подражая взрослым, в лото.
О, это лото! Тогда телевизор и в городской квартире имел легкий, но различимый оттенок некой барской роскоши, а держать такое чудо на даче и вовсе было верхом расточительства, во всяком случае у нас и большинства наших знакомых, поэтому дачные вечера проводились за игрой в лото или в дурачки. Горела на веранде керосиновая лампа, а потом шестидесятисвечовая электрическая лампочка на крученом желтом проводе, все сидели за широким дубовым столом, двигали по карточкам монетки и пуговки, а кто-нибудь: отец, мать, дед или бабка Аня,—позыркивая то в очки, то поверх них, выкрикивал: «…Барабанные палочки! …Бабка! …А лет ей… девятнадцать!.. Как хрюшки спят!..» Семейная игра по копеечке за кон.
Нам со временем тоже стали выдавать по картонке, и мы тоже с замиранием сердца ждали своих номеров и ликовали без удержу, когда удавалось кончить первыми. Да, так и говорили—«кончить» в те неиспорченные времена.
Темный сад издавал ночные звуки, очертания предметов менялись на ночные, фонарей на улицах не было, и ночи были по-южному беспросветные. В ночах пели скворцы, соловьи и дрозды, уж не помню в какой последовательности у них шли певческие сезоны, но помню, что они выступали не одновременно, а по очереди, как бы участвуя в конкурсах равных. Ночами ближе подтягивалась далекая при свете дня железная дорога, ночь оглашали гудки поездов, сбивавшие со строя и с голоса ночных певунов. Они замолкали, обиженные вмешательством гудка в их серенады, но вскорости потихоньку настраивались, почирикивая, выводя пробные рулады, а распевшись как следует, продолжали свои романтические концерты.
Спать ложились рано, хотя вечера тогда казались долгими-предолгими. Какое-то время копошились на своих кроватях и сундуках, под вечно подпревающими за зиму одеялами, потом угнездивались, угревались и замолкали. Если был ветер, груша и вишня постукивали веткой в стекло или тихонько возили по нему кисточками листьев, можно было видеть серебряные от лунного света перистые облака и негородские, яркие и одинокие звезды. Вставали рано, в щели фанерных щитов на окнах пробивалось солнце, доползало постепенно до глаз и всех будило по очереди. И дачный день закручивался снова. Одинаковый и непохожий на другие дни.
Постепенно закончились мои наезды на дачу. Умерли родители друг за другом, в разных концах лета, дед, состарившись, все трудней выдерживал несколько автобусных пересадок, да и как-то ненужно стало все. Обширная раньше семья довольно быстро сокращалась и растрескивалась, как бы усыхала, у тетки с мужем образовалась собственная дача под Гатчиной, да и их годы стали постепенно не те, чтоб таскаться в Воронеж ради дачных посиделок, я стал старше, моя сестра стала старше, все стало не нужно.
После смерти деда бабка Аня одна упрямо что-то там ковыряла, бестолково вырубала и спиливала и прореживала, не менее бестолково сажала и растила, боролась, наверное, так с подступающим одиночеством, не знаю.
Теперь тем участком крапивы, одичавшей малины и одуванчиков с несколькими уцелевшими деревьями и развалюхой на нем владеет моя старшая сестра. Я не интересовался ее планами в отношении дачи. Зачем? Детских радостей все равно не воротишь, прибылей с тех шести соток не ожидается, да и не было, правду сказать, сроду, вряд ли я там даже когда-нибудь окажусь. Пускай.
Иногда, в момент некой беспричинной грусти, я вспоминаю, как падали ближе к концу лета с невидимых в темноте веток яблоки и хрустким, дробным звуком скатывались на траву и под смородиновые кусты. Какой это был особенный, знакомый и щемящий звук окончания лета, и как мы утром собирали их с Каринкой в корзину, покрытые росой, и стаскивали вдвоем на веранду, рядом с которой крепкий еще, мой красивый седой дед соорудил ручной пресс и с натужным скрипом поворота рычага доил из яблок на этом прессе соломенно-желтый, буро-желтый, зеленовато-желтый, почти оранжевый сок. Готовя лето впрок детям и внукам. Делал запасы, но лето все равно кончилось. Теперь уже насовсем.
Ближние предки. Отец мой Юрий
Отец мой Юрий родился 19 марта 1934 года. В поселке Лиски, в Воронежской области. Первенец моего деда Виктора и бабки Ани. Продукт смешения дворянских приволжских кровей и донских крестьянско-казачьих.
Отец отличался вспыльчивым нравом и совершенной безбашенностью. Любимые забавы пристанционных детей часто связаны с железной дорогой, и папаня их не миновал. Пацаны подкладывали под поезда гвозди и монетки, перебегали перед поездами, скатывались на санках с откоса, кто ближе затормозит перед путями. Не слишком удачно однажды затормозив, отец раздробил ногу о рельсы и навсегда остался хромым. Но не успокоился. Я считаю, что ему повезло. Ему во многом везло. Многие пристанционные жители остаются калеками и гибнут под поездами. Одно из его художеств я описал в рассказке о дедах, а было их множество. Бабка его Катерина называла внука не по имени, она говорила: «Черт, а не ребенок». И добавляла: «Простигосподи». У нее были причины, да.
Отец вообще отличался лихостью и подвижностью и был заводилой. Он был чемпионом школы по пинг-понгу, имел второй разряд по лыжам, играл за одно из многочисленных мест своей учебы в волейбол, стоя под сеткой, уже в Воронеже играл в заводской команде в футбол голкипером и прозвище имел, что характерно, не связанное с его физической недостаточностью: Генерал. Как мать говорила, из-за гордо носимой головы. Во как.
На фотографиях своей юности он худ, имеет горделивую осанку, густой рыжевато-русый чуб, прозрачные внимательные глаза и красив этакой маргинальной красотой, смелой и несколько опасной. Отец нравился женщинам, здорово пел, здорово рассказывал анекдоты, память у него была исключительной цепкости, и вообще он был душой компании. В те годы и в тех местах, где прошла его юность, важное значение имело отношение к армии. Конечно, с его ногой об армии не могло быть и речи, но отец ходил на пароходах электриком и мотористом, носил форму и, похоже, вполне компенсировал свою белобилетность. Говорят, он и дрался неплохо, азартно и храбро.
Отец много чего знал и умел, способностями обладал вышесредними, и именно поэтому, на мой взгляд, не получил толком образования. Все давалось ему легко, и, поняв, что у него все получается, он терял интерес к учебе. Переменил он не то пять, не то шесть институтов и техникумов, которые бросал сам, наскучив рутиною, судя по приличным оценкам в зачетках. Уже на моей памяти он закончил Воронежский авиационный техникум, когда диплом занадобился, чтоб получить должность начальника отдела.
Вообще отец был большим раздолбаем, даже удивительно, как он охмурил мою спокойную и ответственную мать. Он ее все-таки очень любил, баловал, дарил подарки, но, напившись, ругался, обзывал, выгонял из дому. Он вообще не отличался последовательностью. Да я говорил уже раньше.
Перевалив за тридцать, отец отяжелел и погрузнел, сердце было у него не совсем в порядке, но интереса к выпивке и компании он не утрачивал, с удовольствием и напором резался в карты и шахматы и расстраивался, что я не особенно интересуюсь картами, а к шахматам вообще равнодушен. Сам-то он любил играть и выигрывать, был азартным человеком. Шумно и по-детски радовался выигрышам, дулся и расстраивался по-детски же, проиграв.
За несколько лет до смерти он заинтересовался рыбалкой, накупил снастей и книжек, ездил другой раз с друзьями рыбачить. Особенных успехов у него я не припомню, да и, подозреваю, это было скорей изменением любимого образа компанейского существования, а не интересом к рыбалке как таковой.
Болезнь матери он не очень серьезно воспринимал или, скорей, гнал от себя мысли, насколько все серьезно. Он так же почти, как и прежде, периодически напивался и устраивал концерты, не сильно изменился. Наверное, надеялся, что все постепенно рассосется, как все постепенно рассасывалось раньше в его жизни, что ему повезет и выигрыш останется за ним. Она умерла в конце июня семьдесят пятого года. Чего-то онкологическое, не знаю, что, наверняка.
Он сник, стал скособоченный и некрасивый, потерял свой нерв и драйв. Он не любил и не умел проигрывать, а тут такое. Он тогда совсем не пил, начал худеть и скучнеть, иной раз, заговорив, нес какую-то, даже на мой тогда детский взгляд, ерунду. Потерял к нам с сестрой даже прежний, не очень сильный интерес, разве что иногда напряженно и внимательно нас рассматривал, ничего не говоря. И это пугало.
Была странна и непривычна вот эта его невозможная и непредставимая тихость. С таким проигрышем он не мог жить, не находил себя и умер в середине августа. Умер вроде как от инфаркта, но я думаю, что он умер от горя и от любви, которой теперь не было выхода. И выпендриваться тоже стало не перед кем.
Любил ли он меня? Не знаю, честно скажу. Я был маленький и толстый, склонный к слезам и не очень успешный в детских забавах. Дрался средне, без удовольствия, я и сейчас такой. Не гордился он мной, это уж точно. По моим представлениям, не было во мне тогдашнем поводов для его гордости. Я боялся его пьяного, я вообще боялся пьяных, когда был маленький. Он мной интересовался довольно эпизодически, по настроению—ну иногда уши надерет или, наоборот, притащит чего необычное из очередной командировки. Мне кажется, мы с сестрой были неким продолжением матери, ее подобиями, и самостоятельной ценности для него не представляли.
А впрочем, кто его знает? Спросить теперь некого.
От него я унаследовал вспыльчивость и нелюбовь к проигрышам. Форму головы и бровей. Его ошибки научили меня упертости и последовательности, серьезному отношению к мелочам и знанию наверняка, что за меня мое никто не сделает. Хотя подозревать меня в полностью серьезном и ответственном отношении к жизни было б смешно.
А еще благодаря ему я знаю, что бывает такая любовь, от которой умирают.
Медные трубы
Я был музыкальным ребенком.