VII
Деревянная стена отделяла квартиру Лобановича от классной комнаты, и, чтоб попасть в нее, нужно было только открыть низенькую дверь. Как только рассвело и взошло солнце, начали собираться ученики. Каждый их шаг, каждое движение и слово слышны были в квартире учителя.
Еще вчера прошел староста Роман Круглый по деревне, приказывая крестьянам посылать в школу детей. То одному, то другому, встретившись на улице, староста говорил:
— Посылайте завтра детей в школу!
При этом он делал важную мину и принимал начальнический вид. Его красный кожух с широким, как заслонка, воротником появлялся в разных мостах улицы. В тех случаях, когда нужные старосте лица не встречались, он подходил к окну, стучал пальцами в стекло.
— Гей, Кондрат! Поди-ка сюда!
Если Кондрата в хате не было, староста подзывал Алену либо Параску и так же строго говорил:
— Посылайте завтра детей в школу!
Выполнив свою обязанность, Роман зашел в школу.
— Дома панич? — тихо спросил он сторожиху.
— Дома, староста, дома! — немного нараспев проговорила бабка.
Лобанович услышал этот разговор.
— Заходите, староста, заходите!
Староста раза два затрубил носом — высморкался. Дверь, соединявшая квартиру учителя с кухней, скрипнула. Одна половина ее открылась, а другая задрожала от натиска широкого плеча старосты.
Сделав лишь два-три шага, Роман прошел всю комнатку-спальню и очутился на пороге другой. Каждый его шаг отпечатывался на полу мокрым пятном — на огромных лаптях он нес столько грязи, что хорошему хозяину и навозными вилами не взять за один раз.
— Ну, как живете, староста?
— Слава богу. Как здоровье панича?
— Вот что, староста: не называйте меня паничом, потому что я не панич и батька мой такой же мужик, как и вы.
Лобанович попросил старосту присесть на кушетку, — убогие стулья, которых здесь было всего только два, вряд ли выдержали бы его дебелое, сбитое тело.
Староста, по обычаю всех полешуков, носил длинные волосы. Рыжая бородка, узкая и длинная, и немного хмурый взгляд исподлобья делали старосту похожим на бубнового короля. Глядя на его богатырское сложение, на широкую, видневшуюся из-под расстегнутой рубашки грудь с явственными следами летнего загара, Лобанович невольно вспомнил его отца Рыгора, который, как рассказывал Степан Рылка, поджимал старосту на руках, словно ребенка.
"Крепкий народ, хоть и живет в болотах", — подумал Лобанович.
— Значит, учить будете?
— Да, староста, надо начинать.
— Ну, а я уже наказал, чтобы посылали хлопцев в школу.
— Почему же только хлопцев? Надо, чтоб и девчатки ходили.
— Разве они пойдут? — махнул рукой староста. — Скажи им про школу, так будут смеяться, очень чудным это покажется им. Хотя бы хлопчики все пошли…
Лобанович, как только мог, объяснил старосте, что и девчаткам тоже надо учиться, и доказывал, почему это нужно.
Староста слушал, прижмурив глаза, и только поддакивал:
— Это так, паничок…
— Это вы справедливо говорите.
— Известно, так.
— Что правда, то правда.
Но учитель видел по лицу старосты, что никакие аргументы не могли убедить его в том, что девчатам нужна наука. Что наука нужна мужчинам (а науку староста понимал как умение читать, писание же — лихо его бери, без него легче обойтись!), староста не спорил. Служебные Дела вынуждали его ходить в волость, а там напихают ему в сумку целую кучу бумаг и приказов. То повестки на суд нужно доставить по принадлежности, то недоимку взыскать с кого-нибудь, то письма передать.
В этих случаях у старосты был свой особый порядок. Он клал повестки с повестками, письма с письмами, недоимки с недоимками. И здесь голове его приходилось поработать немало. Он расспрашивал в волости, кому повестки, и здесь же складывал их в таком порядке, в каком их следовало передать, в зависимости от того, кто где живет. Скажем, повестка для Микиты Телушки, который жил в этом конце улицы, клалась первою, за ней шла другая, третья и т. д. После этого староста запоминал тех лиц, кому повестки предназначались. Таким же образом поступал он и с недоимками. Для писем был у него другой порядок. Прежде всего их было немного, и конверты были разные и по цвету и по величине. Вот это, в синем конверте, надо отдать Гавриле Железному, в белом — Язепу Нырку, а это, помятое и засаленное, — вдове Текле. Ну, а если и перепутаешь их, не велика беда — сами разберутся, когда будут читать поклоны. Это уж лучше сумеют сделать бабы.
Забрав все бумаги, староста несколько минут стоял и размышлял, словно сам себе сдавал экзамен. Можно было сорок раз окликнуть его или выстрелить в нескольких тагах от него — все равно ничего не слыхал тогда староста. Сдав экзамен, Роман сразу делался веселее, с лица сходила напряженность, в которой часто чувствовалось страдание, и уже обыкновенным человеком шел он, куда ему нужно было. А если в его памяти утрачивалась какая-нибудь деталь, староста внезапно останавливался посреди улицы, смотрел на бумаги, смотрел долго и напряженно. При этом он покачивал головой и часто терял надежду отыскать эту пропавшую деталь. Тогда он снова брел в волость и нес на своем лице явственную печаль.
Детские голоса все звонче и сильнее доносились в квартиру учителя. Лобанович ощущал легкое волнение: в этот день лицом к лицу встретится он с теми детьми, которые поручаются ему и моральную ответственность за которых он должен взять на себя. Разные мысли о школе занимали Лобановича и прежде, теперь они захватили его еще с большой силой. Простое выполнение школьной программы не могло удовлетворить его, и свое главное назначение как учителя Лобанович определял так: пробудить в своих учениках и вызвать к деятельности критическую мысль, чтобы к каждому явлению и факту она подходили с вопросами — как возникли они, в чем их причины. И вообще, чтобы ко всему подходили сознательно. В этом пробуждении критической мысли Лобанович видел зачатки великого социального сдвига, залог того, что народ сумеет проложить себе просторную дорогу к новым формам жизни. Если человек начнет размышлять, доискиваться причин положения, в котором он находится, то, вероятно, не примирится со своей судьбой и будет стараться отвоевать себе лучшее место на свете. И если у человека откроются глаза, он сам себе выберет дорогу и сам за себя будет держать ответ. Навязывать же людям свою волю, требовать от них, чтобы они поступали именно так, а не иначе, мы не имеем права: кто может поручиться за то, что мы не ошибаемся? Не случайно разные главари, вожаки масс, которые увлекали силой и жаром своей убежденности человеческую толпу и вели ее за собой, — вели только до того рубежа, за которым начинались серьезные препятствия. Толпа не понимала этих препятствий, преодолевать их у нее не было охоты. Руководитель-пророк с горечью в сердце восклицал: "О слепая, ничтожная толпа, стадо скота!" А толпа кричала: "Ты обманщик! Побить тебя камнями!"
Уже несколько раз посматривал учитель на часы: не пора ли ему в класс?
Правда, сегодня только начало, только сбор детворы; он пока что познакомится с ребятами и запишет их в журнал. Все же на сердце станет спокойнее: сделаны определенные, хоть и первые, шаги.
А дети, немного освоившись с обстановкой, начинали гудеть смелее и веселее. Порой слышались их смех и крики, беготня по скамейкам. Некоторые тихонько подходили к двери, ведущей в квартиру учителя, и с величайшим любопытством заглядывали в щели. Время от времени забегали они и в кухню, будто бы напиться воды. Робко топтались, озирались, а некоторые тихонько спрашивали у сторожихи:
— А что, бабка, он сердитый?
И когда Лобанович показался в кухне, они, как мыши, завидевшие кота, бросились наутек.
Сторожиха залилась веселым долгим смехом: ее очень насмешили дети и их страх перед учителем. Она рассказала Лобановичу, как расспрашивали о нем ученики, потирая свои уши, словно заранее примирившись с тем, что их будут крутить и драть.
В классной комнате учеников было десятка два. Как только появился Лобанович, они теснее сбились в кучу, словно испуганные овечки, и поглядывали на своего учителя как на какое-то диво. Подавляющее большинство их были новички. Все ученики были обуты в лапти, носили, как и старые полешуки, суконные свитки, черные либо светлые. Рубахи на груди, как и у родителей, были расстегнуты.
Учитель поздоровался, на приветствие ответили только несколько мальчиков, которые уже учились в школе.
— Что же вас так мало? — спросил их Лобанович.
— Еще придут, — ответил один из старших.
— Завтра будет больше, — добавил второй.
— А вы, детки, первый раз пришли в школу? — мягко спросил учитель маленьких.
Те опустили глаза, и только один, самый храбрый, коротко ответил:
— Да.
VIII
Поговорив с учениками и немного развеяв их страх, Лобанович принес журнал и начал делать записи. Дети смелее подходили к своему учителю и отвечали на его вопросы. При этом часто проявлялись простота и непосредственность детской натуры, которые очень забавляли учителя и всех учеников, вызывая взрывы смеха.
— Скажи-ка ты, голубок, — обратился Лобанович к одному мальчику, подошедшему записываться, — как тебя звать?
Мальчик молчал и смотрел на учителя своими ясными глазками. Очевидно, в этом вопросе ему почудилось что-то подозрительное: нет ли здесь какой хитрости, как бы не попасть впросак… Вопрос учителя, с его точки зрения, был совсем нелепым и лишним: кто же не знает, как его зовут? Но учитель не отступал и снова спросил, как его звать.
— А разве ты не знаешь? — в свою очередь спросил мальчик.
— Нет, не знаю. Если бы знал, не спрашивал бы.
— Ну как же! Иван, да и все! — громко проговорил мальчик с оттенком легкого раздражения.
— А тебя как звать? — спросил учитель другого мальчика.
— Лариен, — весело ответил тот.
— А как зовут твоего отца?
— Кондрат.
— А как твоя фамилия?
Мальчик закрыл руками лицо и начал смеяться.
— Почему же ты, Ларион, смеешься?
— Не знаю, что говорить.
А один маленький полешук, сидевший все время молча, спросил учителя:
— Почему ты все спрашиваешь, как нас зовут?
Молодой учитель старался насколько мог ближе подойти к детской душе, заслужить доверие учеников. Их порой грубоватые выходки или словечки, обращенные непосредственно к нему, он пропускал мимо ушей, зная ту грубую среду, из которой они вышли, и имея в виду, что со временем все это сгладится незаметно, само собой, под влиянием школьных порядков, которые будут зависеть главным образом от него самого. Все их ошибки в этом смысле он старался исправить и отметить так, чтобы не обидеть и не оскорбить чуткое детское сердце. Первые шаги были сделаны. Дети расшевелились, повеселели и вышли из того состояния замкнутости, в котором они еще так недавно находились. Лобанович, немного поговорив, отпустил их на перемену. А тем временем приехал и отец Кирилл. Зашли в комнатку учителя, поговорили о том о сем, пока собрались дети. Отец Кирилл тотчас же приготовился и вместе с учителем пошел в класс. Там он, но задерживаясь, отслужил короткий молебен, сказал небольшую проповедь детям, в которой призывал их к науке, к послушанию, и, пожелав здоровья и разумения, дал поцеловать крест и окропил их святой водой.
После молебна учитель велел ученикам передать своим товарищам, чтобы завтра все приходили в школу, и отпустил их домой.
С веселым шумом и криком выбежали дети на улицу, наполняя ее звонкими голосами, и рассыпались по хатам. На своем собственном опыте почувствовали они, что школа и учитель далеко не такие страшные, как это им представлялось.
Отец Кирилл отказался остаться выпить чаю: ведь день короткий, а дорога плохая. На прощание он попросил Лобановича преподавать закон божий, так как ему далеко ездить сюда.
— А насчет… жалованья мы сговоримся, поделим его без обиды.
Учитель, хоть и неохотно, согласился.
— Приезжайте к нам, будем очень рады, — сказал отец Кирилл, уже сидя в тележке.
Лобанович остался один. В комнате стало так тихо, что он невольно обратил на это внимание. И была в этой тишине тоска, которую он ощутил здесь впервые. Его потянуло на свежий воздух, на простор. Он припомнил, что сын самого близкого его соседа, пана подловчего, хоть и должен ходить в школу, не пришел. И не пришел, вероятно, по той причине, что подловчий не считал "шляхетным" посылать сына, не повидавшись в не поговорив с учителем, человеком здесь новым, незнакомым. Сам же подловчий не принадлежал к тому местному населению, нужды которого обслуживала эта школа.
После обеда учитель вышел прогуляться. На улице было столько грязи, что перейти ее у Лобановича не хватило отваги, и он повернул в поле, где стояли две ветряные мельницы, и сразу же вышел на узкую стежку, которая вела к железной дороге. Это было единственное место, где можно было ходить, не боясь грязи.
Взойдя на железнодорожную насыпь, учитель остановился, словно раздумывая, в какую сторону отправиться. Вокруг было тихо. Далеко бежали вдоль дороги высокие телеграфные столбы с белыми "чашечками" и ровно натянутой проволокой. Ветра не было, но проволока непрестанно гудела приятным звоном, тихим, однотонным и жалобным, как сказка этих угрюмых лесов и болот Полесья. В той стороне, где был разъезд, железная дорога, тянувшаяся сначала ровненькой полоской, делала изгиб и терялась где-то в лесу. В противоположной стороне дорога тянулась ровно, докуда достигал глаз. Было даже видно, как выступал из мглистой дали домик третьей будки. Там едва заметно передвигалась человеческая фигура. И трудно было определить, куда она движется — сюда или в другую сторону. Эта маленькая фигура, казалось, одна оживляла угрюмый и тихий ландшафт, где все словно исчезало или притаилось.
"Пойду навстречу", — решил Лобанович.
Фигурка была так далеко, что имела вид тоненького маленького столбика. Она приближалась, но трудно было угадать, кто это — мужчина или женщина. Расстояние между Лобановичем и фигуркой постепенно уменьшалось.
Миновав еще несколько столбов, учитель смог разобрать, что это была женщина, и он перестал ею интересоваться, а начал разглядывать лес и болота возле дороги, мостики, ручейки и все, что более или менее бросалось в глаза. Учитель совсем забыл о том, что вначале его так заинтересовало, обратив опять внимание на приближавшуюся фигурку лишь тогда, когда между ним и тем, кто шел ему навстречу, осталось расстояние только в два столба. Теперь он заметил, что это была высокая, стройная девушка, очень хорошо, даже со вкусом одетая.
Девушка издалека несколько раз окинула внимательным взглядом незнакомого молодого парня, а подойдя ближе, опустила глаза. Лобанович также не считал деликатным разглядывать ее. Но, поравнявшись, они одновременно взглянули друг на друга, и взгляды их встретились. Незнакомая девушка, словно испугавшись, снова быстро опустила свои черные как смоль глаза. Лобанович, вблизи увидев ее лицо с блестящими удлиненными глазами, слегка вздрогнул: девушка была необычайно красива. Пройдя шага три-четыре, Лобанович обернулся, чтобы еще раз взглянуть на нее. То же самое сделала и заинтересовавшая его девушка. Она, должно быть, не рассчитывала выдать себя таким образом, и на губах ее появилась приятная, милая улыбка, после чего дев, ушка пошла быстрее и уже не оглядывалась.
Лобанович как зачарованный стоял несколько минут и все смотрел ей вслед. Ему было приятно глядеть на нее, какая-то безотчетная радость охватила его. Он пошел дальше, думая об этой незнакомой девушке. Ее черные глаза, белое лицо и эта чарующая улыбка так и стояли перед ним как нарисованные.
"Кто бы это могла быть такая?" — спрашивал он себя. Вероятно, из будки, та девушка, о которой говорила ему бабка. Видно, она шла в деревню к лавочнику, чтобы купить чего-нибудь. "Надо было, — думал он, — познакомиться и проводить ее до деревни". Он начинал упрекать себя за свою робость. Другой на его месте нашел бы двадцать предлогов, чтобы обратиться к ней вежливо и просто и таким образом познакомиться, против чего она, вероятно, ничего не имела бы.
Взвесив все "за" и "против", Лобанович пришел к выводу, что он хорошо сделал, не затронув девушку. А вот если он снова встретит ее, как сегодня, с глазу на глаз, тогда обязательно поздоровается, — ведь они уже как бы немного знакомы. Дойдя до третьей будки, Лобанович вернулся обратно в надежде, что он снова встретит девушку. Он миновал одну будку и другую, миновал уже и переезд возле своего села, но девушки нигде не встретил. Не пошла ли она на разъезд, собравшись куда-нибудь поехать? А может, она совсем нездешняя и больше никогда не появится тут? Но в его душе надолго останется этот чарующий образ девичьей красоты. Лобановичу стало чего-то жаль, словно он что-то утратил.
В лесу и в полях начинало темнеть, серый осенний вечер быстро опускался на землю; вместе с ним и какая-то печаль ложилась на эти потемневшие дали. Вся местность изменила свой вид, словно замкнулась в себе самой, отдавшись исключительно своим мыслям и своему настроению, а все иное стало для нее чужим и неинтересным.
Лобанович дошел до тропинки возле ветряных мельниц в направился в школу.
IX
Пан подловчий был родом откуда-то из Гораденщины и происходил, как он сам говорил, из старого дворянского рода. Местное население считало его поляком, сам же пан подловчий с этим не соглашался.
— Я литвин, — с какой-то гордостью заявлял пан подловчий и свою принадлежность к литвинам доказывал, между прочим, и тем, что его фамилия — Баранкевич — имела окончание на "ич", тогда как чисто польские фамилии оканчиваются на "ский": Жулавский, Домбровский, Галонский.
Узнав, что фамилия нового учителя Лобанович, подловчий при встрече с ним шумно выразил свое удовлетворение, как это бывает, когда на чужбине человек вдруг встретится с земляком.
— Значит, и пан литвин! — весело сказал он молодому учителю и похлопал его по плечу. Свое литовское происхождение он подчеркивал при каждом удобном случае, говоря: "Мы, литвины, любим пить гладко!"
Лобановичу, когда в его чарке оставалась недопитая горелка, он обычно говорил:
— А еще литвин! Ну какой же ты после этого литвин! — Пан подловчий с укоризной смотрел в глаза учителю. — Не порти ты мне, братец, компании!
Когда же этот аргумент не помогал, пан Баранкевич приводил другой: