Экспроприация, принудительный труд и даже худшее появляются в его окружении. Скоро он понимает, что нейтралитет был бы равносилен самоубийству — это значит, либо с волками жить — по-волчьи выть, либо выходить на битву с ними.
Как он в таком притеснении найдет что-то третье, которое не погибает полностью в движении? Пожалуй, только в качестве одиночки, в своем человеческом бытии, которое остается непоколебленным. В таких положениях надо хвалить как большую заслугу уже то, если знание правого пути не пропадает полностью. Кто избежал катастроф, тот знает, что он обязан этим, в принципе, помощи простых людей, которыми не овладели ненависть, ужас, автоматизм банальностей. Они сопротивлялись пропаганде и ее нашептываниям, которые являются чисто демоническими. Бескрайнее одобрение может возникнуть, если эта добродетель становится заметна в руководителях народов, как в Августе. На этом основываются империи. Князь господствует не тогда, когда убивает, а когда он дарит жизнь. В этом кроется одна из больших надежд: то, что среди бесчисленных миллионов встретился бы совершенный человек.
Это все, что касается теории катастрофы. Избежать ее невозможно, но, все же, в ней есть свобода. Она принадлежит к числу проверок.
20
Учение о лесе столь же древнее, как сама человеческая история, даже старше ее. Ее можно найти уже в почтенных документах, которые мы только сегодня частично учимся расшифровывать. Она образует большую тему сказок, преданий, святых текстов и мистерий. Если мы присоединим сказку каменного века, миф бронзового века и историю железного века, то мы всюду натолкнемся на это учение, если наши глаза открыты для этого. Мы найдем их в нашей урани-ческой эпохе, которую можно обозначить как время излучения.
Везде и всюду здесь есть знание того, что в изменчивом ландшафте скрыты древнейшие места силы и под мимолетным проявлением кроются источники изобилия, космической власти. Знание образует не только символически-таинственный фундамент церквей, оно не только вплетается в тайные учения и секты, но оно также ставит ядро философем, какими бы разными не был мир их понятий.
В принципе, они ищут ту же самую тайну, которая открыта каждому, которого она освящало однажды в жизни, будь она понята как идея, как прамонада, как вещь в себе, как существование сегодняшних. Тот, кто касался однажды бытия, перешел за грани, в которых еще важны слова, понятия, школы, вероисповедания. Однако он научился почитать то, что дает им жизнь.
В этом смысле это не зависит также от самого слова «лес». Конечно, не случайность, что все, что связывает нас с временными хлопотами, так сильно начинает ослабляться, если взгляд обращается к цветам и деревьям и охватывается их чарами. После этого направления ботаника должна была бы подняться. Там сад Эдем, там виноградники, лилии, пшеничное зерно христианских притч. Там сказочный лес с пожирающими людей волками, ведьмами и великанами, но также и с добрым охотником, там розовая живая изгородь Спящей красавицы, в тени которой тихо застывает время. Там германские и кельтские леса, как Глазурная роща, в которой герои преодолевают смерть, и снова Гефсиманский сад с оливковыми деревьями.
Но то же самое искали и в других местах — в пещерах, в лабиринтах, в пустынях, в которых живет искуситель. Всюду поселяется могущественная жизнь для того, кто догадывается об ее символах. Моисей стучит посохом о скалу, из которой брызжет вода жизни. Такого мгновения тогда достаточно для тысяч лет.
Все это только на первый взгляд распределяется на далекие пространства и на доисторические времена. Скорее это скрывается в каждом отдельном человеке и передано ему в виде ключей, чтобы он понял самого себя, в своей самой глубокой и сверхиндивидуальной власти. К этому стремится каждое учение, которое достойно этого имени. Пусть даже материя может уплотниться к стенам, которые, кажется, лишают всякого обзора, то изобилие, все же, совсем близко, так как оно живет в человеке как нечто важное, как талант, как вечная доля наследства. Это зависит от него, будет ли он использовать свой посох только для того, чтобы опираться на него на жизненном пути, или же он захочет схватить его как скипетр. Время снабжает нас новыми притчами. Мы открыли формы энергии, намного превосходящие все до сих пор известные. Тем не менее, как раз все это только подобие; формулы, которые человеческая наука находит в смене эпох, всегда подводят к давно известному. Новые огни, новые солнца — это беглые протуберанцы, которые отделяются от духа. Они проверяют человека на его абсолютное, на его чудесную власть. Удары судьбы всегда возвращаются, из-за которых от человека требуют его барьеров больше не как того или другого, но как именно такого.
Это также как большая тема проходит через музыку: переменные фигуры подводят к моменту, в котором человек в его освобожденных от времени массах противостоит самому себе — в котором он станет судьбой себе самому. Это высшее, ужасное заклинание, которое по праву подобает только мастеру, который через врата суда ведет к освобождению.
Человек слишком сильно вошел в конструкции, он становится слишком дешевым и теряет почву под ногами. Это приносит ему катастрофы, большие опасности и боль. Они вытесняют его в непроторенное, ведут его к уничтожению. Но странно, что именно там он, изгнанный, осужденный, убегающий, встречает самого себя в своей неразделенной и неразрушимой субстанции. Тем самым он проникает сквозь отражения и узнает самого себя во всей своей силе.
21
Лес таинственен. Это слово относится к тем словам нашего языка, в которых скрывается в то же время его противоположность. Таинственное — это уютное, добрый и безопасный домашний очаг, безопасный приют. В не меньшей степени это скрыто-тайное и в этом смысле оно приближается к понятию зловещего. Где мы наталкиваемся на такие корни слов, мы можем быть уверены, что в них звучат большая противоположность и еще большее уравнение жизни и смерти, решением которого занимаются мистерии.
В этом свете лес это большой дом смерти, местонахождение уничтожающей опасности. Задание проводника душ — провести за руку туда того, кого он ведет, чтобы тот утратил страх. Он позволяет ему символически умереть и возродиться. Триумф находится совсем близко от уничтожения. Из этого знания получается возвышение над силой времени. Человек узнает, что она, в принципе, ничего не может сделать ему, но даже предназначена только для того, чтобы подтвердить его в наивысшей степени. Арсенал ужасов, готовый проглотить его, установлен вокруг человека. Это не новая картина. «Новые» миры — это всегда только копии одного и того же мира. И этот мир был с самого начала известен гностикам, отшельникам пустыни, отцам и настоящим теологам. Они знали слово, которое может сразить явление. Смертельная змея станет посохом, скипетром для знающего, который схватит ее.
Страх всегда надевает маску, стиль времен. Темнота космических пещер, видения отшельников, плоды воображения Босха и Кранаха, рой ведьм и демонов средневековья — это звенья вечной цепи страха, к которой человек прикован как Прометей к Кавказу. От каких божественных небес он ни хотел бы освободиться, но страх с большой хитростью сопровождает его. И всегда он является ему в наивысшей, парализующей действительности. Если он входит в строгие миры познания, он высмеет дух, который страшился с готическими схемами и адскими картинами. Он едва ли догадывается, что он скован теми же кандалами. Фантомы, конечно, проверяют его в стиле познания, как факты науки. Теперь древний лес может стать лесом, экономической культурой. Все же, в нем все еще есть заблудившийся ребенок. Теперь мир — это арена действий армий микробов; апокалипсис угрожает как и когда-нибудь раньше, хоть и в форме махинаций физики. Древняя иллюзия расцветает в психозах и неврозах. И людоеда тоже можно найти в прозрачном одеянии — не только как эксплуататора и загоняющего в мясорубки времени. Он может скорее как серолог среди своих инструментов и реторт думать о том, как можно превратить человеческую селезенку, человеческую грудь к исходному материалу для чудесных лекарств. И тут мы оказываемся прямо посреди древней Дагомеи, древней Мексики.
Все это не менее фиктивно чем здание любого другого символического мира, обломки которого мы выкапываем из горы мусора. Он тоже пройдет и разрушится и будет непонятен чужим глазам. Но вместо него прорастут другие фикции из всегда неистощимого бытия, столь же убедительные, столь же разнообразные и непрерывные.
В нашем состоянии теперь важно, что мы не прожигаем беспечно жизнь в состоянии полной глухоты. Мы поднимаемся не только до точек большего самосознания, но и до строгой самокритики. Это знак высоких культур; они выгибают арки над миром фантазии. Мы в стиле сознания придем к пониманию, как это соответствуют индийскому образу покрывала Майя или вечного всемирного хронологического порядка, которому учит Заратустра. Индийская мудрость причисляет даже сам подъем и падение божественных царств миру обмана зрения — пене времени. Если Циммер утверждает, что эта величина аспекта отсутствует у нас, то в этом нельзя с ним согласиться. Только мы понимаем его в стиле сознания, через все измельчающий процесс критического познания. Здесь мерцают границы времени и пространства. Сегодня тот же самый процесс, вероятно, еще более плотный и более чреватый последствиями, повторяется в обращении познания к бытию. К этому добавляется триумф циклической точки зрения в философии истории. Конечно, знание «истории в орехе» (в сжатой форме, в «кратком курсе») должно дополнить ее: тема, которая изменяется в бескрайнем разнообразии времени и пространства, остается одной и той же, и в этом смысле существует не только история культур, а история человечества, которая как раз и является историей в субстанции, в ядре ореха, историей человека. Она повторяется в каждой биографии.
Вместе с этим мы возвращаемся к теме. Человеческий страх во все времена, во всех местах, в каждом сердце один и тот же, — это страх перед уничтожением, страх смерти. Мы слышим это уже в «Гильгамеше», мы слышим это в 90-м псалме, и так это и осталось вплоть до нашего, сегодняшнего времени.
Преодоление страха смерти является в то же время преодолением всякого другого страха; они все имеют значение только относительно этого основного вопроса. Поэтому уход в лес — это в первую очередь ход смерти. Он приводит на грань смерти — да, если это должно быть, даже ведет через нее. Лес раскрывается как клад жизни в своем сверхъестественном изобилии, если преодоление линии удалось. Здесь покоится изобилие мира.
Каждое настоящее руководство опирается на эту правду: она может привести человека в точку, в которой он узнает действительность. Это становится, прежде всего, отчетливым, если учение и пример объединяются — если победитель страха вступает в царство смерти, как это видят в Христе как в наивысшем основателе. Пшеничное зерно, когда оно умирало, приносило не просто тысячекратный, но и бесконечный плод. Здесь затрагивалось изобилие мира, к которому относится каждое зачатие как одновременно и временный и преодолевающий время символ. За ним следовали не только мученики, которые были сильнее, чем стоики, сильнее, чем цезари, сильнее, чем та сотня тысяч, которые окружали их на арене. За ним следовали также те бесчисленные, которые умерли с верой. Еще сегодня это выглядит гораздо шире принуждающим, чем кажется на первый взгляд. Даже если соборы падут, знание, доля наследия останутся в сердцах и будут подтачивать как катакомбы дворцы тиранических правителей. По этой причине уже можно быть уверенным, что чистое и проводимое по античным образцам насилие не может торжествовать долго. С этой кровью в историю вошла субстанция, и поэтому мы все еще по праву отсчитываем века от этой даты как от смены эпох. Здесь царит полное плодородие теогоний, мифическая сила зачатия. Жертва будет повторена на бесчисленных алтарях.
Гельдерлин в своем стихотворении понимает Христа как возвышение сил Геракла и Диониса. Геракл — это пракнязь, от которого даже боги зависят в своей борьбе против титанов. Он осушает болота, строит каналы и делает пустоши жилыми, убивая чудовищ и демонов. Он — первый из героев, на могилах которых основывается полис и почитание которых он поддерживает. У каждой нации есть ее Геракл, и еще сегодня могилы — это центры, у которых государство приобретает сакральный блеск.
Дионис — это бог празднеств, руководитель праздничных шествий. Если Гельдерлин обращается к нему как к духу общности, это нужно понимать так, что также мертвецы относятся к общине, да, именно они.
Это мерцание, которое окутывает вакхический праздник, самый глубокий источник веселья. Врата царства мертвых распахиваются широко, и вытекает золотое изобилие. Это смысл виноградной лозы, в которой объединяются силы Земли и силы Солнца, масок, великого превращения и возвращения.
Среди людей нужно назвать Сократа, пример которого оплодотворил не только стоиков, но и смелых духов во все времена. У нас могут быть разные представления о жизни и учении этого человека; его смерть относится к самым большим событиям. Мир создан так, что снова и снова предубеждение, страсти будут требовать крови, и нужно знать, что это не изменится никогда.
Пожалуй, аргументы меняются, однако глупость вечно поддерживает свой трибунал. На его суд будут приводить за то, что презирали богов, потом из-за того, что не признавали догму, затем, потому что нарушали теорию. Нет великого слова и благородной мысли, во имя которых не проливалась уже кровь. Сократическим является знание недействительности приговора, причем недействительности в более возвышенном смысле, чем человеческие «за» и «против» могут установить его. Настоящий приговор произнесен с самого начала: он задуман для возвышения жертвы. Если поэтому современные греки стремятся к пересмотру приговора, то этим мировая история обогатится только еще одной бессмысленной пометкой на полях, причем, в то время, когда невиновная кровь течет потоками. Этот процесс вечен, и мещан, которые сидели в нем как судьи, также сегодня можно встретить на каждом углу улицы, в каждом парламенте. То, что это можно было бы изменить: издавна эта мысль отличала глупые головы. Человеческое величие нужно завоевывать с боем снова и снова. Оно побеждает, когда преодолевает нападение пошлого в собственной груди. Здесь покоится истинная историческая субстанция, во встрече человека с самим собой, это значит: с его божественной силой. Это нужно знать, если хотите учить историю. Сократ называл это самое глубокое место, в котором его направлял и давал ему советы голос, которого уже нельзя было постичь словами, даймонио-ном. Это место можно было бы назвать и лесом тоже.
Что же это должно означать теперь для сегодняшнего человека, если он руководствуется примером победителей смерти, богов, героев и мудрецов? Это значит, что он участвует в сопротивлении времени, и не только этому времени, но вообще любому времени, и основной силой времени является страх. Какой-либо страх, каким бы отдаленным он не представлялся, в сути своей является страхом смерти. Если человеку удается создать здесь пространство, то эта свобода скажется также на любом другом поле, которым управляет страх. Тогда он будет валить великанов, оружие которых — страх. И так это всегда повторялось в истории.
В природе вещей, что воспитание сегодня направлено на полную противоположность этому. Никогда еще не господствовали над изучением истории такие странные представления.
Во всех системах умысел направлен на препятствование метафизическому притоку, на укрощение и дрессуру в коллективном смысле. Даже там, где левиафан видит свою зависимость от мужества, как на поле сражения, он будет замышлять, чтобы заморочить бойцу голову второй и более сильной угрозой, которая удержит того на месте. В таких государствах полагаются на полицию.
Большая уединенность одиночки относится к признакам времени. Он окружен, осажден страхом, который, подобно стенам, все время сжимается вокруг него. Этот страх принимает реальные формы — в тюрьмах, рабстве, в боях в окружении. Это наполняет мысли, монологи с самим собой, вероятно, также дневники в течение многих лет, в которых он не может довериться даже самым близким ему людям.
Здесь политика втискивается в другие сферы — будь это в естественной истории, будь это в истории демонов с их ужасами. Однако близость больших, спасительных сил тоже предчувствуется. Ужасы — это ведь сигналы побудки, признаки совсем другой опасности, чем исторический конфликт их разыгрывает. Они подобны все более безотлагательным вопросам, которые задаются человеку. Никто не может отнять у него ответ.
22
У этих границ человек вступает в свою теологическую проверку, все равно, понимает ли он это или нет. Не следует также придавать этому слову слишком большой вес. Человека спрашивают о его наивысших ценностях, о его представлениях о всемирном целом и об отношении его существования к нему. Это не должно происходить в словах, это даже уклонится от слов. Это также не зависит от формулировки ответа, т. е. не от признания.
Итак, мы не принимаем во внимание церкви. В наше время, и как раз сейчас, есть значительные свидетельства того, что в них еще хранится неисчерпаемое благо. К таким свидетельствам относится, прежде всего, поведение их противников, в первую очередь государства, которое стремится к неограниченной власти. Это по необходимости приводит к преследованию церкви. В этом положении с человеком следует обращаться как с зоологическим существом, все равно, рассматривают ли его господствующие теории с экономической или с какой-то другой точки зрения. Это сначала приводит в сферы чистой пользы, затем зверства.
На другой стороне стоит характер церквей как учреждения, как человеческого учреждения. В этом смысле церкви всегда грозит очерствение и вместе с тем иссякание дарящей силы. На этом основывается печальное, механические, бессмысленное в некотором богослужении, мучение воскресных служб, затем сектантство. Организационное — это одновременно уязвимое; ослабленное сомнениями строение падет за одну ночь, если оно просто не превратится в музей. Нужно считаться со временами и пространствами, в которых больше нет церкви. Государство тогда считает себя обязанным заполнить такую возникшую или обнаруживающуюся пустоту своими средствами — затея, с которой оно потерпит неудачу.
Для тех, кто не позволяет грубо от себя отделаться, из этого следует ситуация ухода в лес. К нему может посчитать себя вынужденным священник, который полагает, что без таинств не возможна никакая более высокая жизнь и видит свою задачу в утолении этого голода. Это ведет к лесу и к существованию, которое всегда повторяется в преследовании и неоднократно описано, как в истории святого Поликарпа или в мемуарах превосходного д'Обинье, шталмейстера короля Генриха IV. Среди более новых нужно было бы назвать Грэма Грина с его романом «The Power and the Glory», действие которого происходит в тропическом ландшафте. Лес в этом смысле, естественно, есть всюду; он может быть также и в квартале крупного города.
Сверх того, речь идет о потребности всякого отдельного человека, если он не довольствуется зоологическо-политической классификацией. Этим мы касаемся сути современного страдания, великой пустоты, которую Ницше обозначил как рост пустыни. Пустыня растет: это спектакль цивилизации с ее опустошенными отношениями. В этом ландшафте вопрос о дорожных припасах становится особенно жгучим, особенно убедительным: «Пустыня растет, горе тому, который хранит пустыню в себе». Хорошо, если церковь может создавать оазисы. Лучше, если и человек не успокаивается на этом. Церковь может дать поддержку, содействие, но не существование. Также здесь мы, с организационной точки зрения, еще на корабле, еще в движении; спокойствие есть лишь в лесу. В человеке принимается решение; никто не может забрать его у него.
Пустыня растет: бледные и бесплодные круги возрастают. Теперь исчезают осмысленные предполья: сады, плодами которых простодушно кормятся, помещения, которые снабжены испытанными инструментами. Тогда законы становятся сомнительными, устройства обоюдоострыми. Горе тому, кто хранит пустыню в себе: тот, кто нет, будь даже в клетке, тот позволяет вести себя той прасубстанции, которая снова и снова гарантирует плодородие.
23
Никто из живущих не избежит двух пробных камней и мельничных жерновов: сомнения и боли. Они оба — великие средства нигилистского снижения. Через них нужно пройти. Там находится задание, экзамен на аттестат зрелости для нового века. Он не минует никого. Потому в некоторых странах Земли зашли несравненно дальше чем в других, и, возможно, как раз в тех, которые считаются отсталыми. Это относится к главе оптических обманов.
Как звучит теперь страшный вопрос, который Ничто не ставит человеку? Это старая загадка сфинкса Эдипу.
Человека спрашивают о себе самом — знает ли он имя странного существа, которое передвигается по времени? Он будет проглочен или увенчан, в зависимости от ответа, который он даст. Ничто хочет знать, может ли человек справиться с ним, живут ли в нем элементы, которые не разрушит никакое время. В этом смысле Ничто и время не идентичны; и это правильно, что с большой силой Ничто время становится очень ценным, даже в самых маленьких долях. В то же время разрастаются механизмы, это значит: арсенал времени. На этом основывается ошибка, что механизмы, в особенности машинная техника, ничтожат мир. Происходит как раз противоположное: механизмы растут необыкновенно и приближаются очень близко, потому что древний вопрос к человеку снова стал актуальным. Они — свидетели, которых требует время, чтобы показать чувствам свою преобладающую мощь. Если человек отвечает правильно, механизмы теряют свой магический блеск и покоряются его руке. Это нужно осознавать.
Это основной вопрос: вопрос времени людям о его власти. Он направляется к субстанции. Все, что появляется из враждебных царств, оружия, нужды, относится к режиссуре, которая исполняет драму. Нет сомнения, что человек также и в этот раз укрощает время, изгонят Ничто в его пещеру.
Уединенность относится к признакам опроса. Она особенно странна в те времена, в которых процветает культ общности. Но то, что как раз коллектив выступает как бесчеловечное, относится к опытам, которые минуют лишь немногих. Этот парадокс похож на другой: то, что в той же самой пропорции к огромным захватам пространства свобода одиночки ограничивается все больше и больше.
На установлении этой уединенности можно было бы закончить главу, так как какая польза от того, чтобы касаться ситуаций, к которым не продвигаются вперед ни средства, ни духовные вожди?
То, что это именно так, об этом существует молчаливое согласие, и существуют вещи, которые не любят обсуждать. К положительным признакам сегодняшнего человека относится его робость перед более высокими общими местами, объективная потребность в духовной чистоте. К этому прибавляется сознание, которое распознает даже самый тихий фальшивый звук. В этом отношении у людей еще есть чувство стыда.
И, тем не менее, речь идет о форуме, на котором происходит значительное. Возможно, когда-нибудь позже в качестве самой сильной будет восприниматься та часть нашей литературы, которая в самой меньшей степени исходила от чисто литературных намерений: все эти репортажи, письма, дневники, которые возникли в больших загонных охотах, в окружении и на живодернях нашего мира. Люди узнают, что человек в «de profundis» достиг такой глубины, которая дотрагивается до основ и ломает мощную силу сомнения. Потеря страха следует за этим.
Как представляет себя такое намерение, даже где оно терпит неудачу, можно увидеть в записях Петтера Моена, найденных в вентиляционной шахте его тюрьмы, норвежца, погибшего в немецком плену, которого можно назвать духовным наследником Кьеркегора. Почти всегда помогал благоприятный случай, когда сохранялись письма, как письма графа Мольтке. Они как бы через трещины позволяют взглянуть на мир, который считали утонувшим. Можно предвидеть, что к ним присоединятся документы из большевистской России, которые добавят дополнение, еще неизвестный смысл к тому, что там, как полагают, можно было наблюдать.
24
Другой вопрос: как нужно подготовить человека к путям, которые ведут его в темное и неизвестное. Это задача, решение которой ожидалось, прежде всего, от церквей, и которая также в большом числе известных и в еще большем числе неизвестных случаев была решена. Подтвердилось, что церкви и секты могут предоставить большую силу чем то, что сегодня называют мировоззрением, это значит в большинстве случаев: поднятые до уровня образа мыслей естественные науки. Поэтому можно видеть, как тирания жестоко преследует даже такие безвредные существа как серьезных исследователей Библии (свидетелей Иеговы — прим. перев.) — та же тирания, которая держит открытыми почетные места для ученых-атомщиков.
О хорошем инстинкте свидетельствует то, что молодежь по-новому начинает заниматься культами. Даже если церкви окажутся неспособными дать пространство, но важно движение, так как оно создает сравнения. Здесь будет показано, что было возможно и что может ожидаться. То, что было возможно, сегодня узнают только в ограниченном поле, а именно в поле истории искусств. То, что, однако, все эти картины, дворцы, города-музеи не значат ничего, по сравнению с творческой стихийной силой — в этой своей мысли футуристы были правы. Большой поток, который оставил эти произведения как пестрые раковины, не может иссякнуть — он течет глубоко под землей. Человек обнаружит его, если он войдет в себя. И вместе с тем он создает одну из точек, в которых возможны оазисы в пустыне.
В дальнейшем нужно считаться с широкими областями, в которых церквей больше нет, или они сами зачахли, превратившись в органы тираний. Еще важнее то соображение, что сегодня у очень многих есть сильная потребность в культовых формах при одновременной антипатии к церквям. Ощущается недостаток в существовании, и на этом основывается течение вокруг гностиков, создателей сект и апостолов, которые более или менее успешно входят в роль церквей. Можно было бы сказать, что всегда существует определенная мера в религиозности, которая законно удовлетворялась церквями. Теперь, освободившись, сила прикрепляет себя ко всем и каждому. Отсюда легковерность современного человека, при одновременном неверии. Он верит тому, что написано в газете, но не верит тому, что написано в звездах.
Возникший здесь пробел остается ощутимым даже в полностью секуляризованном существовании, и поэтому более чем достаточно попыток, чтобы закрыть его теми средствами, которые имеются в наличии. Книга вроде «Скрытых религий» Карла Бри дает взгляд на этот мир, в котором наука более или менее покидает свое поле и создающая часовни сила выигрывает. Часто это даже те же самые люди, в которых возрастает и убавляется наука, как можно проследить это, например, в биографиях Эрнста Геккеля или Ганса Дриша.
Так как потеря обращает на себя внимание, прежде всего, как страдание, то неудивительно, что, в особенности, врачи обращаются к нему, а именно с остроумными системами промеров глубины и основанных на них методах лечения. Среди типов больных, которых они посещают, на одном из первых мест стоит тот, который хочет убить своего отца. Напрасно будут искать другого, который потерял отца, и страдание которого лежит в неосознанности потери. По праву напрасно, так как медицина здесь бессильна. В каждом хорошем враче хоть и должно быть что-то от священника, но к мысли о том, чтобы заменить священника, врач может прийти только во времена, в которых пропало размежевание блага и здоровья. Поэтому, если хочется, можно думать обо всех тех имитациях духовных средств и форм, вроде исследования совести, исповеди, медитации, молитвы, экстаза и прочего, через терапевтические методы: они не выйдут за пределы симптомов, если они даже не навредят.
Благодаря ссылкам на потусторонние миры, связь с которыми утеряна, выхолащивание только увеличивается. Описание страдания, диагноз важнее — точное описание того, что пропало. Странно, что их находят скорее и правдоподобнее у писателей, чем у теологов, от Кьеркегора до Бернано. Мы уже говорили, что баланс до сих пор лежит открытым только на поле истории искусств. Он должен стать заметным, между тем, также относительно человеческой силы одиночки. Тем не менее, эту задачу нельзя искать в области этики; она лежит в области существования. Человек, который влачит свое существование пусть даже и не в пустыне, но все равно, в чахнущей зоне, как например, в промышленном городе, и которому передается только слабый отблеск, дуновение огромной силы его «Я»: такой человек начинает догадываться, что ему чего-то не хватает. Это предварительное условие для того, чтобы он отправился на поиски. То, что теперь теолог снимет с его глаз пелену, важно потому, что таким образом у ищущего возникает перспектива, что он достигает цели. Все другие факультеты, не говоря уже о практических инстанциях, подведут его к миражам. Это, кажется, относится к большому направлению человека, что он сначала должен справиться с некоторым количеством таких обманчивых картин — утопические проходы, к которым прогресс дает перспективное преображение. Он может разыграть для него мировую сверхдержаву, подобные термитникам образцовые государства, вечные царства мира — все это окажется фантомом, где отсутствует настоящая миссия. В этом отношении немец заплатил безмерную плату за обучение, и, тем не менее, если он понимает это действительно как таковую, пожалуй, это будет использовано.
Теолог должен считаться с человеком сегодняшнего дня — прежде всего, с ним, который не живет в резервациях или в местах меньшего давления. Речь идет о том, кто испытал боль и сомнение и которого сформировал скорее нигилизм, чем церковь, причем нужно еще учесть, сколько нигилизма прячется и в самих церквях. Этот человек в большинстве случаев не будет очень развит этически и в духовном плане, хотя у него хватает убедительных банальностей. Он будет недоверчивый, смышленый, умный, деятельный, не одаренный художественно, прирожденный мастер унижения более высоких типов и идей, думающий о своей выгоде, помешанный на гарантиях и страховках, легко управляемый лозунгами пропаганды, практически не замечающий при этом их часто внезапную смену, наполненный человеколюбивыми теориями, однако так же склонный к применению страшного, не ограниченного ни правом, ни международным правом насилия, если ближние и соседи не вписываются в его систему. При этом он всегда чувствует себя так, будто злые силы преследуют его до глубины его снов, он мало способен к наслаждению и больше не знает, что такое праздники. С другой стороны нужно заметить, что в мирные времена он радуется техническому комфорту, чтобы средний возраст вырос значительно, что принцип теоретического равенства стал общепризнанным, и что в некоторых местах Земли нужно изучать такие модели образа жизни, какие едва ли существовали в охватывающем все слои комфорте, индивидуальной свободе и автоматическом совершенстве. Не невозможно, что этот стиль распространится по истечении титанического века техники. Но несмотря на это человек остается понимающим потерю, и на этом основывается собственно серое и безнадежное в его существовании, которое в некоторых городах и даже странах становится настолько мрачным, что застывает каждая улыбка, и создается впечатление, что находишься в том аду, который описал Кафка в своих романах.
Дать этому человеку догадаться, чего он лишен также в его наилучшей конституции и что скрывается в мощной силе в нем — это миссия теологии. Теолог это тот, который знает науку изобилия выше низкой экономики, знает загадку вечных источников, которые неистощимы и всегда близки. Как теолога надо понимать знающего — знающим в этом смысле является, например, маленькая проститутка Соня, которая обнаруживает в Раскольникове сокровище его «Я» и может его поднять для него. Читатель чувствует, что этот подъем чего-то важного внутри удался не только для жизни, но и в трансцендентности. В этом величие этого романе, как и вообще творчество Достоевского подобно одному из волноломов, о которых распыляется заблуждение времени. Это зачатки, которые выступают более отчетливо после каждой новой катастрофы, и в которых русское перо завоевало мировой уровень.
25
Поблизости от нулевого меридиана, у которого мы все еще находимся, у веры нет курса; здесь требуются доказательства. Также можно было бы сказать, конечно, что здесь верят в доказательства. Похоже, возрастает число духов, которые знают, что с технической точки зрения духовная жизнь располагает формами, которые эффективнее, чем военная дисциплина, спортивная тренировка или ритм мира труда. Игнатий знал это, и от этого знания живут также сегодня создатели сект и вожди маленьких кругов, намерения которых трудно оценить, как, чтобы назвать один пример, Гурджиев, во многих отношениях странный кавказец.
Какое оружие нужно дать в руки тем, кто с живостью поднимается из пустоши рационалистических и материалистических систем, но еще покорены принуждению их диалектики? Их страдание возвещает им о более высоком состоянии. Существуют методы, чтобы укрепить их в этом направлении, и несущественно, что они сначала разучиваются механически. Это подобно упражнениям по оживлению утопленников, в которых тоже сначала нужно натренироваться. Тогда присоединяются дыхание и биение сердца.
Здесь намечается возможность нового ордена.
Как контрреформация в своей сущности соответствовала реформации и укреплялась благодаря ей, так можно предположить и духовное движение, которое ищет схватки с нигилизмом и вступает с ним в бой как отражением в бытии. Как миссионер разговаривает с туземцами на их языке, так рекомендуется поступать также с теми, кто воспитан на научном жаргоне. Здесь, впрочем, будет заметно, что церкви не поспевали за науками.
С другой стороны некоторые из отдельных наук вступают в сферы, в которых разговор об основных вопросах становится возможен.
Опус, например, с заголовком «Маленький катехизис для атеистов» был бы желателен. Если бы такое предприятие было бы выдвинуто сильной духовной властью как внешний форт, то это одновременно воздействовало бы и против многочисленных гностических духов, стремление которых идет в этом направлении. Многие различия основываются просто на терминологии. Сильный атеист выглядит всегда радостнее и благоприятнее, чем индифферентная посредственность, причем именно потому, что он беспокоится о мире в целом. Кроме того, в нем нередко можно найти позицию, которая предоставляет место возвышенному; на этом основании атеисты восемнадцатого века были действительно сильными духами и более приятными, чем атеисты века девятнадцатого.
26
Вердикт партизана звучит так: «Здесь и сейчас» — он мужчина свободного и независимого действия. Мы видели, что мы к этому типу можем причислить только крошечную долю массового населения, и все же именно здесь образуется маленькая элита, способная померяться силами с автоматизмом, в борьбе с которой чистое применение силы потерпит неудачу. Это старая свобода в одежде времени: сущностная элементарная свобода, которая просыпается в здоровых народах, если тирания партий или чужеземных завоевателей притесняют страну. Она — не только лишь протестующая или эмигрирующая свобода, а свобода, которая хочет принять бой. Это различие, которое воздействует на сферу веры. Партизан не может позволить себе безразличие, которое характеризует истекшую эпоху подобным образом как нейтралитет маленьких государств или заключение в крепость при политическом правонарушении. Уход в лес ведет к более трудным решениям. Задание партизана состоит в том, что он должен отколоть массу значащей для будущей эпохи свободы от левиафана. Он приближается к противнику не с голыми понятиями.
Сопротивление партизана абсолютно, он не знает нейтралитета, прощения, заключения в крепость. Он не ожидает, что враг признает его аргументы, не говоря уже о том, что тот поступит благородно. Он также знает, что смертная казнь, что касается его, не отменяется. Партизан знает новую уединенность, как она влечет за собой, прежде всего, сатанински возросшую злость — ее связь с наукой и сущностью машин, которая вносит в историю хоть и не новый элемент, но, все же, новые проявления.
Все это не может совпадать с безразличием. В таком положении также нельзя ждать церкви или духовных вождей и книг, которые, вероятно, появятся. Однако у такого положения есть преимущество, из вычитанного, прочувствованного и поверенного вывести в твердые контуры. Воздействие становится видно уже в различии между обеими мировыми войнами, по крайней мере, в том, что касается немецкой молодежи. После 1918 года можно было видеть сильное духовное движение, которое развивало таланты во всех лагерях. Теперь, прежде всего, бросается в глаза молчание, особенно молчание молодежи, которая видела, все же, много странного в ее окружениях и убийственном плену. И, все же, это молчание весит больше, чем идейное развитие, даже чем произведения искусства. Там видели не только крушение национального государства, видели также и другие вещи. Конечно, соприкосновение с Ничто, особенно с совершенно неприкрашенным Ничто нашего столетия, изображено в целом ряду клинических сообщений, все же, можно предсказать, что это соприкосновение даст созреть и покажет также и другие плоды.
27
Мы уже довольно часто употребляли здесь образ человека, встречающего самого себя. В действительности важно, что тот, который требует себе трудного, получит точное понятие о самом себе. И именно в этом человек на корабле должен мерилом для себя видеть человека в лесу — это значит: человек цивилизации, человек движения и исторического проявления должен измерять себя по своей покоящейся и вечной сущности, которая представляется в истории и изменяет ее. Там находится стремление, желание для тех сильных духов, к которым относит себя партизан. Во время этого процесса отражение вспоминает о прообразе, от которого оно излучается и в котором оно неприкосновенно — или также унаследованное о том, что лежит в основе всей доли наследства.
Эта встреча уединенная, и в этом кроется ее волшебство; на ней не присутствует нотариус, священник, высокопоставленный чиновник. Человек суверенен в этой уединенности, при условии, что он осознает свой уровень. В этом смысле он — сын отца, господин земли, чудесно созданное творение.
При таких встречах отступает и социальное. Человек снова притягивает к себе силы священника и судьи, как это было в древнейшие времена. Он выходит за пределы абстракций, функций и разделения труда. Он устанавливает связь с целым, с абсолютным, и в этом лежит его сильное ощущение счастья.
Само собой разумеется, что при этой встрече также не присутствует и врач. Что касается здоровья, то прообраз, который каждый несет в себе, является его неприкосновенным, по ту сторону времени и его опасностей созданным телом, которое излучается в физическое проявление и оказывает воздействие также на излечение. В каждом излечении играют роль творческие силы.
В состоянии совершенного здоровья, которое стало редким, человек владеет также сознанием этой более высокой формы, аура которой его явно освещает. У Гомера мы еще находим знание такой свежести, которое оживляет его мир. Мы находим тут свободное веселье, связанное с нею, и по мере того, как герои приближаются к богам, они выигрывают в своей неприкосновенности — их тело становится более духовным.
Также сегодня излечение исходит из божественного, и важно, что человека, как минимум, догадываясь об этом, позволил бы этому божественному предписывать ему. Больной, а не врач, — это суверен, — это жертвователь излечения, которое он посылает из своих резиденций, которые неприступны. Он потерян только, если он теряет доступ к этим источникам. Человек в агонии часто подобен ошибающемуся и ищущему. Он найдет выход, будь этот выход тут или там. Уже видели, как выздоравливают некоторые, которых списали врачи, однако среди этих выздоровевших не видели ни одного, который сдался сам.
Избегать врачей, полагаться на правду тела, однако внимательно прислушиваться также к ее голосу, для здорового это наилучший рецепт. Это распространяется также на партизана, который должен подготовиться к ситуациям, в которых любые болезни причисляются к роскоши, кроме смертельных. Какое мнение всегда стоило бы оберегать от этого мира больничных касс, страховых компаний, фармацевтических фабрик и специалистов: сильнее тот, кто может отказаться от всего этого.
Подозрительным и в высшей степени призывающим к осторожности является все большее влияние, которое начинает оказывать государство на дела здравоохранения, в большинстве случаев под социальными предлогами. К тому же вследствие все более широкого освобождения врача от требования сохранения лечебной тайны при всех консультациях следует рекомендовать недоверчивость и осторожность. Все же, неизвестно, в какую статистику вас там внесут, и не только в медицинских учреждениях. Все эти лечебные предприятия со служащими врачами с плохим жалованием, за лечением которых наблюдают бюрократы, подозрительны и могут угрожающе измениться всего за одну ночь, не только в случае войны. То, что тогда образцово проведенные картотеки снова смогут предоставить документы, на основании которых людей могут кастрировать, интернировать или ликвидировать, как минимум, не является невозможным.
Огромный приток пациентов, который находят шарлатаны и целители-чудотворцы, объясняется не только излишней доверчивостью масс, но и их недоверием по отношению к официальному здравоохранению, в особенности, тому виду, в котором оно автоматизируется. Эти волшебники, как бы неуклюже они ни занимались своим ремеслом, отличаются от официальной медицины, все же, в двух важных вещах: во-первых, они рассматривают больного как цельное, и во-вторых, они представляют излечение как чудо. Как раз это все еще соответствует здоровому инстинкту, и на этом основываются излечения.
Подобное, естественно, возможно также и в пределах официальной медицины. Каждый, который вылечивает, участвует в чуде, все равно, получается ли это с помощью его аппаратов и методов или даже вопреки им, и уже многое выиграно, если он осознает это. Механизм может быть проломан везде, сделан безвредным или даже полезным, там, где врач проявляется со своей человеческой субстанцией. Это непосредственное обращение затрудняется, конечно, бюрократией. Но, в конечном счете, всегда получается так, что «на корабле» или даже на галере, на которой мы живем, функциональное всегда снова и снова пробивается людьми, будь это с помощью их добра, их свободы или их мужества к непосредственной ответственности. Врач, который что-то предоставляет больному вопреки инструкциям, придает, вероятно, именно этим своим средствам чудодейственную силу. Благодаря этим внезапным появлениям из функций мы живем.
Техник считается с отдельными преимуществами. В большом бухгалтерском учете это выглядит часто по-другому. Состоит ли настоящая прибыль в мире страховых компаний, прививок, тщательной гигиены, высокого среднего возраста?
Не стоит об этом спорить, так как этот мир строится дальше, и так как идеи, на которых он основывается, еще не исчерпаны. Корабль продолжит свой путь, даже и через катастрофы. Катастрофы приводят, конечно, к множеству смертей. Если корабль погибает, аптека тонет вместе с ним. Тогда все зависит от других вещей, например, от того, может ли человек выдержать несколько часов в ледяной воде. Неоднократно привитый, стерилизованный, приученный к медикаментам, экипаж с высоким средним возрастом в таком случае имеет меньшие перспективы на выживание, чем другой, который всего этого не знает. Минимальная смертность в спокойные времена не является критерием для настоящего здоровья; она может резко, за одну ночь, смениться на свою противоположность. Даже возможно, что она порождает еще неизвестные эпидемии. Ткань народов становится восприимчивой.
Здесь открывается также вид на одну из больших опасностей нашего времени, перенаселенность, как например, Гастон Бутуль изобразил ее в своей книге «Сто миллионов мертвых». Гигиена сталкивается с задачей ограничить те же самые массы, появление которых она сама и сделала возможным. Однако здесь мы уже выходим за рамки темы ухода в лес. Кто считается с таким уходом, для того не годится воздух теплиц.
28
Вызывает тревогу тот метод, с помощью которого понятия и вещи часто меняют за одну ночь свое лицо и показывают совсем другие последствия, чем ожидалось. Это признак анархии.
Давайте рассмотрим, например, свободы и права одиночки в его отношении к власти. Они определяются конституцией. Однако нужно снова и снова и, к сожалению, пожалуй, также на довольно долгое время считаться с нарушением этих прав, будь это со стороны государства, со стороны партии, которая овладевает государством, будь это благодаря чужому агрессору или благодаря совокупности разных вмешательств. Можно, пожалуй, сказать, что массы, по крайней мере, у нас в стране, находятся в таком положении, в котором они едва ли вообще воспринимают конституционные нарушения. Где такое сознание однажды пропало, оно искусственно не восстанавливается.
Правонарушение может нести также легальную окраску, например, вследствие того, что господствующая партия добивается большинства, достаточного для изменения конституции. Большинство может одновременно иметь право и творить беззаконие: это противоречие не входит в простые головы. Уже при голосованиях часто с трудом можно решить, где заканчивается право и начинается насилие.
Превышения власти могут постепенно обостряться и применяться против определенных групп как чистое преступление. Кто мог наблюдать такие поддержанные массовым одобрением дела, тот знает, что против этого мало что можно предпринять обычными средствами. Этического самоубийства нельзя требовать ни от кого, прежде всего, нет, если оно рекомендуется ему из заграницы.
В Германии открытое сопротивление против власти является или, по крайней мере, было особенно трудным, так как еще со времен законной монархии сохранилось почтение по отношению к государству, и у этого почтения наряду с его темными сторонами есть и свои преимущества. Потому отдельному человеку трудно было понять, что после вступления в Германию войск держав-победительниц его привлекали к ответственности за его недостаточное сопротивление не только в общем, как коллективного обвиняемого, но и индивидуально, например, за то, что он продолжал исполнять свою профессию как чиновник или как капельмейстер.
Мы не можем понимать этот упрек, хотя он принимал гротескные формы, как курьез. Речь идет скорее о новой черте нашего мира, и можно лишь порекомендовать всегда помнить о ней во времена, в которых никогда нет недостатка в общественном насилии. Здесь из-за оккупантов можно приобрести дурную славу коллаборациониста, там из-за партий — дурную славу попутчика. Так возникают ситуации, в которых одиночка попадает между Сциллой и Харибдой; ему угрожает ликвидация, как за участие, так и за неучастие.
Потому от отдельного человека ожидается большое мужество; от него требуют, чтобы он один, даже против силы государства, протянул праву руку помощи. Кто-то будет сомневаться, что таких людей можно найти. Между тем, они появятся, и тогда они станут партизанами. Также недобровольно этот тип войдет в картину истории, так как есть такие формы принуждения, которые не оставляют выбора. Конечно, к этому должна добавиться их пригодность. Ведь и Вильгельм Телль тоже попал в конфликт против своей воли. Но потом он проявил себя как партизан, как одиночка, в котором народ осознавал свою стихийную силу по отношению к тирану.
Это странная картина: одиночка или также много одиночек, которые оказывают сопротивление левиафану. И, все же, именно тут оказываются места, в которых гигант находится под угрозой. Нужно как раз знать, что даже крохотное число людей, которые действительно решительны, могут не только в моральном смысле, но и на самом деле стать угрозой. В спокойные времена это видно только на примере преступников. Снова и снова случается так, что два-три хулигана приводят в волнение все кварталы крупного города и вызывают продолжительные облавы. Если теперь соотношение станет противоположным, при котором власти становятся преступными, а честные люди защищаются, то они могут вызвать несравненно больший эффект. Известно замешательство, в котором оказался Наполеон из-за восстания Малле, одинокого, но непреклонного человека.
Мы хотели бы предположить, что в городе, в государстве еще живет определенное, пусть даже незначительное количество действительно свободных мужчин. В этом случае нарушение конституции сопровождалось бы большим риском. В этом отношении можно было бы подкрепить теорию коллективной вины: возможность правонарушения стоит в точной пропорции к свободе, с которой оно сталкивается. Посягательство на неприкосновенность, святость жилища, например, было бы невозможным в старой Исландии в тех формах, в какой оно было возможно в Берлине 1933 года посреди миллионного населения как чистое административное мероприятие. Как похвальное исключение стоит вспомнить одного молодого социал-демократа, который пристрелил полудюжину так называемых вспомогательных полицейских в прихожей его съемной квартиры. В нем была еще частичка сущностной, древнегерманской свободы, которой его противники теоретически восхищались. Он также, естественно, не выучил это в программе его партии. Во всяком случае, он не принадлежал к тем, о которых Леон Блуа говорит, что они бегут к адвокату, пока их мать насилуют.
Если мы теперь в дальнейшем предположим, что если бы на каждой берлинской улице можно было бы считаться с такими случаями, то дела выглядели бы иначе. Долгие времена спокойствия благоприятствуют определенным оптическим обманам. К таковым относится и предположение, что неприкосновенность жилища якобы основывается на конституции, гарантируется ею. В действительности она основывается на главе семьи, который в сопровождении своих сыновей, появляется у двери с топором в руке. Только эта правда не всегда становится заметной и также не должна представлять собой возражение против конституций. Справедливо старинное выражение: «Мужчина стоит для клятвы, но не клятва для мужчины». Здесь лежит одна из причин, по которым новое законодательство наталкивается на такое незначительное участие в народе. То, что с квартирой читается не плохо, только мы живем во времена, в которых один чиновник вручает щеколду в руку другому.
Немца упрекали в том, что он не оказывал достаточного сопротивления официальному насилию, вероятно, упрекали по праву. Он еще не знал правил игры и чувствовал себя находящимся под угрозой также из других зон, в которых ни сейчас, ни когда-либо раньше не было и речи о каких-либо основных правах. Центральное положение всегда знает две угрозы: У него есть преимущество, но также и недостаток ситуации «и так, и этак». Еще едва ли видят тех, которые между тем в отчаянном положении, без оружия, пали, защищая своих женщин и детей. Также их одинокая гибель станет известной. Она — гирька на чаше весов. Мы должны подумать над тем, чтобы спектакль принуждения, которое не находит отпора, не повторился.
29
При нападении чужих армий уход в лес представляется как средство войны. Это относится, прежде всего, к государствам, которые вооружены слабо или вовсе не вооружены.
Как и по отношению к церквям, партизан и относительно вооружения тоже не спрашивает, насколько оно современно и современно ли вообще, есть ли оно вообще в наличии или нет. Это процессы на корабле. Уход в лес нужно осуществить в любое время и в любом месте, даже и против огромного перевеса. В таком случае он даже будет единственным средством сопротивления.
Партизан — это не солдат. Он не знает солдатских формальностей и их дисциплины. Жизнь его одновременно более свободная и более жесткая, чем жизнь солдата. Партизаны набираются из тех, кто даже в безнадежном положении решил бороться за свободу. В идеальном случае их личная свобода совпадает со свободой их страны. На этом основывается большое преимущество свободных народов, которое с длительностью войны все большим весом падает на чашу весов.
На уход в лес вынуждены решиться также те, для которых другая форма существования невозможна. За вторжением следуют мероприятия, которые грозят большим частям населения: аресты, прочесывания, регистрация в списках, принуждение к принудительному труду и к воинской службе в чужой армии. Это толкает к тайному или также открытому сопротивлению.
Особенная опасность состоит в том, что проникают криминальные элементы. Партизан хоть и не фехтует по законам войны, но он также и не разбойник. В такой же малой степени его дисциплина является солдатской, и этот факт предполагает сильное, непосредственное руководство.