Упразднение религии, как
Критика сбросила с цепей украшавшие их фальшивые цветы – не для того, чтобы человечество продолжало носить эти цепи в их форме, лишенной всякой радости и всякого наслаждения, а для того, чтобы оно сбросило цепи и протянуло руку за живым цветком. Критика религии освобождает человека от иллюзий, чтобы он мыслил, действовал, строил свою действительность как освободившийся от иллюзий, как ставший разумным человек; чтобы он вращался вокруг себя самого и своего действительного солнца. Религия есть лишь иллюзорное солнце, движущееся вокруг человека до тех пор, пока он не начинает двигаться вокруг себя самого»[73].
Как может человек добиться избавления от иллюзий? Маркс думал, что этой цели можно будет достичь путем
Подведем итог сопоставлению взглядов Маркса и Фрейда на бессознательное. Оба считают, что большая часть того, что человек осознанно думает, детерминировано силами, действующими за его спиной, т. е. без ведома самого человека; что человек объясняет себе свои поступки разумными или моральными причинами и эти рационализации (ложное сознание, идеология) субъективно удовлетворяют его. Но, движимый неведомыми ему силами, человек не свободен. Он может достичь свободы (и здоровья) только осознав мотивирующие его силы, т. е. осознав действительное положение вещей. Тем самым он может стать хозяином собственной жизни (в пределах реальных возможностей), а не рабом каких-то слепых сил. Основополагающее различие позиций Маркса и Фрейда состоит в том, как они понимают природу сил, детерминирующих человека. Для Фрейда они в сущности физиологические (либидо) или биологические (инстинкт смерти и инстинкт жизни). Для Маркса это исторические силы, эволюционирующие в ходе общественно-экономического развития человека. С точки зрения Маркса, сознание человека определяется его бытием, его бытие – практической жизнью, его практическая жизнь – способом, каким он производит сред ства существования, т. е. способом производства и общественным строем, а также вытекающим из них способом распределения и потребления[75].
Концепции Маркса и Фрейда не исключают друг друга. Это так именно потому, что Маркс исходит из признания реальных действующих людей на основе их реальной жизни, включая, конечно, биологические и физиологические условия. Маркс признавал, что половое влечение существует при любых обстоятельствах и может измениться под воздействием социальных условий лишь в том, что касается его формы и направления.
И хотя теорию Фрейда можно было бы некоторым образом включить в теорию Маркса, два фундаментальных различия сохраняются между ними. Для Маркса человеческое существо и его сознание определяются структурой общества, частью которого он является; для Фрейда общество воздействует на человеческое существо, в большей или меньшей степени вытесняя присущие ему физиологические и биологические механизмы. Из этого первого различия вытекает второе. Фрейд верил, что человек может преодолеть вытеснение, не прибегая к социальным изменениям. Маркс же был первым мыслителем, осознавшим, что реализация универсального и полностью пробудившегося человека может произойти только вместе с общественными изменениями, которые приведут к созданию новой, подлинно человеческой экономической и социальной организации человечества.
Маркс лишь в общих чертах изложил свою теорию детерминации сознания общественными силами. В дальнейшем я постараюсь конкретнее и точнее показать, как именно действует эта детерминация[76].
Для того чтобы переживание дошло до осознания, его надо осмыслить в категориях, организующих сознательное мышление. Я могу осознать любое событие как внутри, так и вне меня, только когда его можно включить в систему категорий, с помощью которой я постигаю действительность. Некоторые категории, такие как время и пространство, могут быть универсальными в качестве категорий восприятия, общих для всех людей. Другие, такие как причинность, могут иметь значение хоть и для многих, но не для всех форм осознанного восприятия. Есть категории и еще меньшей степени общности, которые разнятся от одной культуры к другой. К примеру, в доиндустриальном обществе люди могут не осмысливать некоторые вещи в терминах рыночной стоимости, тогда как в индустриальной системе они это делают. Однако переживание может дойти до осознания только при условии, что его можно воспринять, соотнести и упорядочить в рамках концептуальной системы[77] с помощью ее категорий. Эта система сама по себе является результатом общественного развития. Благодаря особенностям практической жизни, а также благодаря специфике отношений, чувств и восприятий, каждое общество развивает систему категорий, детерминирующую формы осознания. Эта система работает как
Проблема в том, чтобы понять более конкретно, как работает этот «социальный фильтр» и как получается, что он позволяет некоторым переживаниям пройти сквозь него, в то время как другие не пропускаются в сознание.
Прежде всего нам следует уяснить, что многие переживания не так-то легко воспринимаются сознанием. Пожалуй, боль – это физическое переживание, наиболее доступное для осознанного восприятия; столь же легко воспринимаются сексуальное желание, голод и пр.; совершенно очевидно, что все ощущения, соответствующие индивидуальному или групповому выживанию, легко доступны для осознания. Но когда это касается более тонких и сложных переживаний, как, например, «любуюсь розовым бутоном рано поутру и капелькой росы на нем, пока воздух еще свеж, солнце восходит и птицы щебечут», – это переживание без труда осознается в некоторых культурах (например, в Япония), в то время как в современной западной культуре то же самое переживание обычно не проходит в сознание, потому что оно не настолько «важно» и «событийно», чтобы его заметить. Достигнет ли сознания утонченное эффектное переживание, зависит от того, насколько подобные переживания культивируются в данном обществе. Существует масса эмоциональных переживаний, для выражения которых в данном языке нет подходящих слов, зато в другом – обилие слов, выражающих те же чувства. Если в языке нет специальных слов для выражения различных эмоциональных переживаний, то практически невозможно довести чье-либо переживание до ясного осознания. В общем можно сказать, что переживания, для которых в языке нет подходящих слов, проходят в сознание лишь в порядке исключения.
Это замечание особенно уместно в связи с такими переживаниями, которые не подпадают под нашу интеллектуально-рациональную схему действительности. В английском языке, например, слово «awe» (подобно древнееврейскому «nora») обозначает две разные вещи. Awe – это чувство сильнейшего испуга, как на то указывает слово «awful» – ужасный, и вместе с тем «awe» означает нечто вроде бурного восторга, что мы находим в слове «awesome» – внушительный и в слове «awed by» – внушающий благоговейный трепет. С позиции осознанного рационального мышления испуг и восторг – это разные чувства и, стало быть, их нельзя обозначать одним и тем же словом; если же есть слово, подобное «awe», то оно используется
Если же не пользоваться абстрактными символами, то, как это ни парадоксально, наиболее адекватным научным языком для психоанализа действительно оказывается язык символизма, поэзии или же обращение к мифологическим сюжетам. (Фрейд часто выбирал последний способ.) Но если психоаналитик думает, будто может остаться на научной позиции, используя специальные термины нашего языка для обозначения эмоциональных состояний, он вводит себя в заблуждение и фактически говорит об абстракциях, не соотносимых с реальностью чувственного опыта.
Но это только один аспект фильтрующей функции языка. Языки различаются не только разнообразием слов, употребляемых для обозначения некоторых эмоциональных переживаний, но также и синтаксисом, грамматикой, корневыми значениями слов. Язык как целое содержит в себе весь жизненный уклад и представляет собою в некотором роде застывшее выражение чувственной жизни[79].
Вот несколько примеров. Существуют языки, в которых, например, глагольная форма «it rains» («идет дождь», буквально «дождит») спрягается по-разному в зависимости от того, говорю ли я, что «дождь идет» потому, что побывал под дождем и промок, или потому, что из какого-то помещения видел, что дождь идет, или же потому, что кто-то сказал мне, что дождь идет. Совершенно очевидно, что особое значение, придаваемое в языке различным
В древнееврейском языке основной принцип спряжения состоит в том, чтобы определить, закончено ли действие (совершенное) или не закончено (несовершенное), тогда как время, в которое оно происходит – прошлое, настоящее, будущее, – выражается только вторичным образом. В латыни используются вместе оба принципа (время и совершенный вид), тогда как в английском мы преимущественно ориентируемся на время. Нет надобности говорить, что различие в спряжении выражает различие в переживании[80].
Еще один пример отыщем в том, как по-разному употребляются глаголы и существительные в разных языках, а то и среди людей, говорящих на одном языке. Существительное отсылает к «вещи», глагол – к действию. Все больше людей предпочитают думать в терминах
С помощью слов, грамматики, синтаксиса, с помощью застывшего в нем духа времени язык устанавливает, какие переживания проникнут в наше сознание.
Другая сторона фильтра, делающая возможным осознание, представлена логикой, направляющей мышление людей в данной культуре. Подобно тому как большинство людей полагают, что их язык – «естествен», а другие языки просто используют другие слова для обозначения того же самого, они также полагают, что принципы, определяющие правильное мышление, – естественны и универсальны, поэтому то, что нелогично в одной культурной системе, нелогично и в любой другой, ибо противоречит «естественной» логике. Хорошим примером этому служит различие между аристотелевской и парадоксальной логикой.
Аристотелевская логика базируется на законе тождества, устанавливающем, что А есть А; на законе противоречия (А не есть не-А) и законе исключенного третьего (А не может быть А и не-А, как и не-А и не не-А одновременно). Аристотель выразил это так: «Невозможно, чтобы одно и то же в одно и то же время было и не было присуще одному и тому же в одном и том же отношении… это, конечно, самое достоверное из всех начал…»[81]
Противоположность аристотелевской логике составляет то, что можно было бы назвать
Пока человек живет в обществе, где правильность аристотелевской логики не вызывает сомнений, ему чрезвычайно трудно, если только вообще возможно, осознать переживания, противоречащие логике Аристотеля и, стало быть, бессмысленные с точки зрения данной культуры. Хороший тому пример – Фрейдова концепция амбивалентности, которая утверждает, что можно испытывать и любовь, и ненависть по отношению к одному и тому же человеку в одно и то же время. Это переживание, совершенно «логичное» с точки зрения парадоксальной логики, лишено смысла с точки зрения логики Аристотеля. В результате большинству людей чрезвычайно трудно осознать амбивалентные чувства. Раз они осознают, что чувствуют любовь, они не могут осознать, что чувствуют при этом и ненависть, поскольку было бы абсолютно бессмысленно испытывать два противоречащих друг другу чувства в одно и то же время и по отношению к одному и тому же человеку[84].
В то время как язык и логика – это части социального фильтра, затрудняющие или даже исключающие возможность того, чтобы переживание проникло в сознание, третья – и наиболее важная – часть социального фильтра та, которая
Введением в обозначенную здесь проблему может послужить пример, взятый из жизни первобытного племени. Допустим, в воинственном племени, члены которого живут убийством и грабежом людей из других племен, нашелся бы человек, испытывающий отвращение к убийству и грабежу. В высшей степени маловероятно, что он осознает это чувство, поскольку оно было бы несовместимо с жизнью всего племени; осознание этого чувства означало бы опасность подвергнуться полной изоляции и остракизму. Поэтому у человека с подобным чувством отвращения скорее всего стал бы развиваться психосоматический симптом, например рвота, как замена проникновению в сознание чувства отвращения. Прямо противоположное явление обнаружилось бы в случае с представителем мирного земледельческого племени, если бы у него возникло желание отправиться грабить и убивать членов других групп. Он тоже, вероятно, не допустил бы свои побуждения до осознания, а вместо них у него развился бы симптом – возможно, сильный страх.
Еще один пример, на сей раз из жизни нашей собственной цивилизации. В наших крупных городах немало, должно быть, владельцев небольших магазинчиков, у которых найдется некий покупатель, остро нуждающийся, скажем, в приобретении костюма, но не имеющий достаточно средств даже на самый дешевый. Среди этих лавочников, особенно среди людей состоятельных, наверняка нашлось бы немало таких, кто испытал бы естественное человеческое побуждение от дать покупателю костюм за ту цену, которую тот сможет заплатить. Но сколько человек позволят себе осознать подобное побуждение? Полагаю, очень немногие. Большинство же вытеснит его, причем, вероятнее всего, значительное число из них следующей ночью увидело бы сон, выражающий в той или иной форме вытесненный импульс.
Другой пример: допустим, современный «человек организации» чувствует, что его жизнь лишена смысла, что ему опротивело то, чем он занимается, что ему не хватает свободы делать и думать так, как он считает нужным, что он гонится за призраком счастья, который никогда не осуществится. Но если бы он осознал подобные чувства, это сильно помешало бы ему выполнять надлежащие социальные функции. Следовательно, такое осознание создало бы реальную опасность для общества в том виде, как оно организовано; а в результате это чувство вытесняется.
Или вот еще пример. Наверняка найдется немало людей, считающих неразумным покупать каждые два года новую машину; возможно, им даже взгрустнется при вынужденном расставании с машиной, которой они пользовались до сих пор и которая пришлась им по нраву. Впрочем, если бы многие осознали подобные чувства, возникла бы опасность, что они будут действовать соответствующим образом. И что тогда стало бы с нашей экономикой, основанной на неустанном потреблении?
Точно так же возможно ли, чтобы большинство людей были до такой степени лишены природной сообразительности, что не видят, насколько некомпетентно исполняют свои обязанности многие из наших руководителей – каким бы ни был способ, с помощью которого они продвинулись наверх? В то же время что стало бы с социальной сплоченностью и единством действий, если бы такие факты были осознаны большинством людей, а не ничтожным меньшинством? Разве действительное положение вещей так уж отличается от того, что происходит в сказке Андерсена про неодетого короля? Хотя король голый, один только маленький мальчик воспринимает этот факт, тогда как остальные люди убеждены, что король одет в прекрасное платье.
Иррациональность любого данного общества выливается в необходимость для его членов вытеснять осознание многих их чувств и наблюдений. Эта необходимость тем больше, чем в меньшей степени общество представляет интересы всех своих членов. Греческое общество не претендовало на то, чтобы осуществить интересы всех людей. Рабы, даже согласно Аристотелю, не были полноценными человеческими существами; в этом отношении и свободным гражданам, и рабам не столь уж много приходилось вытеснять. Но для обществ, претендующих на заботу о благосостоянии всех, эта проблема встает в полный рост, коль скоро у них так не получается. На протяжении всей истории человечества, за исключением, пожалуй, нескольких примитивных обществ, стол всегда был накрыт лишь для немногих, а подавляющее большинство не получало ничего, кроме оставшихся крох. Если бы большинство полностью осознало, что оно обмануто, поднялось бы негодование, угрожающее существующему строю. Поэтому такие мысли должны были вытесняться, а те, в ком процесс вытеснения не прошел в должной мере, рисковали своей жизнью и свободой.
Наиболее революционное изменение в наше время заключается в том, что все народы мира открыли глаза и осознали свое желание достойной, материально обеспеченной жизни, причем люди нашли специальные средства для выполнения этого желания. В Западном мире и в Советском Союзе потребуется относительно короткий период, чтобы достичь этой стадии, тогда как для промышленно отсталых стран Азии, Африки и Латинской Америки потребуется гораздо больше времени.
Означает ли это, что в богатых, промышленно развитых странах потребность в вытеснении почти отпала? Среди большинства людей широко распространена подобная иллюзия, однако это не так. Эти общества тоже демонстрируют массу противоречий и иррациональностей. Есть ли смысл тратить миллионы долларов на хранение излишков сельскохозяйственной продукции, когда миллионы людей в мире голодают? Есть ли смысл тратить половину национального бюджета на оружие, которое разрушит нашу цивилизацию, если его использовать? Стоит ли учить детей христианским добродетелям смирения и бескорыстия и в то же время готовить их к жизни, в которой, чтобы добиться успеха, необходимы прямо противоположные качества? Есть ли смысл в том, что в двух последних мировых войнах мы боролись за <свободу и демократию> и окончили их демилитаризацией <врагов свободы>, а спустя несколько лет мы опять вооружаемся во имя <свободы и демократии> с той лишь разницей, что прежние враги свободы превратились теперь в ее защитников, а прежние союзники стали теперь нашими врагами? Имеет ли смысл выражать негодование в адрес систем, не допускающих свободы слова и политической деятельности, когда точно такие же, а то и хуже, системы мы называем «свободолюбивыми», если только они наши военные союзники? Разумно ли жить посреди изобилия, испытывая так мало радости? Есть ли смысл в том, что все мы грамотны, у нас есть радио и телевидение, а мы хронически скучаем? Есть ли смысл в том, что… Можно было бы продолжать на многих страницах описывать иррациональности, вымыслы и противоречия нашего западного образа жизни. Тем не менее все эти несообразности принимаются как сами собой разумеющиеся и даже едва ли замечаются. Этим мы обязаны вовсе не отсутствию критической способности: ведь мы совершенно ясно видим эти несообразности и противоречия у своих противников, но отвергаем применение рациональной и критической оценки к самим себе.
Вытеснение фактов из сознания дополняется, как и следовало ожидать, многочисленными вымыслами. Провалы, возникающие из-за того, что мы отказываемся видеть многие вещи вокруг нас, необходимо заполнить так, чтобы получилась связанная картина. Какие идеологемы подпитывают нас? И хотя их очень много, я упомяну лишь некоторые из них: мы христиане; мы индивидуалисты; у нас мудрые лидеры; мы хорошие; наши враги (кто бы ими ни оказался на данный момент) плохие; наши родители любят нас, а мы любим их; брачные союзы у нас успешны и т. д., и т. п. Советский Союз создал другой набор идеологем: что они марксисты; что у них социалистическая система; что она выражает волю людей; что у них мудрые руководители, работающие на благо человечества; что стремление к выгоде в их обществе – «социалистическое» в отличие от «капиталистического»; что их уважение к собственности относится к «социалистической» собственности и совершенно отличается от уважения к «капиталистической» собственности и т. д., и т. п. Родители, школа, церковь, кино, телевидение, газеты с самого детства обрушивают на людей все эти идеологические положения, и они настолько овладевают умами людей, как если бы были результатом их самостоятельного мышления или наблюдения. Если этот процесс происходит в противостоящем нам обществе, мы его называем «промыванием мозгов», а не в таких крайних формах – «внушением» или «пропагандой»; если же у нас – мы называем его «обучением» и «информацией». И хотя верно, что общества различаются по степени осознания и промывания мозгов, и хотя Западный мир в этом отношении все-таки лучше, чем Советский, разница не настолько велика, чтобы основательно противопоставлять их представления, состоящие из смеси вытесненных фактов и общепринятых вымыслов[85].
Почему же люди вытесняют осознание того, что при других обстоятельствах они бы осознали? Основная причина – несомненно, страх. Но страх чего? Страх кастрации, как полагал Фрейд? Но мы не располагаем достаточными свидетельствами, чтобы верить этому. Или это боязнь, что вас убьют, посадят в тюрьму, страх перед голодом? Пожалуй, это прозвучало бы убедительно, если бы вытеснение имело место только в странах, практикующих террор и притеснения. Поскольку это не так, придется искать дальше. Нет ли более утонченных видов страха, которые порождало бы общество, подобное нашему? Давайте представим себе молодого руководителя или инженера крупной корпорации. Если у него есть «нездоровые» мысли, скорее всего он постарается вытеснить их, чтобы не оказаться без повышения по службе, которое получают другие. Само по себе это не было бы трагедией, если бы не то, что он сам, его жена и друзья сочтут его «неудачником», если он отстанет в соревновательной гонке. Так страх прослыть неудачником может стать достаточным основанием для вытеснения.
Однако есть еще один и – я думаю – наиболее сильный мотив для вытеснения:
Для человека, насколько
Концепция остракизма как основания для вытеснения могла бы привести к довольно безнадежному взгляду, согласно которому каждое общество может обесчеловечить и деформировать человека, как ему заблагорассудится, потому что общество всегда может пригрозить ему изгнанием. Но допустить это означало бы упустить из виду следующее. Человек – не только член общества, но также и представитель человеческого рода. Хотя человек боится полной изоляции от своей социальной группы, он также боится оторваться от человечности, представленной в нем самом его совестью и разумом. Перспектива оказаться полностью обесчеловеченным пугает даже тогда, когда во всем обществе приняты бесчеловечные нормы поведения. Чем гуманнее общество, тем меньше приходится индивиду выбирать между изоляцией от общества и изоляцией от человечества. Чем острее конфликт между целями общества и человека, тем сильнее разрывается индивид между двумя опасными полюсами изоляции. Насколько человек чувствует свое единство с человечеством благодаря интеллектуальному и духовному развитию, настолько он способен вынести социальный остракизм, и наоборот. Возможность действовать по совести зависит от того, насколько человек преодолел ограниченность своего общества и стал гражданином мира.
Обычный человек не позволяет себе осознавать мысли или чувства, не совместимые с принятыми в данной культуре образцами, и поэтому вынужден вытеснять их. Следовательно, с точки зрения
В дополнение к этим факторам существуют и чисто социальные, которые определяют, насколько сильно сопротивление осознанию социальной реальности. Раз общество или класс лишены возможности использовать свои прозрения, потому что объективно у них нет надежды на изменение к лучшему, скорее всего люди в таком обществе стали бы настаивать на своих домыслах, поскольку осознание истины ухудшило бы их самочувствие. Приходящие в упадок общества и классы обычно наиболее яростно держатся за свои вымыслы, ибо от знания истины они ничего не получат. Напротив, общества и классы, уверенные в том, что их ждет лучшее будущее, предлагают меры, облегчающие осознание действительности, особенно если это самое осознание поможет им произвести необходимые изменения. Хороший тому пример – класс буржуазии в XVIII в. Еще до того, как он завоевал политическое господство над классом аристократов, он отбросил многие вымыслы прошлого и выработал новый взгляд на социальные реалии прошлого и настоящего. Авторы – представители средних слоев смогли прорваться сквозь иллюзии феодализма, потому что им не нужны были эти фикции; наоборот, им помогала правда. Когда буржуазия основательно укрепилась и стала противиться активным выступлениям со стороны рабочего класса, а позже – и колониальных народов, положение изменилось: представители средних классов отказались видеть социальную действительность как она есть, представители же передовых новых классов больше склонялись к тому, чтобы обходиться без иллюзий. Очень часто, однако, люди, развивавшие взгляды в поддержку борющихся за свободу социальных групп, происходили из тех самых классов, против которых те боролись. Во всех случаях необходимо учитывать индивидуальные обстоятельства, которые настроили человека критично относиться к собственной социальной группе и поставили его на сторону группы, к которой он не принадлежит по рождению.
Социальное и индивидуальное бессознательное взаимосвязаны и находятся в постоянном взаимодействии. Действительно, в конечном счете бессознательность и осознанность неразделимы. Имеет значение не столько
Фрейд по преимуществу занимался тем, что вскрывал индивидуальное бессознательное. Хотя он полагал, что общество принуждает человека к вытеснению, но он имел в виду вытеснение инстинктивных сил, а не социальное вытеснение, которое в действительности означает недопущение осознания социальных противоречий, вызванных обществом страданий, падения авторитета, чувств тревожности и неудовлетворенности и т. д. Проведенный Фрейдом анализ показал, что до известной степени индивидуальное бессознательное можно сделать осознанным, не затрагивая социального бессознательного. Однако из уже изложенных посылок вытекает, что любая попытка устранить вытеснение, исключая социальную сферу, неизбежно окажется ограниченной. Полное осознание вытесненного возможно только в том случае, если оно выходит за пределы индивидуальной сферы и включает в себя анализ социального бессознательного. Основания для подобного утверждения вытекают из вышесказанного. Пока человек не в состоянии превзойти свое общество и увидеть, как оно способствует либо, наоборот, препятствует развертыванию человеческих потенций, он не сможет полностью слиться со своей собственной человечностью. Социально обусловленные табу и ограничения должны казаться ему «естественными», а человеческая природа вынуждена проявляться в извращенных формах до тех пор, пока человек не поймет, что общество, в котором ему довелось жить, искажает человеческую природу. Но раз уж вскрытие бессознательного означает, что переживание достигло уровня человечности, тогда действительно анализ нельзя ограничивать индивидом, его надо продолжить до обнаружения социального бессознательного. Последнее включает в себя понимание социальной динамики и критическую оценку собственного общества с точки зрения универсальных человеческих ценностей. Само проникновение в общество, данное нам Марксом, является условием осознания социального бессознательного, а значит, и полного пробуждения («устранения вытеснения») индивида. Если признать, что «на месте Ид должно быть Эго», то гуманистический социальный критицизм – необходимое для этого предварительное условие. В противном случае человек осознает лишь некоторые стороны индивидуального бессознательного, в других же аспектах он как целостная личность едва ли пробудится больше остальных. Необходимо, однако, добавить, что не только критическое осмысление общества важно для аналитического истолкования человеком самого себя, но и, наоборот, аналитическое осмысление индивидуального бессознательного тоже важный вклад в понимание общества. Только если человек прочувствовал значимость бессознательного в своей личной жизни, он способен полностью оценить, как это возможно, чтобы общественная жизнь определялась идеологиями, не являющимися ни правдой, ни ложью, или, иначе говоря,
Как бы ни взаимодействовали индивидуальное и социальное бессознательное, но сопоставив соответствующие представления Фрейда и Маркса о вытеснении применительно к социальному развитию, мы обнаружим серьезное противоречие. Для Фрейда, как мы уже указывали, развитие цивилизации означает увеличение вытеснения, следовательно, общественное развитие приведет не к исчезновению вытеснения, а скорее к его усилению. Для Маркса же вытеснение – это в основном результат противоречий между потребностью в полном развитии человека и данной социальной структурой, поэтому полностью развитое общество без эксплуатации и классовых конфликтов не нуждается в идеологиях и может обходиться без вытеснения. В полностью гуманизированном обществе не должно быть потребности в вытеснении, а значит, не должно быть социального бессознательного. По Фрейду, вытеснение усиливается; по Марксу – уменьшается в ходе общественного развития.
Есть еще одно различие между мыслью Фрейда и Маркса, которое не было достаточно подчеркнуто. Хотя я уже показал сходство между «рационализацией» и «идеологией», необходимо указать на их различие. С помощью рационализации человек старается представить дело так, как если бы поступок вызывался разумными и моральными мотивами, тем самым скрывая то, что он вызван мотивами, противоречащими осознанному мышлению человека. Рационализация – это преимущественно притворство, и ее единственная негативная функция состоит в том, чтобы позволить человеку плохо поступать, не осознавая, что он действует неразумно или аморально. Идеология выполняет сходную функцию, но в одном пункте есть существенное отличие. Возьмем для примера христианское учение: учение Христа, идеалы смирения, братской любви, справедливости, милосердия и пр. были теми подлинными идеалами, которые так воздействовали на сердца людей, что те были готовы пожертвовать жизнью ради этих идеалов. Однако на протяжении истории эти идеалы использовались и для того, чтобы служить рациональным прикрытием прямо противоположных целей. Истреблялись независимые и мятежные умы, крестьян эксплуатировали и угнетали, благословляли войны, поощряли ненависть к врагу – и все во имя тех же самых идеалов. В данном случае идеология не отличалась от рационализации. Но история свидетельствует, что у идеологии есть и своя жизнь. Хотя слова Христа использовались неправильно, они продолжали жить, они сохранялись в памяти людей, и снова и снова их принимали близко к сердцу и опять преобразовывали из идеологии в идеалы. Так происходило в протестантских сектах до и после Реформации; это происходит и сегодня у той части протестантов и католиков, которая борется за мир и против ненависти в мире, которая исповедует христианские идеалы, хотя и использует их в качестве идеологии. То же самое можно сказать об «идеологизации» буддийских идей, гегелевской философии, марксистской мысли. Задача критики не в том, чтобы осуждать идеалы, а в том, чтобы показать, как они трансформируются в идеологии, и бросить вызов идеологии во имя поруганного идеала.
X. Судьба обеих теорий
Деградация идей до состояния идеологии является в истории скорее правилом, чем исключением. Человеческую реальность замещают всего лишь слова, которыми управляет бюрократия, преуспевающая, таким образом, в контроле над людьми, в достижении власти и влияния. А в результате идеология приобретает в сущности противоположное значение, хотя и продолжает использовать слова первоначальной идеи. Такая судьба постигла все великие религии и философские идеи; это же случилось с идеями Маркса и Фрейда.
Что изначально представляла собой система Фрейда?
Прежде всего она была
Что же произошло с этим радикально-критическим движением по прошествии первых тридцати лет его существования?
Прежде всего психоанализ имел большой успех, особенно в протестантских странах Европы и в Соединенных Штатах, хотя вплоть до окончания Первой мировой войны большинство «серьезных» психиатров, да и общественное мнение в целом высмеивали его. Немало причин способствовало тому, что успех психоанализа продолжал расти. Немного погодя мы их обсудим. Факт тот, что движение, осмеивавшееся в первые двадцать лет своего существования, пришло к тому, что его сочли в психиатрии респектабельным, оно было признано многими обществоведами и обрело популярность среди литераторов, в том числе и таких выдающихся, как Томас Манн. Но признание со стороны академических и интеллектуальных кругов – это еще не все; психоанализ стал популярным среди простых людей; психоаналитики уже с трудом успевали принять всех пациентов, просивших о помощи; фактически профессия психоаналитика стала одной из наиболее высокооплачиваемых и престижных.
Однако столь успешное распространение отнюдь не сопровождалось соответствующим обогащением и продуктивностью психоаналитических открытий ни в теории, ни на практике. Действительно, напрашивается подозрение, что самый успех психоанализа внес вклад в его разложение. Психоанализ как целостное учение утратил свой исходный радикализм, свой критический и вызывающий характер. В начале века теоретические построения Фрейда – даже если они не во всем были правильными – бросали вызов бытовавшим тогда мыслям и нравам. Тем самым они неизбежно привлекали к себе людей с критическим складом ума и входили составной частью в критическое движение, существовавшее в интеллектуальной, политической и художественной жизни западного общества. Однако к 1930 г. нравы изменились (до некоторой степени под влиянием психоанализа, но больше всего благодаря развитию общества потребления, поощрявшего потребительство во всех областях и отвергавшего воздержанность в желаниях). Секс больше уже не был под запретом, а свободное обсуждение кровосмесительных желаний, половых извращений и тому подобное перестало шокировать городские средние слои. Все эти темы, о которых обычный «порядочный» человек не посмел бы даже подумать где-то в 1910 г., утратили свою запретность и принимались как новейшие и не такие уж будоражащие плоды «науки». Вместо того чтобы бросать вызов обществу, психоанализ в некоторых отношениях подстроился под него, и не только в том обычном смысле, что со времени написания Фрейдом книг «Будущее одной иллюзии» и «Недовольство культурой» психоаналитики за очень небольшим исключением не занимались больше социальной критикой, а в том, что подавляющее большинство психоаналитиков выражали установки городских средних слоев и склонялись к тому, чтобы считать невротиком каждого, кто отступает от этой установки – не важно, влево или вправо. Очень немногие психоаналитики обладали серьезными политическими, философскими или религиозными интересами, превосходящими общепринятые в городских средних слоях. Это обстоятельство свидетельствует еще об одной стороне деградации психоанализа: вместо того чтобы быть радикальным движением, оно превратилось в суррогат радикализма в политике и религии. Его приверженцами стали люди, по той или иной причине не интересовавшиеся серьезными политическими или религиозными проблемами, из-за чего их жизни лишались смысла, который именно этиинтересы придавали предыдущим поколениям. По скольку же человек испытывает потребность в некоторой философии, придающей смысл его жизни, психоанализ оказался очень удобным для этой социальной группы. Он ведь осмелился предложить всеохватывающую жизненную философию (хотя Фрейд полностью отрицал подобное намерение). Многие люди, подвергшиеся психоанализу, верили, что он разрешал все жизненные загадки с помощью понятий эдипова комплекса, страха кастрации и пр.; что, если бы весь мир можно было подвергнуть психоанализу или хотя бы всех его лидеров, на долю простых людей не осталось бы серьезных политических проблем.
Современный человек, более одинокий и изолированный, чем его дед, находит в психоанализе решение жизненных проблем. Прежде всего он становится участником некоего эзотерического культа; он один из «посвященных», прошедших ритуал психоанализа, и теперь владеет всеми тайнами, которые стоит знать, а потому является частью культа. К тому же он получает удовлетворение от того, что нашелся кто-то, слушающий его с сочувствием и без осуждения. Это обстоятельство особенно важно в обществе, где вряд ли кто-нибудь кого-нибудь слушает. Когда люди
Чего же хочет пациент? Если у него отмечены серьезные симптомы, такие как головные боли психического происхождения, или водобоязнь, или если он страдает импотенцией, он хочет избавиться от этих симптомов. Вот что побуждало большинство пациентов Фрейда искать психоаналитической помощи. В общем, не так уж трудно психоаналитическим путем устранить эти симптомы; и не будет преувеличением сказать, что по крайней мере 50 процентов таких пациентов вылечиваются. Но в последние двадцать лет пациенты с подобными симптомами уже не составляют большинства среди тех, кто жаждет помощи психоаналитика. Приходит все большее число людей, не имеющих «симптомов» в традиционном смысле, но страдающих тем, что столетием раньше французы называли
Нельзя рассуждать о «приспособлении», которое большинство современных психоаналитиков считают целью своей деятельности, не упоминая о функции психологии в современном индустриальном обществе. Общество нуждается в том, чтобы с минимальными издержками приспособить человека к сложной и иерархически организованной системе производства. Оно создает «человека организации», человека без совести и убеждений, который гордится тем, что он «винтик», пусть даже очень маленький, в большой и внушительной организации. За давать вопросы, критично мыслить, быть страстно заинтересованным в чем-то – все это не его дело, поскольку могло бы нарушить отлаженное функционирование организации. Но человек не вещь, не для того он создан, чтобы избегать вопросов. Поэтому несмотря на обеспеченность работой, пенсию по старости, удовлетворение от того, что человек принадлежит большой и известной на всю страну компании, он встревожен и несчастен. Тут-то и вступает психолог. С помощью тестов он уже отсек наиболее опасные и мятежные типы, а для тех, кто все еще не чувствует себя счастливым от жизни в организации, он предлагает облегчение, позволив им «выразить» себя, доставив им удовольствие тем, что кто-то слушает их, и, что особенно важно, пояснив им, что неприспособленность – это разновидность невроза; тем самым он помогает устранить препятствия, стоящие на пути к полному их приспособлению. Используя «правильные» слова, высказанные со времен Сократа до Фрейда, психоаналитики становятся священнослужителями индустриального общества, содействуя осуществлению его цели, помогая индивиду стать совершенно приспособленным «человеком организации».
Возвращаясь от роли психологии в индустриальном обществе к специальной проблеме психоанализа и его деградации, нельзя не упомянуть еще одно обстоятельство: бюрократизацию самого психоаналитического движения. Верно, что Фрейд был достаточно авторитарен в вопросах, связанных с чистотой своей системы. Но справедливости ради надо заметить, что он разработал весьма оригинальную систему, которая испытывала на себе колоссальное сопротивление со всех сторон. Пожалуй, сравнительно легко было защищать ее от явных врагов, куда сложнее было защищать ее от таких последователей, которые, вроде бы соглашаясь с Фрейдом, поддались искушению сделать ее более удобоваримой для общества, а значит, фальсифицировать ее. Озабоченный сохранением чистоты и радикализма своего учения, Фрейд учредил «тайный совет семи» наблюдать за развитием психоанализа. Но этот совет вскоре приобрел типичные черты правящей бюрократии. Его членов обуяла неистовая зависть. Хорошо известное соперничество между Джонсом, с одной стороны, и Ференци и Ранком – с другой. Оно вылилось в то, что после смерти двух последних Джонс написал в биографии Фрейда, что оба его соперника перед смертью были не в своем уме, что не соответствовало действительности[86].
Чем шире становилось движение, тем в большей степени руководящая бюрократия, включавшая теперь многих новых членов, старалась поставить его под свой контроль. Теперь это уже не было защитой от тех, кто из-за недостатка храбрости пытался приспособить учение Фрейда. Наоборот, как уже было сказано, официальный психоанализ утратил радикальный характер, и целью бюрократии все чаще становилось устранение из его рядов наиболее радикальных аналитиков и недопущение их к психоанализу. Идеологический контроль означал контроль за движением и его членами; так он и использовался. Старых участников движения, не полностью согласившихся с догмой, исключили или принудили уйти в отставку, других же лондонские психоаналитические «власти» подвергали критике даже за «скучающий вид» во время прослушивания речи одного из ортодоксальных представителей бюрократии. Не так давно, а именно в 1961 г., психоаналитикам было запрещено (хотя и неофициально) выступать с лекциями на научных собраниях групп психоаналитиков, не являющихся членами официальной организации. Неудивительно, что бюрократизация психоаналитического движения привела к свертыванию научных разработок. Значительную часть новых идей в психоанализе высказали психоаналитики, которые раньше или позже порвали с бюрократией и продолжили свою работу за пределами ее юрисдикции.
Что произошло с марксистской мыслью за более чем столетие ее существования? Здесь опять нам надо начать с того, чем она была первоначально, т. е. в основном в период между серединой XIX в. и началом мировой войны 1914 г. Теория Маркса, как и все социалистическое движение, была радикальной и гуманистической – радикальной в выше упомянутом смысле: дойти до корней, до основ человеческого бытия; гуманистической в том смысле, что человек есть мера всех вещей, что полное развертывание его способностей должно быть целью и критерием всех усилий по преобразованию общества. Освобождение человека из тисков экономических условий, препятствующих его полному развитию, было целью и мысли, и усилий Маркса. В первые 50–60 лет своего существования социализм был наиболее важным, подлинно духовным движением в западном мире, хотя и не в теологическом смысле.
Что из этого получилось? Движение имело успех, обрело силу, но в ходе этого подпало под влияние своего оппонента – духа капитализма. Такой результат неудивителен. Капитализм преуспел во всем, что могли вообразить себе ранние социалисты. Вместо того чтобы вести к всевозрастающей нищете рабочих, прогресс технологии и организации капиталистического общества позволил рабочим извлечь выгоду из его успехов. Справедливости ради надо признать, что это было сделано до некоторой степени за счет колониальных народов; к тому же это происходило в известной мере благодаря борьбе социалистических партий и профсоюзов за увеличение доли в общественном продукте. Но какова бы ни была роль этих факторов, результат тот, что рабочих и их лидеров все больше и больше захватывал дух капитализма и они начали интерпретировать социализм в соответствии с принципами капитализма. В то время как марксизм стремился к гуманистическому обществу, которое бы превосходило капитализм, имея своей целью полное развертывание личности, большинство социалистов рассматривали социализм как движение за улучшение экономического и социально-политического положения
Большинство социалистов и на Запада, и на Востоке разделяли это в основе своей капиталистическое истолкование социализма, но они пришли к различным выводам в зависимости от того, каковы были их соответствующие экономические и политические позиции. Западные лидеры начали примиряться с капитализмом с начала войны 1914 г. Вместо того чтобы сохранить верность своему основополагающему учению о мире и об интернационализме, социалистические лидеры обоих лагерей поддержали свои правительства, заявив, что они поддерживают войну во имя свободы, ибо им представился счастливый случай выступить против соответственно кайзера и царя. Когда империалистическая система в Германии рухнула в результате выходящего за разумные пределы продолжения в сущности проигранной войны, те же самые лидеры пошли на тайный сговор с генералами, чтобы разгромить революцию. Сначала они допустили рост вооруженных сил, нелегальных и полулегальных полувоенных организаций, ставших основой нацистской власти, и, наконец, фактически полностью капитулировали перед возраставшей мощью и деспотизмом нацизма и националистических правых сил. Социалистические лидеры Франции следовали в том же направлении, что привело французскую социалистическую партию под руководством Ги Молле к открытой поддержке войны в Алжире. В Англии, как и в Скандинавских странах, сложилась несколько иная ситуация. В этих странах социалисты получали доверие большинства то временно, то более или менее постоянно и использовали свою силу на создание государства всеобщего благоденствия. Высокоразвитая система социального обеспечения и особенно здравоохранения привела к полному использованию преимуществ системы, которую начали создавать консерваторы в Европе в XIX (Дизраэли в Англии и Бисмарк в Германии) и которая начала создаваться в тридцатые годы в США под руководством Ф. Рузвельта. В дополнение к этому лейбористская партия Великобритании национализировала некоторые ключевые отрасли промышленности, будучи уверена, что национализация средств производства – краеугольный камень подлинного социализма. Но пока они удовлетворяли экономические интересы рабочих, их разновидность социализма утратила перспективу, связанную с фундаментальными изменениями в условиях человеческого существования. Они проигрывали одни выборы за другими и пытались компенсировать свои потери, отказавшись от всех радикальных целей. То же самое происходило и в Германии, где социал-демократическая партия не только отказалась почти от всех социалистических целей, но и до такой степени согласилась с принципами национализма и признала необходимость перевооружения, что политику социал-демократов стало трудно отличить от политики их противников.
То, что случилось в России, на первый взгляд противоположно западному развитию, однако кое-какое сходство имело место. В противоположность западноевропейским странам Россия еще не стала полностью индустриальной страной, несмотря на то, что существовавшая промышленность была высокоразвита; три четверти населения составляли крестьяне, преимущественно бедные. Царское правительство было продажным и, как правило, некомпетентным. Вдобавок ко всему этому война 1914 г. стоила русскому народу большой крови, но не принесла победы. Первая революция 1917 г., возглавленная Керенским и другими, потерпела поражение в основном из-за нежелания ее лидеров покончить с войной. Таким образом, перед Лениным встала проблема перехода власти в стране, не располагавшей экономическими условиями, необходимыми, по мысли Маркса, для строительства социалистической системы. Рассудив логически, Ленин возложил все надежды на начало социалистической революции в Западной Европе, особенно в Германии. Но эти надежды так и не сбылись, и большевистская революция оказалась перед лицом неразрешимой проблемы. К 1922–1923 гг. стало совершенно ясно, что надежда на революцию в Германии полностью утратила всякие основания. В это время Ленин был уже смертельно болен, а в 1924 г. умер, и ему не пришлось решать заключительную дилемму.
Прикрываясь именами Маркса и Ленина, Сталин фактически посвятил себя созданию государственного капитализма в России. В области промышленности он ввел монополию государства, руководимую новой управленческой бюрократией, и применил метод централизованной, бюрократической индустриализации, который использовался также и в условиях западного капитализма, хотя не так полно и решительно. Чтобы при вить крестьянскому населению навыки трудовой дисциплины, необходимой в современном производстве, а также чтобы заставить население пожертвовать потреблением ради быстрого накопления капитала для создания базовой индустрии, он использовал два средства. Первое – принуждение и террор, хотя из-за его безумной подозрительности и безграничной жажды личной власти террор вышел далеко за пределы необходимого для вышеупомянутых экономических целей и на самом-то деле во многих отношениях ослабил его экономические и военные позиции. Другим средством, которое использовал Сталин, было то же, что и при капитализме: в качестве побудительного мотива – большая зарплата за больший и лучший труд. Этот побудительный мотив наиболее важен для повышения эффективности труда рабочих, служащих и крестьян. Фактически любой капиталистический менеджер, убежденный в том, что «стремление к прибыли» является единственной действенной мотивацией прогресса, пришел бы в восторг от русской системы, особенно если он противник вмешательства профсоюзов в управленческие функции[87].
За годы, предшествовавшие смерти Сталина, в Советском Союзе была создана достаточная основа для увеличения потребления; население же получило достаточные навыки трудовой дисциплины, что дало возможность положить конец террору и создать полицейское государство, не позволяющее критиковать систему и тем более не допускающее соответствующей политической деятельности, но освободившее рядовых граждан от страха быть арестованными рано поутру за высказывание критических соображений или просто по доносу личного врага.
Развенчание Сталина, получившее свое завершение на съезде Коммунистической партии осенью 1961 г., и принятая этим съездом новая Программа КПСС – таковы последние шаги, знаменующие переход Советского Союза от сталинского этапа к хрущевскому. Этап этот характеризуется рядом моментов: экономически – полностью централизованным государственным капитализмом, доведшим монополистический принцип современного индустриализма до его логического завершения; социально – благополучным государством, заботящимся об основных социально-экономических потребностях всего народа; политически – полицейским государством, ограничивающим свободу мнений и политической деятельности, однако обладающим значительным объемом законности, защищающей граждан от полицейского произвола. Гражданин знает, что он может делать, а чего не может, и пока он ограничивается этими рамками, ему нечего бояться. В области культуры и психологии хрущевская система провозглашает кальвинистскую трудовую этику и строгую мораль, концентрирующуюся вокруг таких понятий, как отечество, работа, семья, долг, – мораль, более сходную с идеями Петена или Салазара, нежели Маркса. Сегодня Советский Союз – это консервативное государство «обладания», во многих отношениях более реакционное, чем «капиталистические» государства, но более прогрессивное в одном существенном пункте, а именно в том, что частные корпоративные интересы не имеют права вмешиваться в общие политические и экономические планы правительства.
Советская система все еще использует в качестве идеологии, дающей массам жизненный смысл, провозглашенные Марксом, Энгельсом и Лениным революционные и социалистические идеи. Однако они утратили действенность. Положение можно сравнить с тем, что наблюдается на Западе, где христианская идея все еще используется, но преимущественно идеологически, т. е. не имея эффективной основы в сердцах и поступках большинства людей, исповедующих эти идеи.
Приведенное описание истории психоаналитического и социалистического движений заканчивается на трагической ноте, констатирующей их крах. Впрочем, хотя это утверждение верно применительно к сложившимся огромным бюрократическим системам, в нем не приняты в расчет более обнадеживающие моменты.
Бюрократии не удалось ни погубить радикализм психоанализа, ни задушить психоаналитическую мысль. Ряд психоаналитиков, как бы они ни различались между собой, пытались найти новые пути и создать новые представления. Их источником стали классические открытия Фрейда в области бессознательных процессов, однако они использовали новый терапевтический опыт, прогресс в биологии и медицине, новые способы мышления, стимулированные философией и теоретической физикой. Действительно, некоторые из них занимают позицию, близкую к Фрейдовой. Но отличительной особенностью, общей всем этим различным тенденциям, является то, что они освободились от контроля за мыслью со стороны психоаналитической бюрократии и полностью используют достигнутую свободу в творческом развитии теории и практики психоанализа.
Будучи движением несравненно большей исторической значимости, чем психоанализ, социализм тоже не был разрушен ни его врагами, ни «представителями» его, будь то правыми или левыми. Во всем мире существуют небольшие группы радикального гуманистического социализма не только выражающие, но и пересматривающие марксистский социализм и старающиеся внести свой вклад в развитие гуманистического социализма, отличного как от советского коммунизма, так и от капитализма. Голоса, выражающие дух Маркса, все еще слабы и обособлены; но они существуют, они возрождают надежду на то, что, если человечеству удастся избежать такой крайности, как безумие ядерной войны, новое международное социалистическое движение реализует принципы и перспективы западного и восточного гуманизма.
XI. Еще несколько мыслей по обсуждаемой теме
Остались еще некоторые идеи, бывшие либо предпосылками, либо следствиями обсуждавшихся в данной книге представлений, которые, однако, не подпадали под названия глав, посвященных учениям Фрейда и Маркса. В настоящей главе я постараюсь коснуться некоторых из этих идей.
Первая из них касается связи между «мыслью» и «озабоченностью». Объектом исследования как в психологии, так и в социологии является
Как я могу узнать другого, если полностью поглощен собой? Быть поглощенным собой значит заниматься собственным имиджем, охватившей себя алчностью или собственными тревогами. Но это вовсе не означает «быть самим собой». Для того же, чтобы узнать другого, мне надо быть самим собой. Ибо как бы я мог понять его страх, его грусть, его одиночество, его надежды, его любовь, если бы сам не испытывал страха, грусти, одиночества, надежды или любви? Если я не могу дать волю собственному человеческому переживанию, активизировать его и включиться в жизнь моего ближнего, может быть, я и получу значительные знания
Быть связанным с чем-то, быть вовлеченным во что-то означает быть озабоченным. Если я участник, а не просто сторонний наблюдатель, я становлюсь заинтересованным («интер-ессе» означает «быть внутри»). «Быть-в» значит не быть сторонним. Если «я внутри», тогда мир становится моей заботой. Правда, такая забота
Озабоченное знание, знание «изнутри» вызывает желание помочь; в широком смысле слова оно направлено на исцеление. Это качество озабоченного знания нашло свое классическое выражение в буддийской мысли. Когда Будда увидел старика, больного и мертвеца, он не остался сторонним наблюдателем; они побудили его задуматься над тем, как избавить человека от страданий. Именно озабоченность тем, как помочь человеку, привела Будду к открытию, что человек может освободиться от страданий, если избавится от алчности и невежества. Раз ориентация на мир приобрела характер страстной озабоченности, все мышление о мире строится по-другому. Простейший тому пример предлагает нам медицина. Сколько открытий в области медицины было бы сделано, если бы отсутствовало желание исцелять? Та же самая озабоченность лежит в основе всех открытий Фрейда. Если бы его не побуждало желание излечивать психические нарушения, как бы ему удалось открыть бессознательное за всем этим многообразием обманчивых личин, в которых оно выступает в симптомах и сновидениях? Совершенно очевидно, что случайное и незаинтересованное наблюдение едва ли способно привести к значительному знанию. Вопросы, которые ставит перед собой интеллект, определяются нашей заинтересованностью. Такой интерес отнюдь не противостоит знанию, а, напротив, является его важнейшим условием, если только он сочетается с разумом, т. е. со способностью видеть вещи такими, каковы они есть; со способностью «позволить им быть».
Моя деятельность в качестве психоаналитика заметно помогла мне понять все это. Я прошел обучение в строгом соответствии с ортодоксальной фрейдовской процедурой анализирования пациента, сидя позади него и слушая его ассоциации. Техника психоанализа была разработана по образцу лабораторного эксперимента: пациент был «объектом», психоаналитик обследовал его свободные ассоциации, сновидения и пр. и анализировал полученный от пациента материал. Психоаналитику полагалось быть сторонним наблюдателем, т. е. скорее зеркалом, чем участником. Чем дольше я работал в такой манере, тем меньше удовлетворения я испытывал. Прежде всего я часто уставал, так что меня даже в сон клонило во время сеанса психоанализа, – и зачастую испытывал облегчение, когда сеанс заканчивался. Но еще хуже было то, что я все больше утрачивал ощущение, что действительно понимаю пациента. Разумеется, я учился «интерпретировать» ассоциации и сновидения пациента и научился этому до такой степени, что они совпадали с моими теоретическими ожиданиями. Но я по-прежнему говорил скорее
То, что верно для психологии, верно также и для социологии. Если я не переживаю за общество, мое мышление о нем не сосредоточено, это поиск вслепую, даже если слепота прикрывается набором «данных» и впечатляющей статистикой. Если я занимаюсь человеком – а как я могу заниматься индивидом, не занимаясь обществом, частью которого он является, – причиняемые обществом страдания обрушиваются и на меня, и меня подталкивает желание уменьшить страдание, так чтобы помочь человеку стать полностью человечным. Если вы занимаетесь человеком, ваша озабоченность порождает разнообразные вопросы: как может быть свободным человек, как он может быть человечным в полном смысле слова, как может он стать тем, чем мог бы быть? Именно эта озабоченность побудила Маркса сделать великие открытия. Как и любые другие научные открытия, они не во всем правильны; воистину история науки – это история заблуждений. Это верно применительно и к теории Маркса, и к теории Фрейда. Важно не то, что новый взгляд – истина в последней инстанции, а то, что он плодотворен, что он благоприятствует дальнейшим открытиям и, сверх того, что в поисках истины человек меняется сам, потому что его сознание все больше проясняется, и он может передать это все более ясное понимание тем, кто следует за ним.
Взаимосвязь между озабоченностью и знанием часто и совершенно справедливо выражалась через взаимосвязь между теорией и практикой. Как Маркс написал однажды, надо не только объяснять мир, но и изменять его. В самом деле, объяснение без стремления к изменению пусто, изменение без объяснения слепо. Объяснение и изменение, теория и практика – это не обособленные факторы, которые можно комбинировать; они взаимосвязаны таким образом, что знание оплодотворяется практикой, а практика руководствуется знанием; и теория, и практика – обе меняют свою природу, как только они утрачивают обособленность.
Проблема взаимоотношения между теорией и практикой имеет еще одну грань – связь между
Не могу завершить тему об интеллекте, не затронув еще один аспект, связанный с опасностью интеллектуализации и неправильного употребления слов. Слова можно употреблять и безотносительно к их подлинному значению, но при этом они уподобятся пустым раковинам, и изучать философские, религиозные и политические идеи приходится так же, как изучают иностранный язык.
Это наблюдается во всех сферах, больше всего в религии, политике и философии. Подавляющее большинство американцев верят в Бога; однако все наблюдения, как научно организованные, так и незапланированные, показывают, что вера в Бога очень мало сказывается и в деятельности людей, и в их поведении. Большинство людей озабочены своим здоровьем, деньгами и «образованием» (как частью успеха в обществе), а вовсе не теми проблемами, которые встали бы перед ними, если бы они думали о Боге. Мы испытываем потребительский голод и гордость за наше производство, т. е. проявляем все черты материализма, который обвиняем в «безбожии». Если в нашем веровании в Бога к чему-то и следует отнестись серьезно, так это к признанию того, что Бог превратился в идола. Не в того идола из дерева или камня, которому поклонялись наши предки, а в идола слов, фраз, доктрин. Каждую минуту мы нарушаем требование не поминать Имя Божье всуе, т. е. употребляем его имя впустую, а не как сбивчивое выражение невыразимого переживания. Мы считаем людей «религиозными», потому что они говорят, что верят в Бога. А разве трудно это
Разумеется, я говорю здесь о переживании, которое должно бы составлять подлинное содержание слов. Что это за переживание? Признать себя частью человечества, жить в соответствии с системой ценностей, в которой все подчинено доминирующей цели жизни – полному воплощению любви, справедливости и истины; это означает постоянное стремление развивать свои способности любви и разума до тех пор, пока не установится новая гармония с миром; это означает стремиться к смирению, осознать свою тождественность всем существам и отказаться от иллюзии обособленного неразрушимого Эго. Это означает также не смешивать, что принадлежит Богу, а что – кесарю. В царстве кесаря один человек могущественнее другого, талантливее, умнее, успешнее. В царстве же духа ни один человек не выше и не ниже другого. В этом царстве все мы не что иное, как «человеки» – святые
Разница между двумя областями касается еще одного очень важного аспекта религиозного опыта – отношения к власти. Царство кесаря – это царство власти. В нашем физическом существовании все мы находимся в чьей-то власти. Если у кого-то есть пистолет, он может убить нас или отправить в тюрьму; если кто-то контролирует средства нашего жизнеобеспечения, он может уморить нас голодом или заставить нас выполнять его приказания. Если мы хотим жить, мы вынуждены подчиниться или бороться в расчете на удачу, которая случается так редко. Именно потому, что власть решает вопрос о жизни и смерти, о свободе и рабстве, она воздействует не только на тела, но и на умы. В чьих руках превосходящая сила, тот вызывает восхищение и поклонение. Он считается воплощением мудрости и добра, даже если он порабощает нас, ибо мы предпочитаем «добровольно» подчиняться «хорошим» и «мудрым», нежели признать свою беспомощность в том, чтобы перестать повиноваться грешникам. Пока мы прославляем власть, мы принимаем ценности кесаря, и если мы свяжем Бога с властью, воистину мы совершим величайшее святотатство, обратив Бога в кесаря. Именно это люди и совершали на протяжении тысячелетий. Подлинно духовный опыт признает
Эволюция религии тесно переплетается с развитием человеческого самосознания и индивидуализации. Видимо, по мере развития самосознания у человека развивалось также ощущение одиночества и обособленности от других людей. Это ощущение приводит к сильному беспокойству, и чтобы преодолеть его, в человеке нарастает страстное желание объединиться с миром, прервать состояние отделенности. Сотни тысяч лет он пытался вернуться к своим истокам, снова слиться с природой. Он хотел снова слиться с животными, с деревьями, хотел избежать тяжкого бремени быть человеком, осознающим себя и мир. Многими способами старался он достигнуть этого единства. Он поклонялся деревьям и рекам, он отождествлял себя с животными, для чего старался чувствовать и действовать как животное. Или же он пытался устранить сознание, забыть, что он человек, с помощью опьянения, наркотиков или сексуальных оргий. Наконец, он изготовил себе идолов, в которых вложил все, что имел, которым приносил в жертву своих детей и свой скот, чтобы почувствовать себя частью идола, сильным и могущественным в этом симбиозе. Однако в один исторический момент, совершенно недавно, менее четырех тысяч лет назад, человек совершил решительный поворот. Он признал, что никогда не сможет обрести единства, отказываясь от человечности, никогда не сможет вернуться к невинности рая, никогда не сможет, возвращаясь назад, решить проблему бытия человека, т. е. возвышаться над природой, оставаясь ее частью. Он признал, что сможет решить свою проблему, только двигаясь вперед, полностью развивая разум и любовь, становясь человечным в полном смысле слова и тем самым находя новую гармонию с людьми и природой, снова обретая свой дом в мире.
Это прозрение переживалось во многих местах мира между 1500 и 500 гг. до н. э. Лао-цзы открыл его в Китае, Будда – в Индии, Эхнатон – в Египте, Моисей – в Палестине, философы – в Греции. Опыт, на котором покоились эти открытия, не мог быть совершенно одинаковым; в самом деле, нет даже двух индивидов с совершенно одинаковым опытом. Но в сущности они совпадали, хотя формулировались совершенно по-разному. Лао-цзы и Будда вообще не говорили о Боге: Лао-цзы говорил о «Пути», Будда – о нирване и просветлении. Греческие философы говорили о принципе, о первичной субстанции или о неподвижном двигателе. Со своей стороны, египтяне и иудеи использовали совсем другие понятия: привыкшие жить в централизованных, но небольших государствах с могущественной фигурой царя, они представляли себе и высшее существо как управляющего небом и землей. Евреи боролись против идолов, они запретили создавать любые образы Бога; их величайший философ Маймонид тысячелетие спустя заявил, что даже упоминать божественные атрибуты недопустимо. Однако концептуальное осмысление Бога как формы выражения невыразимого сохранялось в иудаизме и христианстве и стало, таким образом, доминирующим понятием религиозного опыта в западном мире. В XVIII–XIX вв. многие выступали против такого концептуального осмысления, одновременно протестуя против власти королей и императоров. В философии Просвещения и в новом гуманизме опыт, лежащий в основе религиозной традиции, выражался в нетеистических терминах, скорее относящихся к человеку, чем к Богу. Однако отношение было то же самое. В нем была выражена забота о полном развитии человека, о превращении его в цель, но не в средство, о создании социальных условий для духовного развития человека. Социализм Маркса, Фурье, Кропоткина, Оуэна, Жореса, Розы Люксембург и Горького был наиболее важным подлинно религиозным движением последнего столетия. Крушение гуманистической традиции, начавшееся во время мировой войны 1914 г., почти полностью разрушило это нетеистическое «религиозное» движение. Ницше заявил, что Бог умер; то, что произошло после 1914 г., означало, что человек умер. Гуманистическая духовная традиция поддерживалась в небольших кружках и немногими людьми; величайшими ее представителями являются в наше время такие люди, как Ганди, Эйнштейн и Швейцер.
Словесный фетишизм столь же опасен в области политической идеологии, как и в области религиозной идеологии. Слова надо рассматривать в единстве с делами и целостной личностью того, кто их произносит. Слова имеют смысл только в общем контексте поступков и характера; если же между этими компонентами отсутствует единство, то слова вводят в заблуждение и самого человека, и других людей; вместо того чтобы открывать реальность, они способствуют ее сокрытию. Исторический период, в который мы живем, многим внедрил это в сознание. Большинство лидеров социалистического движения, рассуждавших об интернационализме и мире до 2 августа 1914 г., днем позже включились в нагнетание военной истерии. Четырьмя годами позже те же самые лидеры воспрепятствовали эффективному обобществлению производства после революция в Германии, использовав лозунг «Социализм на марше». Социалист Муссолини стал лидером фашизма, но вплоть до самого дня его предательства его слова не отличались от слов других социалистов. «Национал-социализмом» назвал Гитлер свою систему, цель которой – экспансионизм на Востоке и на Западе во имя интересов тяжелой промышленности Германии. Сталин назвал «социализмом» свою систему, имевшую целью быструю индустриализацию России при полном игнорировании всех человеческих ценностей, характерных для социализма Маркса. Однако как друзья, так и враги принимали его слова за реальность. И мы поступаем так же, называя Франко и других диктаторов «представителями свободного мира».
Словесный фетишизм противостоит постижению действительности, тогда как поиск истинной сущности, все возрастающее приближение человека к ней – признак его развития. Поиск истинной сущности – это в то же время отказ от иллюзий. Будда, Моисей, греческие философы, новая наука, философы Просвещения, великие художники, физики, биологи, химики, Маркс и Фрейд – всех их объединяло страстное желание прорваться сквозь «майя» – обманчивую завесу чувств и «здравого смысла» – и достигнуть восприятия истинной сущности человеческого и природного, духовного и материального. У них было разное поле деятельности, методы тоже отличались, но их побуждения и цели, несомненно, были одними и теми же. Всем, чего достиг человеческий род духовно и материально, он обязан разрушителям иллюзий, ищущим подлинной действительности.
Поиск истинной сущности и разоблачение иллюзий не только дают понимание и знание, в ходе них меняется человек. У него открываются глаза, он пробуждается, он видит мир таким, каков он есть, и, соответственно, он учится использовать и развивать свои интеллектуальные и эмоциональные силы, чтобы овладеть действительностью. Реалист только тот, чьи глаза открыты. И не случайно, что сегодня наиболее творческие представители искусства и науки – и мужчины и женщины – за очень небольшим исключением стоят на сходных позициях. Они разделяют убеждение в том, что существует потребность во взаимопонимании между народами, в политическом и экономическом освобождении развивающихся стран, что сложилась необходимость покончить с войной и гонкой вооружений, что есть основание верить в возможность для человека стать полностью человечным и в необходимость решить вопрос в пользу жизни, а не смерти. Однако «реалисты» обвиняют этих ведущих деятелей нашей культуры в «сентиментальности», «мягкости», «нереалистичности». Вопреки всем историческим свидетельствам ратующие за «реализм» утверждают, будто мир можно сохранить только ускорением гонки вооружений; они обыгрывают баланс потерь, со гласно которому шестьдесят миллионов погибших американцев – приемлемая цифра, а сто миллионов – уже неприемлемая. Они рассуждают о программах строительства убежищ, призванных защитить население; они изобретают фантастические аргументы, лишь бы избежать признания того, что в случае термоядерной войны, по всей вероятности, почти все жители больших городов погибнут в считанные часы, что в убежищах, что без них. Эти с позволения сказать «реалисты» не понимают, что они наименее реалистичны. В прошлом отдельные части человеческого общества были настолько независимы друг от друга, что, когда «реалисты» одной цивилизации доводили ее до краха, другие цивилизации могли по-прежнему процветать. Сегодня узы рода человеческого настолько тесно переплетены, что одна группа сумасшедших «реалистов» может положить конец доблестным усилиям сотен поколений.
Трудно сказать, до какой степени человек, родившийся в 1900 году, способен передать свой опыт людям, родившимся после 1914 года, тем более после 1929 или 1945 годов. Конечно, я намеренно выбрал эти даты. Каждый, кому, как и мне, было хотя бы лет четырнадцать, когда разразилась Первая мировая война, еще успел немного прочувствовать надежность и безопасность мира девятнадцатого столетия. Разумеется, если он родился в семье, принадлежавшей к среднему классу и обеспеченной не только всем необходимым, но и значительной роскошью, то прочувствовал удобства предвоенного времени в гораздо большей мере, чем если бы он родился в бедной семье. Впрочем, даже для большинства населения, особенно для рабочего класса, конец предыдущего и начало нынешнего столетия было временем, связанным с огромными улучшениями условий существования даже по сравнению с тем, что было лет за пятьдесят до того, и люди были преисполнены надежд на лучшее будущее.
Поколениям, рожденным после 1914 года, трудно оценить, до какой степени война подорвала устои западной цивилизации. Война разразилась вопреки всеобщей воле и в то же время при попустительстве большинства участников или, скорее, имевшихся в каждой стране особо заинтересованных групп, оказывавших достаточное давление для того, чтобы сделать войну возможной. Вообще говоря, после почти столетия, прошедшего без больших катастрофических войн, и спустя почти пятьдесят лет после франко-германской войны европейцы склонны были считать, что «этого не может случиться». Казалось, что и влиятельный Социалистический Интернационал полон решимости предотвратить войну. Антивоенное и пацифистское движение представляло собой мощную силу. Казалось, что даже правительства – будь то царь, или кайзер, или правительства Франции и Англии – полны решимости избежать войны. Тем не менее это случилось. Похоже, разум и добропорядочность внезапно покинули Европу. Те же самые лидеры социалистов, которые несколькими месяцами раньше клялись друг другу в интернациональной солидарности, теперь осыпали друг друга самыми отвратительными прозвищами националистического толка. Народы, хорошо знавшие друг друга и восхищавшиеся друг другом, вдруг зашлись в безумном пароксизме ненависти. Британцы стали для немцев трусливыми торгашами, немцы превратились для своих врагов в подлых гуннов; в музыке Баха и Моцарта вдруг выявилась порочность; французские слова изгонялись из немецкого языка. И не только это; даже моральный запрет на истребление мирного населения был нарушен. Обе стороны бомбили беспомощные города и убивали женщин и детей. Если что и ограничивало масштабы и интенсивность воздушных налетов, так только недостаточное развитие авиации. Судьба же солдат демонстрировала прямую противоположность всем требованиям гуманности. Миллионы людей с обеих сторон гнали в атаку на вражеские окопы, где те и погибали, хотя бесполезность такой тактики была совершенно очевидна. Но хуже всего, пожалуй, то, что кровопролитие основывалось на лжи. Немцев убеждали, что они борются за свободу; их западных противников – тоже. Когда же шансов на скорую победу поубавилось, особенно когда после 1916 года появилась возможность заключить мир, обе стороны отказались от урегулирования, поскольку обе настаивали на приобретении территорий, из-за которых собственно война и велась – причем любой ценой. Впрочем, в какой-то момент миллионы людей распознали великий обман. Они восстали против тех, кто заставлял их продолжать кровопролитие, в России и в Германии успешно, во Франции же спорадически, отдельными мятежами, которые генералы сурово подавляли.
Что же произошло? Вера в дальнейший прогресс и мир была подорвана, моральные принципы, казавшиеся надежными, были нарушены. Свершилось немыслимое. Впрочем, надежда не исчезла. После первого шага по пути одичания надежда вновь воскресла в умах людей. Это важно понять, потому что ничто так не характеризует западную историю, как принцип надежды, которым она руководствовалась в течение двух тысяч лет.
Как я говорил раньше, Первая мировая война подорвала было эту надежду, но не уничтожила ее. Люди собрались с силами и постарались вновь взяться за дело, прерванное в 1914 году. Многие верили, что Лига Наций положит начало новой эре мира и разума; другие – что русская революция преодолеет царское наследие и приведет к подлинно гуманистическому социалистическому обществу; помимо этого, люди в капиталистических странах верили, что их система прямо пойдет по пути экономического прогресса. Годы между 1929-м и 1933-м подорвали и то, что оставалось от этих надежд. Капиталистическая система показала, что не в состоянии предотвратить безработицу и нищету огромной части населения. В Германии люди позволили Гитлеру прийти к власти и установить режим архаической иррациональности и безжалостной жестокости. В России после того, как Сталин трансформировал революцию в консервативное капиталистическое государство, он положил начало системе террора, столь же жестокой – если не более жестокой, – чем нацистская. По мере того как все это происходило, приближение мировой войны все яснее проступало на горизонте. Одичание, начавшееся в 1914 го ду и продолженное системами Сталина и Гитлера, теперь осуществилось полностью. Немцы положили ему начало своими воздушными налетами на Варшаву, Амстердам и Ковентри. Западные союзники продолжили налетами на Кельн, Гамбург, Лейпциг, Токио и, наконец, сбросив атомную бомбу на Хиросиму и Нагасаки. В несколько часов, а то и минут, сотни тысяч мужчин, женщин и детей были убиты в одном городе, и все это без особых колебаний и едва ли с сожалением. Тотальное разрушение человеческой жизни стало узаконенным средством достижения политических целей. Нарастающее ожесточение сделало свое дело. Каждая сторона жестоко обходится с другой, следуя логике: «Если он бесчеловечен, то и я должен (и могу) тоже быть бесчеловечным».
Война окончилась – и вновь забрезжил луч надежды, символом которого стало основание Организации Объединенных Наций. Однако вскоре после окончания войны ожесточения опять пошло по нарастающей. Оружие разрушения стало еще мощнее. Теперь каждая из сторон в состоянии за один день уничтожить по крайней мере половину населения другой стороны (включая большую часть ее образованных людей). Впрочем, рассуждения о возможности столь массовых разрушений стали уже общим местом. Многие преставители обеих сторон борются за то, чтобы предотвратить финальный акт безумия; это целые группы мужчин и женщин, следующие традициям науки, гуманизма и надежды. Миллионы же, однако, поддались ожесточению; еще большее количество людей остались равнодушны, укрывшись в обыденной повседневности.
К сожалению, утрата надежды и все возрастающая ожесточенность – не единственные беды, выпавшие на долю западной цивилизации с 1914 года. Еще одна причина ухудшения состояния западной цивилизации связана как раз с ее величайшими достижениями. Промышленная революция довела материальное производство до такой степени совершенства, что обеспечила огромному большинству народов Запада жизненный стандарт, который столетие назад показался бы большинству наблюдателей совершенно немыслимым. Однако на смену удовлетворению подлинных и вполне оправданных потребностей пришло создание и удовлетворение могущественного влечения по имени «вещизм». Подобно тому как людей угнетенных или подавленных зачастую охватывает непреодолимое желание в одних случаях покупать вещи, в других случаях – есть, так и современный человек испытывает подлинный голод на обладание и использование новых вещей – голод, рационализируемый как желание лучшей жизни. Человек заявляет, что приобретаемые им вещи хоть напрямую и не обогащают жизнь, зато помогают экономить время. Но что делать с сэкономленным временем, он не знает и тратит часть своих доходов на то, чтобы убить время, экономией которого он так гордится.
Наиболее четко это явление представлено в богатейшей стране мира – Соединенных Штатах Америки. Впрочем, совершенно ясно и то, что во всех прочих странах наблюдается та же самая тенденция. Максимальное производство и максимальное потребление повсеместно превратились в самоцель. Показатели потребления рассматриваются в качестве критерия прогресса. Это столь же верно для капиталистических стран, как и для Советского Союза. В самом деле, соревнование двух систем, похоже, крутится вокруг вопроса о том, какая из них сможет обеспечить более высокий уровень потребления, а вовсе не создать лучшую жизнь. В результате человек в промышленно развитых странах все больше и больше превращается в алчного пассивного потребителя. Не вещи существуют для того, чтобы служить совершенствованию человека, а человек обслуживает вещи как в качестве производителя, так и в качестве потребителя.
Индустриальная система оказала крайне нежелательное действие еще в одном направлении. Способ производства заметно изменился с начала этого века. Как производство, так и распределение организованы в крупные корпорации, нанимающие сотни тысяч рабочих, служащих, инженеров, продавцов и пр. Ими управляет иерархически организованная бюрократия, и каждый человек превращается в маленький – или большой – винтик этой машины. Он живет с иллюзорным представлением о себе, как об индивидуальности, тогда как он превратился в вещь. В результате мы наблюдаем все большую нехватку предприимчивости, индивидуализма, желания принимать решения и рисковать. Цель – надежность, для чего надо быть частью большой мощной машины, находиться под ее защитой и чувствовать себя сильным в симбиотической связи с ней. Исследования и наблюдения более молодого поколения дают ту же картину: стремление искать
Начав с борьбы против авторитета церкви, государства и семьи, характерной для последних столетий, мы описали полный круг и пришли к новому подчинению, на сей раз к подчинению не автократичным личностям, а организации. «Человек организации» не сознает, что чему-то подчиняется; он думает, что просто сообразуется с чем-то разумным и практичным. Действительно, непокорность практически исчезла в обществе «человека организации», что бы ни утверждалось идеологически. Надо помнить, однако, что способность к неповиновению – не меньшая добродетель, чем способность к повиновению. Как тут не вспомнить о том, что, согласно древнееврейским и греческим мифам, человеческая история началась с акта неповиновения. Живя в саду Эдема, Адам и Ева были еще частью природы, подобно плоду в утробе матери. Только когда они осмелились не подчиниться предписанию свыше, у них открылись глаза; они познали друг друга как посторонние, а внешний мир – как чуждый и враждебный. Акт неповиновения разорвал первичную связь с природой и сделал их индивидуальностями. Неповиновение явилось первым актом свободы и началом человеческой истории. Прометей, похитивший божественный огонь, – еще одни непокорный оппозиционер. «Лучше уж быть прикованным к скале, чем покорно прислуживать богам», – заявил он. Его акт похищения огня – это дар людям и вклад в основу цивилизации. Как и Адам с Евой, он был наказан за свое неповиновение, зато он, как и они, обеспечил возможность человеческого развития. Человек продолжал развиваться благодаря актам неповиновения, причем не только в том смысле, что его
Если способность к неповиновению положила начало человеческой истории, то покорность, возможно, станет причиной ее конца. Я выражаюсь отнюдь не символически или поэтически. Существует реальная возможность того, что в ближайшие 10–15 лет род человеческий уничтожит самого себя вместе со всем живым на земле. И в этом нет ни разума, ни смысла. Впрочем, факт тот, что, хотя в техническом отношении мы живем в атомном веке, в эмоциональном отношении большинство людей, включая тех, кто у власти, продолжают жить в каменном веке. Если человечество совершит самоубийство, это произойдет потому, что люди подчинятся тем, кто прикажет им нажать на смертоносную кнопку; потому, что они поддадутся архаическим страстям страха, ненависти и алчности; потому, что они подчинятся устаревшим клише государственного суверенитета и национальной гордости. Советские лидеры много рассуждают о революции; мы же в «свободном мире» много рассуждаем о свободе. Они – в Советском Союзе – отбивают у людей охоту к неповиновению явно, с помощью силы; мы же в «свободном мире» делаем то же самое скрытно, применяя более тонкие методы убеждения. Разница, конечно, есть, и она станет особенно очевидной, если принять во внимание, что данную хвалу неповиновению в Советском Союзе едва ли опубликуют, тогда как в Соединенных Штатах вполне могут опубликовать. Тем не менее я считаю, что нам грозит большая опасность полностью превратиться в «людей организации», что в конечном счете означает политический тоталитаризм, если только мы не восстановим способность не повиноваться и если не научимся сомневаться.
Есть еще один аспект современной ситуации, о котором я вскользь упомянул в начале этой книги, но который теперь следует изложить более развернуто. Это проблема возрождения гуманизма.
Рассуждая социологически, нетрудно заметить, что эволюция рода человеческого прошла путь от мелких образований типа клана и племени через города-государства, национальные государства к мировым государствам и мировым культурам вроде эллинистической, римской, исламской и современной западной цивилизации. Впрочем, в том, что касается человеческих переживаний, различие между ними не столь фундаментально, как может показаться. Член первобытного племени резко разграничивает членов своей группы и посторонних. Существуют моральные законы, которыми руководствуются члены данной группы, причем без таких законов группа не могла бы существовать. Но эти законы не применимы к «чужаку». По мере разрастания групп все больше людей перестают быть «чужаками» и становятся «соседями». Правда, несмотря на количественные изменения, качественное различие между соседом и чужаком сохраняется. Чужак – не человек, он варвар, его даже нельзя толком понять.
Задолго до того, как род человеческий оказался на пороге становления Единого Мира, наиболее передовые мыслители предвидели новую человеческую ипостась – Единого Человека. Будда размышлял о человеке как таковом, имея в виду, что люди одинаково устроены, что они озабочены одними и теми же вопросами и ответами безотносительно к культурной и расовой принадлежности. Ветхий Завет представлял человека как единого, поскольку тот уподоблен Единому Богу. Пророки предвидели день, когда народы «и перекуют мечи свои на орала, и копья свои на серпы»; когда «не поднимет народ на народ меча, и не будут более учиться воевать» (Исаия 2; 4). Они прозревали тот день, когда не будет больше «привилегированных» народов. «В тот день из Египта в Ассирию будет большая дорога, и будет проходить Ассур в Египет, и Египтяне в Ассирию… В тот день Израиль будет третьим с Египтом и Ассириею; благословение будет посреди земли, которую благословит Господь Саваоф, говоря: благословен народ Мой – Египтяне, и дело рук Моих – Ассирияне, и наследие Мое – Израиль». (Исаия 19; 23–25).
В христианстве разработано было представление, согласно которому сын человеческий стал сыном Божьим – и самим Богом. Имеется в виду не тот или иной человек, а Человек вообще. Римская церковь называлась
Наиболее полное и глубокое выражение гуманизма проявляется в мысли Гёте. В словах его Ифигении звучит голос человечности, как и у классической Антигоны. Когда король варваров спрашивает ее: