— Я бы на твоем месте поостерегся, — сообщил Леннон, вынимая изо рта жевательную резинку и прилепляя ее к своим же каракулям.
— Ну, я не знаю, — пробормотал ударник, — мне же надо когда-то играть, ведь так?
— Вот в этом и весь вопрос, Рич. Надо ли тебе играть? — иезуитским тоном спросил Пол. — Ты ведь еще не знаешь, что играть. Не разобрался. Не врубился. А уже лупишь в там-тамы и пляшешь у костра. А ведь ничего еще не ясно…
— Тело священника еще не разделано, — подтвердил Леннон.
— И мы еще не знаем. Может, здесь вообще не будет ударных? Может, это будет легкая пьеска, прелюдия в стиле Баха? — продолжал пытать Маккартни.
— Ну, я тогда вообще играть отказываюсь, — сообщил Рич, услышав имя Баха.
— Проконтролируй! — холодно приказал Пол Харрисону.
Джордж подошел к обиженному ударнику, у которого нос от расстройства еще больше распух, нежно взял за руку и прошептал, как девице, на ухо:
— А не хочешь ли ты, Рич, перекурить со мной в коридоре?
— Хочу, — охотно откликнулся тот. — А эти что? Курить не будут?
— Эти уже накурились, — сообщил Харрисон. — Теперь добавят колес — и готово дело!
— Что ж. Курить так курить, — покорно согласился ударник.
Джордж, обнимая его за талию, вывел в коридор.
— Ну как тебе лягушка? — спросил Маккартни, когда они остались одни. Понравилась?
— Я не знаю, — неожиданно серьезно сказал Леннон. — Не уверен.
— Тогда, может быть, прослушаешь мою? — И Пол, не дожидаясь ответа, сыграл партнеру песню про домохозяйку, с которой до этого знакомил Харрисона.
После того, как отзвучал последний аккорд, возникла долгая напряженная пауза. Но Маккартни взял себя в руки и все-таки дождался, чтобы Леннон нарушил ее первым.
— Это — явный хит, — неохотно признался Джон. — Только все равно… отдает халтурой!
— Почему же?
— Ты скрываешься. Таишься. Какая-то домашняя хозяйка! Какое она имеет отношение к твоей душе? А что там у тебя внутри, неясно. А только это, по-моему, цепляет.
— А твой бульдоляг имеет отношение к твоей душе? — с обидой спросил Пол.
— Нет, — коротко ответил Леннон.
— Значит, не будем записывать?
— Будем. Потому что нет ничего другого…
Пол встал из-за фортепьяно и потянулся, разминая суставы. В лопатках его затрещали свалявшиеся крылья.
— А я тебе давно говорил! Давно предупреждал!
— Что ты говорил? — окрысился Джон.
— А то. Нужны новые формы! Мы давно выросли из трусов милой песенки! Куплет, припев, куплет, проигрыш. Сколько можно? С самоката нужно пересаживаться хотя бы на велосипед!
— Для велосипеда нужно иметь хотя бы две ноги, — неопределенно сказал Леннон, устремившись мутным взглядом поверх головы партнера.
— Пойми, от нас все ждут очередного прорыва! Давай напишем оперу.
— Чего? — промычал Леннон, хлопая ресницами.
— Ну, мюзикл, на худой конец! Что ты кипятишься? — потерял терпение Пол. — Я же не заставляю тебя играть Равеля!
— Спасибо, брат! Спасибо, что этого еврея ты оставил при себе!
— Заткнись! — почти ласково сказал Маккартни.
— Это ты заткнись, Пол! Ты заткнись! — заорал Леннон с неожиданной страстью. — Не Равель нужен, не Бах или другой гнойный пидор! Нужно наше время и наши проблемы! Несчастная душа человеческая, которую измудохали эти подонки, — политики и военные!
— Хорошо, хорошо, — пошел на попятный Пол, потому что больше всего в жизни опасался скандалов и драк. — Пропусти Равеля через электричество, и я соглашусь!
— Не буду я пропускать Равеля через электричество! — нахохлился Джон. — Я лучше городской фольклор пропущу через электричество!
— Городской фольклор!.. Ты и такие слова знаешь? Не ожидал!
Маккартни взял в руки четырехструнный «Хофнер» и начал настраивать его, чтобы успокоиться и прекратить ненужный разговор, который лично ему грозил только одним — ударом в челюсть.
Однако до бокса дело не дошло. Джон вдруг интимно положил свою голову на плечо партнеру и сладко прошептал:
— А скажи мне, Полли, только искренно! Сколько тактов из Стравинского или Равеля ты запомнил при первом прослушивании?
Маккартни хмыкнул и решил не врать.
— То-то и оно. Здесь и зарыта бабушка, как говорил один внучок. Я не могу их слушать. Скучно! Музыка для критиков. И нужно быть величайшим мотом, чтобы в угоду консерваторским придуркам сделать из рок-н-ролла песок!
— Да не собираюсь я делать никакого песка! — начал оправдываться Маккартни.
— Да, рок — дебилен и прост, как математическая формула. Но в этой формуле — весь современный мир.
— У тебя по математике, кстати, всегда был «неуд»… — напомнил Пол.
Но Леннон уже не мог остановиться.
— И не нагружай ты рок излишней сложностью! Музыка не выдержит. Лопнет, как мыльный пузырь! Пифагоровы штаны не могут вместить e=mc2! Мы останемся без работы, а фанаты начнут слушать итальянских теноров!
— Не начнут, — сказал Маккартни, — покуда ты орешь своего бульдоляга!
Он неуверенно обнял Леннона за плечи. Стесняясь, погладил по голой руке, торчавшей из короткого рукава майки.
Джон, больше всего в жизни не переносивший сантиментов, отдернул руку, будто его укусила пчела.
— Все. Заметано, Буга?
— Заметано и похоронено, — подтвердил Пол, точно зная, что эта тема возникнет еще не раз.
— Тогда работай. Ставь песню на ноги. А то ночь на исходе…
— Какую из двух? — спросил Пол, испытывая партнера на прочность.
— Твою, — ответил Леннон, подумав. — А лягобульда оставим на потом.
— Позовите из коридора этих пижонов! — приказал Пол ассистенту.
Тот покорно исчез из стеклянной рубки.
Через минуту в студии появились Харрисон и Рич. Оба были навеселе. Чувствовалось, что отпущенный им перерыв они не протратили впустую.
— Это вы так курили? — спросил Леннон незлобиво.
— И курили тоже, — нагло подтвердил Харрисон. — Что делаем?..
— Спрашивай у хозяина, — и Леннон указал на Пола. — Я тут ни при чем.
Но Маккартни молчал, устремившись вдаль влажным взором.
— Значит, разъезжаемся по домам, — вывел Джордж.
— Мне нужна медь, — сказал вдруг Маккартни.
— У тебя есть медь, Ричи? — спросил ударника Харрисон.
— Есть, — Ричард полез в карманы джинсов. — А серебро его не устроит? — поинтересовался он у Харрисона.
— Не знаю. Сам спроси.
Ричард положил перед Полом серебряную монетку.
— Это все, что есть.
Но Маккартни по-прежнему молчал.
Джон хмыкнул и на акустической гитаре начал перебирать неприличный блатной мотивчик, что-то о прошмандовке Мэгги, которая умела вовремя смыться… По-видимому, он лабал обещанный ранее «городской фольклор».
— Они уже начали? — спросил у ассистента звукорежиссер, появляясь в рубке.
Был он подтянут и коротко острижен. Свежевыстиранная рубашка, пахнущая утюгом и крахмалом, довершала сходство с правительственным чиновником.
— Они давно начали, но ни к чему не пришли, — прошептал ассистент.
— Добрый вечер, господа! — сказал в микрофон звукорежиссер, садясь за пульт. — Вернее, доброй ночи!
— Привет! — вяло откликнулись Рич с Харрисоном, а Леннон только головой кивнул, да и то лениво.
— Медь, — сказал Маккартни, сфокусировав взгляд на рубке. — Мы можем пригласить сейчас медную секцию?
— Нет, — жестко отрубил звукорежиссер. — Заявку на сессионных музыкантов я должен подавать хотя бы за сутки.
— Да вот тебе медь, Буга! — заорал вдруг Леннон. — Вот тебе медь!
Он глумливо приставил ко рту свернутую трубой ладонь и задудел в нее, изображая тромбон.
— Ду! Ду! Ду!
Харрисон поддержал его и тут же издал звук повыше, имитируя флейту.
— Фи! Фи! Фи!
Пол удовлетворенно кивнул и сел за фортепьяно.
— Чепуха какая-то! — прошептал звукорежиссер. — Но, на всякий случай, запишем! Пленка выставлена?
— Еще с вечера, — удовлетворенно сказал ассистент, очевидно гордясь своей предусмотрительностью.
Когда лучи рассвета коснулись темных крыш низких домов, Джордж Харрисон вышел из студии, шатаясь. Под его глазами были круги, а в самих глазах мелькали и прыгали букашки. За несколько часов сессии было сделано больше двадцати дублей песни Пола и почти столько же прикидок ленноновского бульдоляга.
Ни с кем не прощаясь, потому что не было сил, Джордж плюхнулся в кресло припаркованного неподалеку «Астона Мартина» и нажал на газ.
Выезжая на улицу, он заметил у входа в студию одинокую фигуру мальчишки, мокнущего под унылым лондонским дождем, который изображал февральский снег. Случайно обрызгав мальчишку водой из лужи, Харрисон укатил домой.
Глава пятая. Человек с деревянной ногой
Фет просился в свою квартиру при помощи условленного звонка, и этому условленному звонку было, по крайней мере, две причины. Во-первых, мама, сомневаясь в умственных способностях сына, не доверяла тому ключи от двери. И во-вторых, вместе с ними жила соседка Ксения Васильевна, обильно душившаяся «Красной Москвой» и курившая папиросы «Беломор», мундштуки которых она набивала ватой. К Ксении звонили один раз, к отчиму и маме два. А Фет болтался между противоборствующими сторонами, не решаясь примкнуть ни к одной из них.
Угрюмая борьба между мамой и Ксенией Васильевной была вызвана не совсем понятными обстоятельствами. Когда Фет спрашивал о причинах нелюбви к соседке, мама обычно ссылалась на «Красную Москву». Запах действительно был сладковато-резкий, с ярко выраженным потенциальным удушьем. В его букете угадывался пыльный абажур, булькающий медный самовар, раскаленный, как печь, и страстно-грубые лобзания до утра с покусами и синяками на грязноватой шее. Никто не знал в те далекие годы, что заскорузлая «Красная Москва», пылившаяся в любом парфюмерном отделе, была слямзена с «Шанели № 5» и являлась советским ответом на французский вызов. «Шанель» была понежнее, зато «Москва» обладала стойкостью, превышавшей заморский оригинал, — запах держался неделю, а если кто-то ежедневно мазал «Москвой» одно и то же место, то у нюхающих это место наступало бешенство и немотивированная половая агрессия.
Фет и сам испытал нечто подобное. Однажды Ксения Васильевна стояла у окна в довольно коротком халатике, высматривая что-то на улице и пуская в форточку дым от своего непременного «Беломора». Фет тайком принюхался к ее сутуловатой спине. Было ему лет десять, и его нестойкие ноги московского мальчика подкосились. Но подкосились в выгодную для Фета сторону. Он неожиданно прижался ширинкой к ягодицам соседки, остро почувствовав на секунду все ее пятидесятилетнее тело, — спина сухая, горячая и подвижная, бедра надутые и прохладные, запах — терпкий, перемешанный с тяжелым куревом… Его прошиб пот. Ксения Васильевна, выскользнув из-под мальчика, пристально посмотрела ему в глаза. Ничего не сказав, ушла в свою комнату. С тех пор у них начались доверительно-странные отношения.
Она была не замужем, личная жизнь не сложилась. Зато у Ксении имелись целых три сестры, один племянник и множество воспоминаний. Она знала Крупскую и Марию Ильиничну Ульянову, бывала в их московской квартире в 30-х годах. Квартира, по словам соседки, поражала своей пустотой и холодом. Имущества не было никакого, прислуги не полагалось, и Мария Ильинична мыла дощатый пол сама. Обе ругали генсека Джугашвили, и последний отплатил им тем, что прислал на день рождения Крупской большой вкусный торт. Надежда Константиновна, попробовав его, тут же слегла и больше не вставала…
Но эти воспоминания не играли для Фета никакой роли. Решающим обстоятельством для него был короткий халатик Ксении Васильевны, оголявший ее сухощавые крепкие ляжки, когда она разговаривала по черному телефону, сидя на большом кованом сундуке. Соседка работала монтажером и клеила пленки киносказок, снятые режиссером Артурычем, — так, во всяком случае, называла вся студия этого толстого и веселого жизнелюба, певшего под гитару тенором и рассказывавшего сальные анекдоты из жизни опереточных актеров. Его любили за добродушие и аполитичность, да и Фет питал к нему пассивный интерес.
За дверью слышался шум праздника. Из железных ведер с надписью «Пищевые отходы» несло кислой картошкой. Они стояли у дверей последний год, указывая на то, что время околомосковских колхозов и совхозов уходит навсегда. Новые районы сделают пищевые отходы горожан ненужными, скотину, которая питалась ими, перебьют, а в остатках городской еды, сбрасываемой в мусоропровод, начнут через тридцать лет рыться крысы и нищие.
…Фет все звонил и звонил, покуда дверь не открыла надушенная двойной дозой «Красной Москвы» Ксения Васильевна.
— Бедный мальчик, — сказала она басом, выпустив в его лицо облако дыма. — Держат ребенка на холоде, изверги!
— А кто там? — спросил Фет, заходя в прихожую.