Очень много рассказывал мне И. Эренбург о последних месяцах жизни Сталина, о «деле врачей», о начавшейся тогда недолгой, но дикой и интенсивной антисемитской кампании, о проекте письма знаменитых советских деятелей-евреев Сталину. Илья Эренбург это письмо не подписал, но написал собственное письмо, которое Сталин прочел. Эренбург гордился своим поведением в эти февральские недели 1953 года. Пропустив десять лет, Эренбург перешел к событиям 1963 года, когда состоялась его продолжительная и последняя встреча с Н. С. Хрущевым. На этой встрече по просьбе и настоянию писателя Хрущев согласился на полную реабилитацию знаменитого деятеля Октябрьской революции и первых советских лет Федора Раскольникова.
Наша встреча растянулась на несколько часов. Эренбург говорил много важного и интересного для меня, по-прежнему не задавая никаких вопросов. Физически Эренбург казался слабым, даже дряхлым стариком, но его суждения были острыми и быстрыми, он не уставал говорить, а его глаза поражали ясностью и выразительностью. Я не видел никаких признаков интеллектуального увядания. Во время краткого перерыва мы пили чай или кофе. От не слишком настойчивого приглашения к обеду я отказался, и после того как наш разговор, или, вернее, монолог Эренбурга подошел к концу, я ушел, искренне поблагодарив писателя за его советы и свидетельства. О каких-либо других встречах речи не было. Илья Григорьевич готовился к большой зарубежной поездке.
Наша вторая встреча произошла через несколько месяцев, уже в начале 1966 года. Она была связана с письмом двадцати пяти крупнейших деятелей советской науки и культуры XXIII съезду КПСС, протестовавших против попыток реабилитации Сталина. Хотя «письмо двадцати пяти» было уже отправлено в Кремль, сбор подписей продолжался, и организатор этой акции публицист Эрнст Генри (С. Н. Ростовский) попросил меня поговорить на этот счет с Эренбургом. И. Эренбург сразу же принял меня, быстро прочитал письмо и тут же подписал оба экземпляра предложенного текста. Мне показалось, он был даже доволен, что его не обошли в этой важной антисталинистской акции. Он сказал, что подписал бы письмо и раньше, но его не было в Москве. Беседа была недолгой. Эренбург только спрашивал, как отнеслись разные люди к этому письму, кто еще его будет подписывать и кто отказался.
В третий раз я был у И. Г. Эренбурга не один. Он устраивал ужин в честь Евгении Семеновны Гинзбург и Надежды Яковлевны Мандельштам. Евгения Семеновна просила меня сопровождать ее, и я с готовностью согласился. Мы пришли к Эренбургу около семи часов вечера, а ушли уже после одиннадцати, ближе к полуночи. За столом была и жена Ильи Григорьевича – Любовь Михайловна. Закуски, вино, а потом и все остальное подвозила к нам на специальном столике домработница. Вино употреблялось только французское. Эренбург пользовался привилегией выписывать прямо из Парижа не только вино и привычные для него деликатесы, но и французские газеты и журналы.
Было очевидно, что Надежда Мандельштам, книгу воспоминаний которой я незадолго до этого прочел, хорошо знает порядки в доме Эренбурга. Е. С. Гинзбург и я на таком приеме были впервые. Евгения Семеновна была прекрасным рассказчиком, и ей было о чем рассказать. Но и теперь за столом говорил почти исключительно хозяин дома, а его жена лишь виновато улыбалась гостям – мол, ничего не поделаешь. Однако было бы странно обижаться: все, что рассказывал Эренбург, было очень интересно. Он рассказывал, например, о приеме у Мао Цзедуна, на котором присутствовал в составе делегации Всемирного Совета Мира. Речь шла и о некоторых других встречах и беседах, о которых он еще не успел или не хотел писать в своей книге «Люди. Годы. Жизнь». Как-то незаметно писатель перешел и на тему советского еврейства. Было очевидно, что это для него тема весьма болезненная.
«Про меня говорят всякое, – заметил Илья Григорьевич. – Говорят даже, что я доносил на таких людей, как Михоэлс, Фефер, Маркиш… Да, конечно, я знал о многом, но молчал. Но что я мог поделать? Только погибнуть? Я знаю, – продолжал Эренбург, – меня не любят сионисты или фанатики еврейства. Меня не любят и те, кто хотел бы забыть о своем еврейском происхождении. Но ко мне всегда хорошо относились те евреи, которые не порывают ни с ценностями и историей еврейства, ни с ценностями и историей России и русской культуры, так как они родились и выросли в этой стране и заслуженно считают себя частью советского народа, частью Советского Союза. Таких людей среди евреев в СССР большинство, и очень жаль, что и они до сих пор подвергаются разным формам дискриминации». Эренбург несколько раз возвращался к расстрелам деятелей еврейской интеллигенции в августе 1952 года. «Я не знал тогда ничего об этих расстрелах и не имел к этим делам никакого отношения».
В этот вечер я не задавал Эренбургу никаких вопросов. Только поздно вечером я вспомнил о его антресолях, забитых рукописями. Я предложил свои услуги, чтобы привести в порядок эту часть его архива и составить хотя бы простую опись материалов. Илья Григорьевич, казалось, охотно принял мое предложение. Но он опять должен был куда-то уезжать, а менее чем через год Эренбурга не стало.
Примерно через год после смерти И. Эренбурга мне позвонила его вдова и попросила приехать на следующий день с утра. Обстановка в доме на улице Горького была такой же. С брезгливой насмешкой Любовь Михайловна сказала мне, что сразу же после смерти мужа ее лишили многих привилегий. Так, например, она перестала получать французские газеты и журналы уже на второй день после похорон Ильи Григорьевича, хотя подписка была оплачена до конца года. Почта из Парижа приходила в Москву, но ее не доставляли в квартиру писателя и не отдавали вдове. Ее письменно предупредили, что как жена Ильи Эренбурга она сможет пользоваться «кремлевским лечением», но только в течение двенадцати месяцев после его смерти. Это ее огорчило гораздо меньше, чем потеря французской подписки. «Меня бы давно не было в живых, если бы я не пользовалась услугами хороших частных врачей».
Любовь Михайловна подарила мне верстку и машинописные страницы той части мемуаров И. Эренбурга, которая не прошла цензуру и не была опубликована в 60-е годы. Как известно, полная версия мемуаров Ильи Григорьевича опубликована только в 1990 году в трех томах. Главное, для чего меня пригласила вдова писателя, было не в этом. Любовь Михайловна откровенно сказала мне, что хотела бы поддерживать тот уровень жизни, что был и раньше, но для этого требуется много денег. Государственный литературный архив платит ей за разного рода черновики и рукописи книг, статей и стихов Эренбурга, но этих средств не хватает. Конечно, в доме, на даче и на хранении у семьи есть много картин и рисунков Пикассо, Матисса, Сарьяна, Моне, Фалька и других. Но с этой коллекцией она, художница, никогда не расстанется. Она перестала даже давать эти картины для выставок, так как некоторые картины ей не вернули в оговоренные сроки. Но в семье есть разного рода редкие документы, которые она могла бы продать музеям или частным лицам.
Она показала мне несколько таких документов. Это были действительно редчайшие бумаги, например, автографы Петра Первого, соответствующим образом оформленные и прикрытые какой-то пленкой для сохранности. В одном из писем Петр писал палачу, чтобы тот наказал двух мастеровых за их провинности, но царь предупреждал, что их нельзя калечить, так как они хорошо обучены своему ремеслу и должны работать.
Но кто в СССР мог купить такие бумаги? И за какую цену? Аукционов у нас не проводилось, а музеи были бедны и не имели средств. Они покупали экспонаты и у частных лиц, но по произвольно установленным ценам. Сами историки, как правило, люди бедные, и у них нет денег на коллекции редких документов. Я мог посочувствовать вдове писателя, но не мог ей помочь.
Еще через год Любовь Михайловна умерла.
Илья Григорьевич был человеком необычайно талантливым и интересным. Он писал легко, быстро, но не поверхностно. Он сделал очень много для советской и российской культуры. Никто из писателей нашей страны – ни раньше, ни позже – не имел таких широких и прочных связей с деятелями европейской и западной культуры. Конечно, он шел на компромиссы, он должен был выживать. Но эта гибкость сочеталась у него с большой силой и таланта, и ума, и с этим не мог не считаться даже Сталин. Выступая против фашизма, Эренбург был искренен и добился поразительных результатов. Я сам приобщился к его публицистике с шестнадцати лет – с конца 1941 года, и ни одна из прочитанных мной статей Эренбурга в «Правде», в «Красной звезде» или в «Известиях» не оставила меня равнодушным. Эти газеты вывешивались тогда на специальных стендах почти на всех улицах в центре Тбилиси. По силе воздействия на граждан нашей большой страны, на ее солдат и офицеров ничего равного этому нет в истории отечественной публицистики, да и во всей русской литературе. В армии статьи Эренбурга нередко читали перед строем, на привале, в землянке. С этой точки зрения Илью Эренбурга можно было бы назвать и одним из величайших ораторов ХХ века.
Занимая видное положение в обществе, Эренбург был у всех на виду и не мог бы долго скрывать свои истинные мысли и чувства. Просто для того чтобы сохранить свою жизнь, он должен был проявлять глубокое уважение, даже любовь к Сталину. Это была цена за жизнь, которую не обязаны были платить только те, кто был менее заметен.
В 1966–1967 годах Эренбург несколько раз выступил в защиту писателей-диссидентов, он не хотел возвращения тоталитаризма. Когда он умер, под некрологом, опубликованным во всех газетах, стояли имена А. Твардовского, К. Федина, К. Паустовского, В. Каверина, К. Симонова и других писателей, но не было подписей руководителей страны. Память об Эренбурге не была увековечена в Москве. На квартиру Ильи Эренбурга на улице Горького – с его кабинетом, с картинами великих мастеров на стенах – нашлось немало претендентов. Вскоре мы узнали, что эта квартира, которая могла бы стать мемориальным музеем, передана малоизвестному, но влиятельному по тем временам критику и литературоведу Александру Овчаренко, который считался знатоком творчества М. Горького и заведовал сектором по изданию Полного собрания сочинений М. Горького в Институте мировой литературы.
Все бумаги, вещи, картины, принадлежавшие семье писателя, перешли к его единственной дочери, и судьба этой части наследия И. Эренбурга мне неизвестна.
2004
Рой Медведев Воспоминания о Юрии Трифонове
Как крупный, а затем и выдающийся писатель Юрий Валентинович Трифонов раскрылся поздно и, увы, во многих отношениях не до конца. Он не строил планов писательской работы на всю жизнь. Однако чем более твердым и уверенным становилось его перо, тем более смелыми и широкими становились его замыслы.
В доме Евгении Гинзбург я познакомился с писателем Борисом Ямпольским, а тот познакомил меня осенью 1967 года с Юрием Трифоновым. Но если знакомство с Ямпольским ограничилось двумя-тремя встречами, то мое общение с Трифоновым постепенно стало потребностью и для меня, и для него и продолжалось без малого пятнадцать лет.
В то время Трифонов не был еще широко известным писателем. Его первую повесть «Студенты», которая принесла молодому Трифонову Сталинскую премию и позволила ему стать профессиональным литератором, я не читал, как и романа «Утоление жажды» – о строителях Каракумского канала. Этот роман был опубликован в 1963 году и даже представлен на Ленинскую премию. Но для богатого литературными событиями 1963 года роман Ю. Трифонова был не столь уж заметным явлением.
Первым произведением Ю. Трифонова, которое я прочел в журнале «Знамя» в 1965 году, была повесть «Отблеск костра». Это была откровенно антисталинская документальная работа, посвященная жизни, деятельности и трагической гибели отца писателя – Валентина Андреевича Трифонова, известного большевика, одного из создателей большевистских организаций на юге России, участника революций 1905 и 1917 годов, одного из организаторов Красной Армии.
В 20–30-е годы Валентин Трифонов работал на многих ответственных постах в советской юстиции, народном хозяйстве, структурах управления и науки. Летом 1937 года он был арестован и через год расстрелян. Известным большевиком и военным деятелем был и дядя писателя Евгений Андреевич Трифонов, которого от ареста и расстрела спасла только неожиданная смерть.
Случайно на подмосковной даче, принадлежавшей родственнице Валентина и Евгения Трифоновых, обнаружился сундучок с личными документами и письмами братьев Трифоновых еще времен Гражданской войны. Обычно все подобного рода личные архивы органы НКВД забирали при аресте и потом уничтожали, чаще всего не просматривая содержащихся там материалов. Но не у всех же родственников шли подобного рода обыски. Личный архив отца и стал основой для книги сына, книги в высшей степени честной, вдумчивой и интересной и для писателя, и для историка, для всех людей, неравнодушных к нашей сложной и драматической истории.
Я прочел «Отблеск костра» еще до встречи с автором этой повести. Было видно, что Трифонов работал над произведением в 1962–1964 годы, то есть после XXII съезда КПСС. Многие писатели и историки пытались за эти три года поднять какие-то новые сюжеты и темы. Однако в 1965 году эта относительная либерализация кончилась. Что-то, конечно, могло проскочить и мимо бдительных цензоров. Однако Юрию Трифонову удалось превратить журнальную публикацию 1965 года в отдельную книгу, которая вышла в свет в 1966 году. Конечно, писателю просто повезло, как повезло ему в 1951 году получить Сталинскую премию. Никто из тех, кто представлял повесть «Студенты» к награждению, и из тех, кто принимал решение, не знал, что отец студента Литературного института Юрия Трифонова расстрелян, а мать отправлена в лагерь и ссылку. Повезло ему и в 1937–1938 годах: он не попал в какой-нибудь специальный детский дом, куда отправляли чаще всего детей известных большевиков, павших жертвой сталинского террора.
Юрий Валентинович жил в удобном большом доме недалеко от станции метро «Сокол». Он был вдовцом и жил с дочерью Олей, которая училась в школе. По хозяйству писателю помогала мать. После реабилитации она получила квартиру в Москве и жила отдельно, но приезжала к сыну почти каждый день.
При первой же встрече Ю. Трифонов подарил мне небольшую книжечку «Отблеск костра», а я передал ему для чтения свою рукопись «К суду истории». Он подарил мне также роман «Утоление жажды» и сборник рассказов. Узнав, что я не читал повесть «Студенты», Трифонов обрадовался и очень просил меня никогда не читать эту книгу. «Мне сейчас стыдно за эту вещь», – сказал он. От других писателей я узнал позже, что в основу повести положены реальные события, которые происходили в Литературном институте в 1948–1950 годах. Но молодой автор не просто ошибался в своих оценках или шел на компромиссы под давлением– он описывал и оправдывал изгнание из института профессора-«космополита», прототип которого был совсем не похож на героя повести и пользовался симпатиями большинства студентов. Однако смелые по тем временам протесты нескольких десятков студентов не нашли отражения в книге Трифонова. Я выполнил просьбу Трифонова и никогда не брал в руки «Студентов».
Наш первый разговор был не особенно продолжительным, в нем приняли участие Борис Ямпольский, Лев Гинзбург и драматург Александр Гладков. Гладков сам прошел после войны через тюрьму и лагерь. Он также прочел мою рукопись и прислал мне потом свои замечания и пожелания в большом, очень содержательном и доброжелательном письме.
У Трифонова было много добрых знакомых, но настоящим личным другом у него, по моим наблюдениям, был только А. Гладков, который часто присутствовал на наших ставших регулярными встречах. Несколько раз Юрий Трифонов приезжал по разным поводам ко мне на улицу Дыбенко в район Химки—Ховрино. Но чаще всего мы встречались у него на квартире, а летом на его даче – в писательском кооперативе в подмосковном поселке Красная Пахра. В этом же поселке жили и многие другие известные люди, с которыми я тогда часто встречался: Александр Твардовский, Константин Симонов, Владимир Тендряков, Владимир Россельс, Александр Дементьев, Михаил Ромм. Позднее Трифонов дал мне ключ от своей дачи, где он жил только летом, да и то с большими перерывами. Я мог приезжать сюда отдохнуть на несколько дней, особенно в зимнее время или ранней весной. Юрий Валентинович просил приезжать почаще и оставлять на ночь свет в верхних комнатах. Пустые писательские дачи были заманчивым объектом для воров. На дачу Ю. Трифонова они наведывались дважды.
Имелось несколько обстоятельств, которые способствовали если не дружеским, то очень близким и доверительным отношениям между мной и Трифоновым. Мы родились в одном и том же 1925 году Мой отец тоже был участником Гражданской войны и политработником Красной Армии, и он тоже погиб в годы сталинского террора. Наши взгляды на людей, на литературные события и на положение в стране в большинстве случаев совпадали. Во многом мы могли помочь друг другу, так как Трифонов интересовался не только литературой, но и историей, причем в первую очередь историей революционного движения в России в XIX и ХХ веках. Его глубоко занимала и тема сталинизма, корни которого он пытался искать еще в идейных и политических течениях прошлых веков. Я приносил ему материалы из так называемого Самиздата, в том числе и обширные машинописные мемуары, к которым он был особенно неравнодушен. С другой стороны, и он разрешал мне брать из своей очень большой библиотеки некоторые важные для меня книги. Особенно редкие издания он просил читать только у него дома и оставлял меня на несколько часов в своем кабинете. У Трифонова имелись почти полные комплекты таких очень редких журналов, как «Каторга и ссылка», «Былое». Журналы были аккуратно переплетены: писатель пользовался услугами частного переплетчика.
В конце 60-х годов, как и все писатели его круга, Трифонов был глубоко озабочен судьбой Александра Солженицына. Повесть «Раковый корпус» была распространена среди писателей Правлением ССП – для публичного обсуждения. Трифонов просил меня достать для него рукопись романа «В круге первом», с которым я уже был знаком. Роман произвел на Юрия Валентиновича большое впечатление. «Такую книгу нельзя запретить, – сказал он. – Романа такой силы во всей Европе нет». Он не скрывал своего удовлетворения, когда через несколько лет в одном интервью Солженицын, перечисляя писателей, «составляющих ядро русской прозы», назвал и имя Трифонова. Много позднее, во второй половине 70-х годов, когда мой брат Жорес оказался не по своей воле в Лондоне и мог с помощью друзей из разных стран не только информировать меня о жизни старой и новой эмиграции, но и присылать различные книги и материалы, Юрий Трифонов нередко просил достать для него самые разные работы русских писателей-эмигрантов: Замятина, Ремизова, Бердяева, Ходасевича, Р. Гуля, мемуары политиков и генералов белой эмиграции.
Юрий Валентинович особенно ценил сочинения В. Набокова, книги которого я читал без большого интереса. Трифонов объяснял мне, что мало кто из писателей столь мастерски владеет искусством слова и стиля, как Набоков. «У Набокова любой русский писатель может многому научиться». Лично я читал в основном эмигрантские журналы, особенно новые, на которые Трифонов обращал мало внимания. Он почти никогда не комментировал новинки советских писателей, в том числе и тех, с кем поддерживал приятельские отношения. «Я этого еще не читал», – обычно отвечал он на мои вопросы. «Мы, писатели, – сказал он однажды, – очень мало читаем книги своих коллег по Союзу писателей. У меня для этого просто нет времени. В первую очередь я читаю классику».
Трифонов был неразговорчив, он больше слушал, чем говорил, и некоторым казался человеком не только медлительным, но и скрытным. Отчасти сказывалось здесь наследие тех лет, когда ему действительно приходилось многое скрывать. Но имела место и некоторая застенчивость писателя, он не любил ни многолюдных компаний, ни застолий. Он не хотел и не мог поддерживать разговор только из вежливости, когда собеседником оказывался неинтересный ему человек.
Текущей политикой он интересовался мало и лишь бегло просматривал газеты. Да и что было интересного в наших газетах в 70-е годы? Гораздо больше он интересовался спортом и читал спортивные газеты, даже сотрудничал в некоторых из них. Ю. Трифонов хорошо читал по-немецки, и на его письменном столе я часто видел немецкую прессу. В дни хоккейных чемпионатов лучше было его не навещать: он не мог пропустить ни одного из главных матчей, хотя смотрел их он почти всегда только на экране своего телевизора. Когда он оказывался в большой и мало знакомой ему компании людей, то чувствовал себя неуютно и по большей части не поддерживал общей беседы или спора, предпочитая отмалчиваться.
Однажды Трифонов попросил познакомить его с Евгенией Семеновной Гинзбург, книгу которой «Крутой маршрут» он очень ценил. Конечно, Евгения Семеновна была рада пригласить к себе Трифонова. Мы пришли к ней втроем: Трифонов, А. Гладков и я. Трифонов предполагал, вероятно, что мы проведем вечер именно в такой небольшой компании. Однако небольшая квартира Е. Гинзбург была всегда открыта для ее многочисленных друзей и знакомых, и они собирались здесь по вечерам без предварительного уведомления. Дома Евгении Гинзбург, Льва Копелева, Владимира Россельса напоминали салоны второй половины XIX века, куда близкие по духу люди приходили просто пообщаться друг с другом или даже решить между собой разного рода дела. Здесь можно было встретить как известных, так и малоизвестных писателей и поэтов, а также бывших зэка самых разных профессий и положения в обществе.
Неудивительно, что вскоре после нашего прихода в квартире Е. Гинзбург собралась компания в пятнадцать-двадцать человек, которые в комнате и на кухне обсуждали последние политические и литературные новости. Александр Гладков чувствовал себя в этой обстановке как рыба в воде. Но Трифонов весь вечер просидел в углу, не проронив ни слова. Ему было интересно в доме Е. Гинзбург, но многих пришедших сюда он не знал, и его смущало это шумное многолюдье. Конечно, он не стал постоянным гостем в квартире Евгении Семеновны, где сам я бывал часто и где обрел много добрых знакомых. У себя в квартире или на даче Юрий Валентинович собирал, и то довольно редко, не более трех-четырех человек.
В конце 60-х годов Ю. Трифонов жил очень скромно. После смерти матери ему было трудно вести хозяйство, но летом на даче ему помогала одна из пожилых родственниц. Временами Юрий Валентинович испытывал явную нужду и у него не было средств, чтобы привести в порядок свою большую дачу, которую он построил давно – на Сталинскую премию. Забор вокруг дома покосился, деревянные полы прогибались и скрипели. На даче имелась также небольшая библиотека, и когда я туда приезжал на два-три дня зимой, то целый день лежал на диване, слушал музыку и читал книги о народовольцах. Телевизор с дачи унесли воры.
Повесть «Обмен» Юрия Трифонова была первой повестью, которая имела быстрый и большой успех у читателей. Ее опубликовал журнал «Новый мир» еще при Твардовском, которому она пришлась по душе. Позднее вместе с режиссером Юрием Любимовым Трифонов переделал повесть в пьесу, и Юрий Валентинович пригласил меня на премьеру. Постановка имела большой успех и долго держалась в репертуаре «Театра на Таганке». Ю. Трифонов приходил в театр каждый раз, когда шел «Обмен». В конце спектакля Трифонов вместе с Любимовым и артистами выходил на сцену под аплодисменты зрителей. В театре он более непосредственно, наглядно и эмоционально ощущал успех своего произведения. В этом не было никакого авторского тщеславия.
Трифонов был мнителен. Он работал медленно и очень тщательно, долго подбирал слова, фразы, переходил от одного черновика к другому. Из одной страницы текста он делал полстраницы, иногда оставлял только несколько строчек. Писателям тогда платили гонорар по объему работы в печатных листах. Поэтому, встречая меня у порога, он мог сказать: «Сегодня я выбросил из своего кошелька еще сто рублей». Трифонов долгое время испытывал чувство неуверенности в своем писательском таланте, и это мешало ему работать. Он сильно переживал неудачи или просто невнимание критики. Зато успех делал его более твердым – и в отношениях с людьми, и наедине с листом бумаги. Повесть «Обмен» была переведена и издана в большинстве западных стран. Затем на экраны советских кинотеатров вышел фильм по мотивам этой повести.
После «Обмена» все новые повести Юрия Трифонова о жизни горожан имели большой успех или по крайней мере вызывали большой интерес. В подцензурной литературе 1970–1971 годов это были наиболее значительные работы, а Трифонов не хотел и не мог работать «в стол» или для Самиздата. Он не был писателем-«подпольщиком», как Варлам Шаламов или Александр Солженицын. У Трифонова поэтому был и другой читатель.
В 70-е годы каждый из нас имел свой круг читателей, и эти аудитории мало совмещались друг с другом. Александр Твардовский уже покинул «Новый мир», и это ставило Трифонова в трудное положение. После вынужденной отставки Твардовского многие известные писатели и поэты приняли решение бойкотировать «Новый мир» и осуждали тех авторов, которые продолжали посылать свои рукописи в этот журнал. В конце 60-х годов Юрий Трифонов публично и не раз возмущался начинавшейся тогда травлей А. Твардовского. Трифонов был инициатором письма-протеста, которое подписали многие известные писатели. Это письмо в защиту «Нового мира» и его редакции было направлено руководству Союза писателей. Коллективное письмо другой группы писателей против Твардовского было опубликовано в журнале «Огонек».
Общественное мнение в стране только зарождалось, и все подобного рода документы горячо обсуждались в литературной и окололитературной среде. Но Юрий Трифонов не был еще столь известным и независимым писателем, чтобы его с удовольствием и радостью принял в авторский актив любой другой «толстый» журнал. Между тем новое руководство «Нового мира» было явно заинтересовано в сохранении Ю. Трифонова в авторском активе журнала. Многие работники редакции, которым просто некуда было уходить, также убеждали Юрия Валентиновича давать свои новые вещи в «Новый мир», заверяя писателя, что можно будет сохранить традиции и позиции этого журнала и без Твардовского, без Лакшина, без Виноградова.
Это была иллюзия, но Трифонов принял ее, опасаясь остаться ни с чем. Даже наедине со мной он пускался в долгие объяснения насчет того, что в нашей стране все журналы в конечном счете партийные, и потому не так уж важно, где печататься, а важно, что и как ты пишешь. Я с Трифоновым не спорил, так как был убежден, что подобного рода проблемы каждый автор должен решать для себя сам. Для меня с уходом Твардовского и Лакшина прежний «Новый мир» прекратил существование. Появился совсем другой журнал, но с прежним названием. Однако повести Трифонова я читал и в этом журнале.
В конце 60-х и в начале 70-х годов Ю. Трифонов работал над большим историческим романом «Нетерпение». Это была книга о наиболее важном и «героическом» периоде в жизни знаменитой российской революционной организации «Народная воля». Читатель этой книги, вышедшей в свет в 1973 году мог следить за перипетиями той рискованной и беспощадной «охоты», которую народовольцы вели за царем Александром Вторым и которая завершилась его убийством 1 марта 1881 года. В центре внимания автора была судьба известных русских революционеров и террористов – тогда эти понятия могли совпадать – Желябова и Перовской. Роман создавался в популярной серии «Пламенные революционеры» по договору с издательством политической литературы.
Большинство книг этой серии были написаны плохо, так как издательству не удавалось привлечь к своим темам крупных и талантливых авторов. Если известный писатель, привлеченный высокими гонорарами Политиздата, брался за роман о каком-либо революционере, то, как правило, работал небрежно. Именно так Василий Аксенов написал тогда же роман об известном большевике-подпольщике Леониде Красине. Но Трифонов работать небрежно не мог, хотя не был равнодушен к большим гонорарам. Мне он говорил, что «Нетерпение» отняло у него три года, но зато он может после выхода книги в свет спокойно работать лет пять, не заботясь о пропитании. Тема романа была близка писателю, и он еще раньше собрал большую коллекцию книг о народовольцах. В ошибках и в судьбе народовольцев он искал корни многих ошибок большевиков.
Ю. Трифонов очень скрупулезно изучил жизнь и атмосферу революционного подполья России 70-х годов XIX века. Роман читается легко, он будит мысль и дает много важной для всех нас информации. Однако успех – и читательский, и материальный – книги Трифонова в СССР оказался умеренным. Да и на Западе не торопились с переводами новой работы писателя.
Позднее роман был переведен на многие языки и получил на Западе даже большую популярность, чем в СССР. Особенно высокую оценку роман получил в кругах умеренно левой западной интеллигенции. Генрих Бёлль в своей рецензии писал о высоких художественных и этических достоинствах романа Трифонова. Среди нескольких десятков книг, выдвинутых в 1975 году на соискание Нобелевской премии по литературе, был и роман «Нетерпение». Однако в советской печати о западных откликах на роман Трифонова предпочитали ничего не писать. Наибольший успех книги Юрия Трифонова в середине 70-х годов имели в Германии, и писатель тщательно собирал все немецкие рецензии на свои работы.
Однажды в разговоре с Юрием Валентиновичем я похвалил книгу одного писателя, которого Трифонов хорошо знал. «А вы напишите ему письмо, – сказал Трифонов. – Писатели очень любят получать письма от читателей, конечно, если эти письма содержат похвалу или разумный разбор сюжета». Я вспомнил эти слова, когда летом в Железноводске прочитал роман «Нетерпение». И как благодарный читатель, и как историк я написал Трифонову большое письмо. Трифонов был рад получить его, но осенью при встрече он все же допытывался у меня, так ли точно я думаю о романе, как писал в письме.
Успех трилогии о современной городской жизни и романа «Нетерпение» принесли Ю. Трифонову не только уверенность в писательских способностях, но и материальную обеспеченность, которая позволяла ему теперь спокойно работать. Он нашел свои темы, свой стиль, своих читателей и почитателей.
Не слишком удачно складывалась, однако, его личная жизнь. Второй брак Трифонова оказался непрочным. Раздоры происходили в присутствии гостей и по пустякам, что по моим представлениям о семейной жизни совершенно недопустимо. Я был лишен возможности беседовать с Юрием Валентиновичем наедине. Года через два Трифонов снова остался в одиночестве, но в середине 70-х годов женился в третий раз. Его новая жена Ольга Мирошниченко тоже была писательницей, и это был во многих отношениях гармоничный союз. Многое из того, что я видел в семье Трифонова в эти годы, я встречал потом в сильно измененном виде в его произведениях. Конечно, он переносил события личной жизни в другое время, распределял собственные переживания между героями и даже героинями своих повестей. С этой точки зрения большинство книг Трифонова автобиографичны. Но так делают, видимо, все писатели.
В писательском поселке Пахра дома Трифонова и Твардовского стояли рядом, и еще в конце 60-х годов они могли переговариваться друг с другом, стоя у забора, разделяющего их дачные участки. После отставки Твардовского Юрий Валентинович спросил своего соседа, должен ли он, Трифонов, забрать из редакции свою повесть. «Это уж ваше дело», – не слишком приязненно ответил Твардовский, которому неприятна была эта тема. Добрые отношения Твардовского и Трифонова на этом кончились, а через несколько месяцев Твардовский тяжело заболел, и ему уже не было суждено поправиться.
Однако и после смерти поэта сотрудничество с «Новым миром» тяготило Трифонова. Последней повестью, которую он опубликовал в этом журнале, была повесть «Другая жизнь»; я прочитал ее осенью 1975 года. Авторитет Трифонова в это время был значителен и заметен.
70-е годы для советских писателей были очень трудны. Давление властей вынуждало одних писателей приспосабливаться к конъюнктуре, другие, подобно Анатолию Рыбакову, писали, но только «в стол». Очень многие известные писатели оказались за границей: Василий Аксенов, Виктор Некрасов, Владимир Максимов, Александр Галич, Лев Копелев, – я называю здесь тех, с кем Трифонов был хорошо знаком. Но Ю. Трифонов сумел удержаться на высоте как с нравственной, так и с художественной точки зрения, хотя и работал в подцензурной литературе. Он был мастером подтекста. Его суждения были спокойны, но многозначительны. Любой «толстый» журнал был готов в это время принять Трифонова в свой авторский актив, и он решил уйти из «Нового мира».
Свою самую успешную и глубокую повесть «Дом на набережной» Ю. Трифонов опубликовал в 1976 году в журнале «Дружба народов». Дом на набережной – это большой серый дом на берегу реки Москвы напротив Кремля. Он построен по особому проекту для членов правительства и наиболее ответственных деятелей государства. Комфортабельные квартиры, магазины, кинотеатр, клуб, спортивные площадки, детский сад, школа – все это было включено в один комплекс. Здесь прошли детские годы Юрия Трифонова. Но здесь же в 1936–1938 годах шли повальные аресты, которые постепенно превратили этот дом в дом «врагов народа», хотя на место арестованных наркомов и маршалов и их выселенных семей в этот дом въезжали новые жильцы; многие из них на не очень большой срок.
Повесть Трифонова имела очень большой успех. Умельцы изготовляли фотокопии с журнального текста и продавали на книжном черном рынке за сорок-пятьдесят рублей – в то время это были немалые деньги. Повесть содержала не только ясное и явное осуждение сталинских репрессий, но и смелый по тем временам анализ сталинизма. Но книга обладала и многими чисто художественными достоинствами, которые усиливали ее воздействие на читателя. Само словосочетание «дом на набережной» стало с тех пор нарицательным. Забегая далеко вперед, можно сказать, что уже в конце 80-х годов в этом доме был создан небольшой музей, и его руководителем стала Ольга Мирошниченко-Трифонова, вдова писателя.
В очень многих библиотеках возникали очереди на прочтение номеров «Дружбы народов» с повестью Трифонова. Однако вскоре эти журналы стали исчезать из библиотек. Их перестали выдавать даже в Государственной библиотеке им. Ленина. На вопрос о судьбе журналов библиотекари отвечали, что их украли или повредили поклонники писателя. Более вероятной была, конечно, другая версия: роман Ю. Трифонова изъят из круга библиотечного чтения по какой-то негласной директиве. Такие изъятия случались в 60–70-е годы и с менее критическими произведениями. Узнав обо всем этом, Трифонов лично побывал более чем в десяти московских библиотеках и нигде не обнаружил номера «Дружбы народов» с текстом своего романа. Впрочем, это отчасти компенсировалось распространением фотокопий.
Отдельной книгой эта повесть Трифонова не была тогда издана. Не появилась она и в массовой серии «Роман-газеты». «Дом на набережной» вошел в большой сборник Ю. Трифонова «Повести», выпущенный издательством «Советская Россия» тиражом в 30 тысяч экземпляров. По тем временам это был очень незначительный тираж – спрос на книгу был много большим.
Юрий Любимов решил и эту повесть Трифонова инсценировать в своем театре. Постановка имела невиданный успех, очереди за билетами выстраивались еще с вечера – на всю ночь.
И опять Юрий Трифонов приходил на каждое представление «Дома на набережной», внимательно следил за реакцией зрителей, а потом поднимался на сцену вместе с режиссером и актерами.
Одна из моих книг в середине 70-х годов задумана и написана благодаря общению с Юрием Трифоновым. Имелась одна тема, которая чрезвычайно интересовала Трифонова как писателя еще со времен работы над «Отблеском костра» – это судьба донского казачества и конных армий в годы Гражданской войны. Ю. Трифонов старательно собирал в течение многих лет материал о знаменитом в 1918–1920 годах кавалерийском командире Борисе Думенко – создателе первых кавалерийских полков Красной Армии. Именно Думенко был командиром первой сводной дивизии и всей кавалерии 10-й армии. Семен Буденный был до ранения Думенко его помощником, а позже командовал бригадой в кавалерийской дивизии Думенко. Эта дивизия и была развернута позднее в конный корпус, а затем и в Первую конную армию. Думенко в это время еще оправлялся от ран. После возвращения в строй Б. Думенко получил в свое командование новый Сводный конный корпус, который громил деникинские войска под Новочеркасском и под Ростовом зимой 1920 года. Однако в том же 1920 году Б. Думенко был арестован по ложному обвинению и расстрелян, а реабилитирован только в 1964 году.
Кавалерийские части Думенко формировались главным образом на Дону, но не из казаков, а из иногородних и живших на Дону украинских крестьян. Вождем «красных», или «червонных», казаков на Дону стал офицер-демократ Филипп Миронов, выходец из простых казаков. В 1918 году Ф. Миронов сформировал и возглавил знаменитую тогда 23-ю дивизию. В 1919 году он командовал группой из трех дивизий, а в 1920 году создавал Вторую конную армию, а затем и командовал ею. Эта армия стала главной ударной силой при разгроме войск генерала Врангеля в Таврии и Крыму. Ф. Миронов также стал жертвой клеветы, он арестован в 1921 году и убит в Бутырской тюрьме без суда и следствия. Он, как и Б. Думенко, реабилитирован лишь в 1964 году вопреки протестам и сопротивлению престарелого С. Буденного.
Трифонов был не единственным человеком, который собирал материалы о Думенко и Миронове. Большой архив о судьбе Миронова собрал его сын, живший на Дону. Но особенно много свидетельств о казачестве в Гражданской войне собрал бывший политработник Второй конной армии Сергей Стариков. В начале 20-х годов Стариков работал в Казачьем отделе ВЦИК, в конце 30-х был арестован. После освобождения и реабилитации он отдавал все силы и средства на восстановление доброго имени Ф. К. Миронова. Стариков хотел написать большой роман о Миронове, но к такой работе старый казак не был подготовлен. Он стал искать соавторов и, по рекомендации друзей, обратился к Ю. Трифонову. Трифонов работал в это время над романом «Нетерпение». Он обещал помочь Старикову, но только через два-три года. Однако Старикову было уже больше восьмидесяти лет, и он не мог ждать. Тогда-то Трифонов и познакомил Старикова со мной.
Для меня не составило большого труда понять ценность собранных материалов, большая часть которых пролежала десятки лет в закрытом и опечатанном архиве Казачьего отдела ВЦИК. Но я не умел писать романы. Мы договорились о совместной работе над большим историко-политическим очерком, избегая как беллетристики, так и чисто профессионального военного разбора боевых операций. Работа продолжалась больше года, и результатом ее стала книга «Жизнь и гибель Филиппа Кузьмича Миронова». Под заголовком «Филипп Миронов и гражданская война в России» эта книга издана в 1978 году в США на английском языке. Сергей Стариков получил свою часть не слишком большого гонорара за эту книгу, но умер, не дождавшись ее выхода в свет. На русском языке книга издана только в 1989 году.
Рукопись нашей работы я передал для чтения и хранения Трифонову, который уже начал работать над новым романом «Старик». Роман «Старик» вышел в свет в 1978 году Он имел гораздо меньший читательский успех, чем «Дом на набережной». Тем не менее сам Трифонов считал этот роман наиболее важным из всех написанных им ранее книг. К сожалению, именно этот роман сильно пострадал от многочисленных купюр, сделанных автором и редакцией по требованиям цензуры. В романе «Старик» Трифонов писал не только о трагической судьбе героя Гражданской войны Мигулина, прототипом которого являлся Филипп Миронов, но и о потерянном поколении 70-х годов, для которого были уже безразличны революционные идеалы их дедов и отцов и важны в первую очередь не духовные, а материальные ценности. Новая книга Ю. Трифонова была быстро переведена и издана во многих западных странах, появилось немало рецензий, которые писатель тщательно собирал. Когда «Старик» вышел в Москве отдельной книгой в 1979 году и тиражом всего в тридцать тысяч экземпляров, Юрий Валентинович подарил мне экземпляр с надписью: «Рою Александровичу дружески и с благодарностью за помощь в сочинении этой книги».
Ю. Трифонов был предельно честным, очень щепетильным человеком, он не хитрил, не интриговал, не заискивал перед сильными мира сего. Он не пытался как-то пробивать или пристраивать свои романы и повести, не имел тех качеств лидера, которые имел, например, Твардовский. Внешне Трифонов не казался человеком с сильным характером и с сильными страстями. По темпераменту он был скорее пассивным, чем активным человеком, хотя и обладал огромной работоспособностью. Он очень оберегал свою личную и писательскую независимость и, как мне кажется, никогда не помышлял о вступлении в партию.
Среди близких знакомых Трифонова несколько человек стали диссидентами, публиковались за границей или даже покинули СССР. У Трифонова был двоюродный брат Михаил Демин, который после гибели отца, тюрьмы, бродяжничества и уголовного подполья стал писателем и опубликовал четыре книги стихов и прозы. В конце 70-х годов, использовав связи в уголовном мире, Михаил Демин нелегально перешел советскую границу и объявился в Париже. Трифонов был в добрых отношениях с братом, но не поддерживал с ним постоянной связи. Однако дело оказалось слишком необычным, и писателя несколько раз вызывали на допросы в Следственное управление КГБ в Лефортово. И КГБ, и милиция использовали в то время самые незначительные поводы для подобного рода допросов – это была своеобразная форма давления. Меня, например, вызывали в Лефортово просто потому, что в переписке между тем или иным эмигрантом и его адресатом в Москве упоминалась в контексте моя фамилия. «Что бы это могло означать?» – задавал мне вопрос следователь.
Юрий Трифонов не обманывал своего читателя, он писал то, что думает, писал правду, но не всю правду и не все то, что он думал. Он с интересом расспрашивал меня о разного рода течениях в рядах диссидентов, охотно брал на прочтение материалы Самиздата, но никогда не распространял эти материалы, не давал денег на машинописные рукописи и не подписывал никаких коллективных писем. Он сделал это, кажется, только один раз – в поддержку письма А. И. Солженицына IV Съезду писателей в 1967 году Он боролся со злом, но только с помощью тех средств, которые были ему доступны и соответствовали его характеру и темпераменту.
Приобретя в 70-е годы статус известного и популярного писателя, он начал получать все больше и больше писем с просьбами о помощи. Речь шла о конкретных беззакониях и несправедливостях, от которых страдали как отдельные люди или группы людей, так даже и небольшие нации. Речь шла, например, о судьбе небольшой национальности – лезгин, которые были разделены между Дагестаном и Азербайджаном и подвергались явной дискриминации, особенно в Азербайджане. Много писем шло со 101 километра под Москвой. Здесь жили люди, отбывшие свой срок по разного рода уголовным статьям, но не имевшие теперь возможности вернуться в Москву к родителям или даже к женам и детям. Их столичная прописка была аннулирована.
Трифонов просто не знал, что ему делать с такими письмами. Передавать их в официальные инстанции он не считал возможным, боясь навредить своим корреспондентам. Не хотел, да и не мог он передавать эти письма иностранным корреспондентам в Москве, хотя об этом его просили некоторые из авторов писем. Но Трифонов также не имел возможности втягиваться в борьбу за решение проблем несправедливо обиженных людей, живших в Харькове или Благовещенске. Некоторые из таких писем он передавал мне с просьбой найти им какое-то применение. Только на очень немногие письма Трифонов отвечал сам.
В 70-е годы общая обстановка для всех видов творчества ухудшалась. Сложившаяся в этот период нравственная и политическая атмосфера способствовала выдвижению во всех сферах культуры не только угодливых и посредственных, но и откровенно агрессивных деятелей. В годы «застоя» книги Трифонова, песни Высоцкого, фильмы Шукшина, романы Окуджавы, спектакли Любимова и Товстоногова были очень важным фактором в жизни народа и интеллигенции, сохранившим преемственность и надежду. Все эти и многие другие люди продолжали работать внутри существующей в стране системы, но именно поэтому они могли оказывать влияние на очень многих людей: на рядовых учителей, инженеров, врачей, да и на чиновников.
Некоторые теоретики и деятели эмиграции относились к Юрию Трифонову крайне враждебно. Был даже изобретен термин – «промежуточная литература». При этом имелось в виду что есть русская эмигрантская литература, которая говорит обо всем только правду и во весь голос. Есть также официальная русская советская литература, которая говорит только то, что хочет слышать советская власть. А между ними находится и какая-то «промежуточная литература», которая большой ценности для народа и его культуры иметь не может. В действительности все обстояло гораздо сложнее. Очень часто эмигрантская литература говорила лишь то, что хотели слышать от нее влиятельные западные круги, оказывавшие русским и другим эмигрантским издательствам и журналам немалую финансовую помощь. К сожалению, мало кто из писателей, оказавшихся в эмиграции, сумел сохранить как личную, так и творческую независимость.
Юрий Трифонов был глубоко убежден, что честная книга, которую удается издать в самом СССР, гораздо полезнее для народа и для культуры страны, чем многие хорошие книги, которые издавались тогда только в эмиграции и которых в стране никто не знал. Я не всегда мог с ним согласиться, так как и для меня как историка, и для многих других людей выбора вообще не было. Я не собирался эмигрировать, но мог издавать свои работы только за границей. По-своему были правы и Владимир Высоцкий, который остался, и Александр Галич, который эмигрировал.
Популярность Ю. Трифонова за пределами СССР постепенно росла, и он стал получать много приглашений от разного рода общественных организаций и от издательств западного мира. Раньше он бывал только в социалистических странах Восточной Европы, теперь же смог побывать в Италии, США, ФРГ, Швеции. Он возвращался оттуда полный впечатлений, и эти впечатления и встречи стали темой для нескольких рассказов. Мы встречались с Трифоновым в эти годы много реже, но наши отношения не изменились. Много разговоров было в это время и о Солженицыне, и о Шолохове.
Трифонов был хорошо знаком с писателем Федором Шахмагоновым, который долгое время работал литературным секретарем Михаила Шолохова и жил в Вешенской на Дону. Репутация у Шахмагонова была не слишком хорошей, но Трифонов был с ним в приятельских отношениях еще в годы учебы в Литературном институте. Трифонов передал мне однажды рукописи Шахмагонова – роман о жизни М. Тухачевского и несколько рассказов из жизни бывших тюремщиков и надзирателей. Эти работы показались мне очень слабыми, они не давали никакого повода для встречи, о которой просил автор.
Согласно расхожему мнению, главной темой Трифонова была жизнь советского городского мещанства. Сам писатель соглашался, что в его «городских повестях» не только много неприятных подробностей быта, но и много неудачников, с одной стороны, и приспособленцев – с другой. Однако помимо текста здесь был и подтекст: ведь общество, о котором писал Трифонов, официально считалось обществом «развитого социализма», а Москва даже «образцовым коммунистическим городом». Юрий Трифонов писал главным образом об интеллигенции. Но он показывал не ее подъем, а духовную и нравственную опустошенность, утрату идеалов, погружение в мелочи жизни, дрязги. Автор ставил вопрос о причинах этого массового омещанивания интеллигенции и ответ искал в истории, в том числе и в противоречивой истории революционного движения в России. Рисуя малопривлекательные картины повседневной жизни горожан, Трифонов изображал время застоя, когда очень многие люди не могли реализовать свои таланты, когда их делала неудачниками общественная обстановка и атмосфера пассивности и лжи.
Романы и повести Ю. Трифонова не рассчитаны на легкое чтение. Сам писатель не раз говорил, что пишет не для массового читателя, а для читателя умного. У Трифонова и в сюжете, и в тексте всегда много оттенков, намеков, граней и аллюзий. Надо было уметь читать между строк. Для иностранного читателя здесь было много непонятного, так как большая часть этих аллюзий оказывалась непереводимой. Когда в Германии название повести «Дом на набережной» переводили как «Дом на реке Москва», что-то важное пропадало.
Ю. Трифонов никогда не стремился к острой фабуле, внешней занимательности, он избегал элементов детектива. Как писатель он был популярен в Москве и Ленинграде, но не в провинции. Когда я привозил на Кавказские Минеральные воды книги Ю. Трифонова и дарил их местным врачам и служащим, этим подаркам здесь были не очень рады. Гораздо популярнее были романы Булата Окуджавы или сочинения Валентина Пикуля. Но Трифонова любили и читали в 70-е годы московские студенты. Его читали и ценили и в крупных городах Сибири. Сам Трифонов хорошо знал пределы своей популярности, и в немногих публичных интервью не просто говорил, но настаивал на том, что он ориентируется на читателя «искушенного», даже «талантливого».
Такой же установке он следовал и в публицистике. Иногда его аллюзии очень сложны, но часто до предела прозрачны. Образцом такого ясного для всех читателей подтекста можно считать его статью к 600-летию Куликовской битвы «Тризна через шесть веков». Трифонов писал:
«Жизнь при монголах непредставима. Все было, может быть, не так ужасно, как кажется. И все было, может быть, много ужасней, чем можно себе представить. Есть ученые, полагающие, что монгольское иго при всех его тяготах, поборах, невыносимостях имело некоторые положительные стороны: оно принесло на Русь своего рода
Конечно, даже цензор, внимательно читавший «Литературную газету», понимал, что Трифонов ведет речь не только о временах монгольского ига. Но придраться к очерку Трифонова у него не было никаких оснований.
Один итальянский журнал опубликовал в конце 70-х годов большое интервью с Трифоновым, сопроводив его множеством интересных фотографий и заголовком: «Писатель при дворе Брежнева». Это было не только обидное, но и несправедливое определение. Трифонов никогда не был придворным писателем.
Но его были вынуждены терпеть: в 70-е годы он стал писателем, с которым нельзя не считаться.
В 1979–1980 годы Трифонов был полон планов. Он работал над повестью «Сосед» об Александре Твардовском. Он продолжал собирать материал об эволюции народничества. В центре его нового романа должны были стоять фигуры одного из самых авторитетных лидеров народников – Лопатина и провокатора и предателя Азефа. Трифонов начал работу над большим автобиографическим романом, который должен был охватить время от конца 30-х до конца 70-х годов. Только первые главы этого «неоконченного романа» опубликованы в начале 1987 года в журнале «Дружба народов». Критики писали об этой посмертной публикации как о лучшем произведении писателя.
Уже в конце 80-х повести Трифонова читали меньше, чем за десять лет до времен «перестройки». Перед литературой открылись такие возможности, которых раньше не было. Аллюзии могли только помешать чтению.
В последний раз я навестил Трифонова в Пахре в 1981 году, всего за две-три недели до его смерти. Мы долго беседовали о разных делах. Он знал, что болен и что скоро должен лечь на операцию. «Что-то не в порядке с почками». От него скрывали всю серьезность положения: у него был рак почки, но врачи считали, что положение не безнадежно, что операция может спасти больного. Юрий Валентинович не хотел говорить о болезнях, он интересовался новостями, говорил о скорой публикации своего нового романа «Время и место». Он огорчился, когда я сказал, что под таким же почти названием в эмиграции появилась книга ленинградского писателя Михаила Хейфеца – она имела название «Место и время». «Я долго продумывал это название», – сказал Трифонов.
Операция была проведена одним из лучших хирургов-урологов страны, который удалил больную почку вместе с опухолью. Возникла надежда, что все обойдется. Трифонов чувствовал себя после операции хорошо и был спокоен. В свое последнее утро он лежал в больничной палате и читал спортивную газету. Неожиданно он стал задыхаться и потерял сознание. Его не успели довезти до отделения реанимации. Он умер от послеоперационного тромба, прошедшего по кровотоку и закупорившего часть легкого. Писателю было пятьдесят шесть лет.
У меня нет желания писать о его похоронах, официальных похоронах, организованных Союзом писателей по «второму разряду». Извещение о смерти и месте прощания и похорон было опубликовано в печати с намеренным запозданием, и только малая часть любивших его читателей смогла пройти в Центральном доме литераторов мимо гроба с телом покойного. На гражданской панихиде только Анатолий Рыбаков сумел произнести искреннюю и взволнованную речь, сказав хотя бы часть того, что можно и нужно было бы сказать о Юрии Трифонове как о писателе и человеке.
Рой Медведев Встречи и беседы с Александром Твардовским
Трудно переоценить значение А. Т. Твардовского как поэта и как редактора и его влияние на литературную и общественную жизнь нашей страны, особенно в 50—60-е годы. Когда я думаю об этом, сравнение с Некрасовым и его журналами приходит на ум само собой. И ведь тоже 60-е годы, но XIX века… Многие миллионы людей испытали на себе влияние стихов и поэм Твардовского. Огромным было влияние на людей моего поколения журнала «Новый мир». Но мне выпало редкое счастье личного общения с Твардовским: на протяжении пяти лет мы встречались и беседовали довольно часто, и между нами установились если не дружеские, то вполне доверительные отношения.
Конечно, как читатель я давно знал Твардовского и относился к нему с очень большим уважением. В 40-е годы я читал много, но из поэзии в круг моего чтения входила только русская классика. Из советских поэтов я знал только Маяковского, любовь к которому привил нам с братом еще отец. Отрывки из «Василия Теркина» я услышал впервые с эстрады на концерте в Свердловске, и это были первые стихи за много лет, которые затронули мое сознание и сердце. Вскоре я приобрел «Книгу про бойца», сразу прочел ее и потом много раз с волнением перечитывал. До сих пор я считаю эту книгу не только лучшей о войне, но и лучшей в русской поэзии ХХ века. Эта книга стала частью того, что мы называем великой русской культурой.
Помню, как внимательно читал опубликованную в «Правде» главу из новой поэмы Твардовского «За далью даль». В этой главе «Так это было» говорилось о репрессиях 30-х годов не во весь голос, а скорее намеками. Но все это было еще до XXII съезда КПСС и воспринималось нами как важное литературное и политическое событие. В 60-е годы я покупал и читал «Новый мир» почти всегда от первой и до последней страницы. Общественная, политическая и нравственная платформа журнала и его редакции, которую возглавлял А. Т. Твардовский, была мне наиболее близка и понятна. Но мне нравилось качество всех журнальных публикаций. И проза, и публицистика, и поэзия, и литературная критика, и научно-популярные очерки – все это было в «Новом мире» как по литературному, так и по интеллектуальному уровню выше, чем в других журналах.
Начав осенью 1962 года работу над книгой о Сталине и сталинизме, хорошо понимая, что эта работа потребует многих лет и большого труда, я сознавал, что само существование «Нового мира» является для меня важным стимулом и поддержкой, – это сознание, конечно же, очень укрепилось после публикации в журнале «Одного дня Ивана Денисовича». Новые публикации Солженицына, полемика вокруг них, особенно статья Владимира Лакшина «Иван Денисович, его друзья и недруги» – все это было тогда источником многих переживаний, размышлений и бесед. Моя работа не была подпольной, и она шла как бы кругами: закончив второй или третий вариант рукописи, я тут же начинал писать четвертый, а через полгода – пятый, используя новые источники или критику. Первыми читателями моей работы были молодые историки Виктор Данилов, Михаил Гефтер, Норайр Тер-Акопян, Яков Драбкин. Немного позже я познакомился также через обсуждение своей рукописи и с известными писателями: К. Симоновым, В. Дудинцевым, А. Беком, Е. Гинзбург, В. Аксеновым, В. Тендряковым, В. Шаламовым, В. Кавериным, А. Солженицыным. Многие из них были авторами «Нового мира», и, как теперь понимаю, рано или поздно судьба должна была свести меня и с Твардовским. Сам я никогда и ни с кем из известных людей не встречался по своей инициативе.
В прямом контакте с редакцией «Нового мира» оказался еще в середине 1965 года мой брат Жорес. Редакция журнала начала в это время готовить к публикации книгу Жореса «Биологическая наука и культ личности». Это был сокращенный журнальный вариант. При подготовке к публикации, которую, к сожалению, так и не удалось осуществить, Жорес познакомился с некоторыми из ведущих членов редколлегии журнала. Они слышали о существовании моей работы и попросили Жореса дать им ее для чтения. Я не слишком быстро откликнулся на эту просьбу, так как работал над очередным ее вариантом. К тому же я предпочитал иметь прямые контакты с читателями своего «манускрипта», чтобы не допустить его бесконтрольного распространения, а также записать какие-то замечания, пожелания и дополнительные свидетельства. Рукопись была передана в редакцию «Нового мира» лишь к осени 1966 года, и, как я узнал позже, ее читали здесь по очереди все члены редколлегии.
В 1960-е годы я работал в одном из институтов Академии педагогических наук, возглавляя здесь сектор трудового воспитания школьников. Я любил школу, школьное дело, и педагогика трудового обучения и воспитания была моим главным занятием. В этой области я приобрел уже некоторую известность, защитил диссертацию, опубликовал две книги и много статей. Но все больше и больше времени я отдавал работе по советской истории, главным образом по истории сталинизма и «культа личности».
Однажды поздней осенью 1966 года меня позвали к телефону в приемную директора института. «Рой Александрович, – услышал я негромкий, но густой и глубокий голос, – с вами говорит Твардовский. Я прочитал вашу работу и хотел бы повидаться с вами. Когда бы вы могли побывать у нас в редакции?» Я ответил, что если это возможно, то для меня было бы лучше всего приехать в редакцию в тот же день – часов в пять после полудня. Моим правилом было никогда не откладывать важные для меня встречи. «Хорошо, – сказал, немного помолчав, Твардовский, – приезжайте. Мы будем ждать вас».
У меня было три часа на подготовку к этой встрече, и я попросил своего друга из сектора методики физики Василия Разумовского сопровождать меня. Мы вместе уже бывали у Константина Симонова и еще у одного из известных людей. Высокий, сильный, красивый и умный Василий Разумовский придавал мне уверенности в себе. Василий Григорьевич к тому же был главным редактором журнала, хотя это и был журнал «Физика в школе».
Мы приехали в редакцию «Нового мира», расположенную недалеко от Пушкинской площади. Нас сразу же провели на второй этаж в просторный кабинет Твардовского, и он тепло приветствовал меня и моего друга, поднявшись из-за письменного стола. Мы не успели обменяться и несколькими фразами, как в кабинет стали приходить и другие члены редколлегии: Владимир Лакшин, Алексей Кондратович, Александр Дементьев, Игорь Сац, Ефим Дорош, Александр Марьямов. Лишь позднее я узнал, что в редакции «Нового мира» был обычай – на первой встрече с автором интересной рукописи присутствовали почти все члены редакционной коллегии.
Разговор вел сам Твардовский, но по отдельным замечаниям его коллег было видно, что они все прочли мою работу. Я хорошо запомнил все, что говорил Твардовский, но это был разговор обо мне и моей рукописи, и я не вижу необходимости воспроизводить здесь беседу, которая продолжалась не менее двух часов. Моя книга понравилась Твардовскому не только благодаря строгой последовательности изложения и обилию заслуживающих доверия фактов, изложенных в ясной системе, но и благодаря ее спокойному тону и убедительной аргументации. Я рассматривал сталинизм не как порождение, а как извращение социализма, и Твардовский полностью разделял в этом и мою интерпретацию событий сталинских лет, и мои выводы. Я гордился тем, что сумел записать сотни устных свидетельств старых большевиков и других людей, помнивших и переживших события 20–30-х годов. Я использовал множество писем и мемуаров, которые мало кому были известны. Твардовский отметил это.
Но больше всего он был удивлен обилием ссылок на уже опубликованные в 1961–1966 годах книги и статьи, в том числе и на материалы из республиканских и областных газет. «Я и не подозревал, что так много обо всем этом уже напечатано», – сказал Твардовский. Он с удовлетворением отметил, что я не пропустил ничего важного из публикаций «Нового мира». Твардовский согласился с моим замечанием по поводу позиции Ильи Эренбурга («Пострадали люди, а не идея социализма»).