Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Лада, или Радость: Хроника верной и счастливой любви - Тимур Кибиров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ну и, конечно, ни о какой цыганской конуре не могло быть теперь и речи. Поначалу Александра Егоровна еще пыталась соблюдать деревенские приличия и не пускать Ладу в жилые помещения, собачья подстилка из траченного молью зимнего пальто и алюминиевые плошки были разложены в холодных сенях, прошмыгивания в избу строго пресекались весь первый день, но когда настало время тушить свет и отходить ко сну, скулящая и царапающая дверь нахалка добилась-таки своего. Во-первых, чересчур свежи были воспоминания о той кошмарной ночи, когда собачка неистовствовала что твой Роланд, во-вторых, Ладу и вправду было жалко – как она там одна, в темноте и холоде чужого жилища, такая маленькая, беленькая и глупая.

Вообще-то не такая уж и маленькая и не очень беленькая. Белыми у Лады навсегда остались только грудка, передние лапы, загривок и кончик хвоста. Все остальное было окрашено в бежевые тона различной интенсивности – от совсем светлого до почти рыжего. Роста же она была среднего, ну может чуть ниже, сантиметров пятьдесят в холке.

А уши большие, почти как у того французского лиса, которого цитировал Жора, но на концах трогательно загнутые вперед, и распрямляемые на манер овчарочьих только в моменты особого возбуждения и настороженности.

Вообще статью Лада (особенно в профиль) была очень похожа на немецкую овчарку.

Тут мне вспоминается одна моя квартирная хозяйка, добрейшая Валентина Ивановна, которая после пропажи свое любимца Гоши (безобразно толстого сиамского кота, сбежавшего, кажется, от непреодолимого отвращения ко мне) подобрала на бульваре Карбышева какую-то жалкую облезлую собачонку. Своей телефонной подруге она ее описывала так: «Ну вот знаешь колли?.. Ну колли, шотландская овчарка?.. Ну вот она – вылитая колли… Да, только очень маленькая… и черненькая… Нет, еще меньше».

Вот и Лада была вылитая немка, но сильно уменьшенная, портативная и улучшенного дизайна.

В частности, глаза ее казались еще больше и выразительнее, потому что были обведены, можно сказать подведены, как тушью, тонким темно-коричневым контуром. И так же были украшены губы, ну в смысле пасть. Ну и хвост, конечно, не овчарочий, а лихим дворняжьим кренделем.

Шерстка же Ладина была на ощупь удивительно приятной, «лосной», как говорила Александра Егоровна. А уж до чего нежненьким и тепленьким было Ладино розовое подбрюшье – это вообще ни в сказке сказать, ни пером описать.

В общем, чудо как хороша была новая гогушинская жиличка, и надо было быть такой стервой, как Зойка Харчевникова, или таким законченным себялюбцем и эгоцентриком, как Барсик, чтобы при взгляде на нее не умилиться и не почувствовать глубокой симпатии.

Со всем вышесказанным Александра Егоровна полностью согласна, но просит, чтобы я еще и про запах написал: мол, и пахнет ее собачка изумительно и чудесно – то ли медом, то ли черемухой. Ну что тут можно сказать? Видимо, любовь не только слепа, но и начисто лишена обоняния, потому что на мой нюх (притупленный, впрочем, многолетним курением) пахнет Лада обыкновенной псиной, ну, может быть, чуть тоньше и слаще.

Была ли Лада умна? Да вроде не очень, во всяком случае ничего особо умного никогда не делала. Возможно, она, как Наташа Ростова, просто не удостаивала нас с вами быть умной. И черт ли нам в ее уме, когда она столь обворожительна?

Нрав же и темперамент Лады являли редкое и счастливое сочетание неутомимой сангвинической жизнерадостности и баловства с мудрым спокойствием флегматика и ленивца, игра и беготня на улице так быстро и резко сменялись сладким сном у теплой печки, что трудно было поверить что эта разоспавшаяся и ленящаяся обратить внимание даже на провокации Барсика собака буквально три минуты назад еще мучила покорного Чебурека, заставляя его вновь и вновь бросать апортируемую и обслюнявленную ею палку.

Вот и нам бы так, правда? Только играть бескорыстно, скитаться здесь и там, дивясь красотам, обливаясь слезами над вымыслом, совершая приготовленные просвещеньем чудные открытия, и дремать блаженно под сенью каких-нибудь струй!

Ох, мы-то бы и рады в этот младенческий рай, да первородный грех не пускает, надо в муках рожать, и в поте лица своего вкалывать, и омрачать небо скрипучим трудом, да еще и, как сказал бы Жора, мериться х…ми.

Разница между этими двумя фазами Ладиного бытия была столь велика, что иногда даже пугала Александру Егоровну: «Миланка, да ты не заболела ли?». Но миланка только томно потягивалась, лизала гладящую ее руку и опять проваливалась в дремоту – до приема пищи или прогулки. И иногда довольно громко храпела, веселя смешливую хозяйку и выводя из себя ненавистника-кота.

С Барсиком отношения не складывались. Лада постоянно лезла играть, он страшно шипел и царапался, при этом нахально подворовывал собачью еду, вызывая справедливое негодование и гневный лай!

Большую же часть времени одноглазый разбойник проводил на недоступном для Лады шифоньере или, чтобы унизить собаку и подчеркнуть свои привилегии, валялся на кровати, а своими прямыми профессиональными обязанностями стал демонстративно манкировать. Мыши в этой связи расхрабрились и обнаглели, и самая предприимчивая и отважная из этих любимиц Ходасевича однажды прямо среди бела дня выбежала на середину комнаты. Этого Барсик, естественно, вытерпеть уже не смог и прямо с шифоньера одним Багириным прыжком настиг зарвавшуюся норушку. Ну и стал с ней играть по жестокому кошачьему обыкновению. Тут уж не вытерпела пробужденная шумом Лада, ей показалось, что настал подходящий момент забыть прошлое и соединиться в общем веселье. Мышь была упущена и, славя своего покровителя Аполлона, дала деру, Барсик, рассвирепев, бросился на Ладу, Лада, обидевшись, – на Барсика, тот – на кровать, Лада – за ним, тот – на кухонный стол, Лада – на табурет и за ним; в общем, когда появилась встревоженная грохотом хозяйка, она застала Ладу стоящей на столе да еще и вылизывающей перевернутую сахарницу.

В этот раз удары веника были совсем нешуточными, Егоровна действительно осерчала. Но потом, минут через пять, глядя на униженную и скорбную собачку, лежащую покорно на своем месте, но умоляющую глазами о прощении и милости, хозяйка устыдилась и даже (чего делать, по-моему, не стоило) дала Ладе долизать остаток сахара-песка.

И, конечно, иногда, глядя в Ладины карие глаза, испытывала Егоровна то чудное, жутковатое чувство, знакомое, наверно, каждому сколько-нибудь чуткому владельцу собаки – то, что некогда ощутил и описал Алеша Арсеньев, правда по поводу другого домашнего животного, нам уже совершенно неведомого: «Страшна была ее роковая бессловесность, это вовеки ничем не могущее быть расторгнутым молчание, немота существа, столь мне близкого и такого же, как я, живого, разумного, чувствующего, думающего, и еще страшней – сказочная возможность, что она вдруг нарушит свое молчание…»

Интересно, что даже классик марксизма-ленинизма Фридрих Энгельс, судя по всему, переживал нечто подобное, и даже давал этому строго материалистическое объяснение:

«Всякий, кому много приходилось иметь дела с такими животными, едва ли может отказаться от убеждения, что имеется немало случаев, когда они свою неспособность говорить ощущают теперь как недостаток. К сожалению, их голосовые органы настолько специализированы в определенном направлении, что этому их горю уже никак нельзя помочь». (Цитируется по книге «О чем лают собаки». М.: Патриот, 1991. В этом же издании, кстати, на странице 74 изображена собачка, очень похожая на Ладу.)

13. НЕОСУЩЕСТВИМАЯ КОЗА

Была коза и в девушках осталась…

Константин Константинович Случевский

Будущему историку литературы (если таковые не исчезнут окончательно в ближайшее время) будет, я полагаю, небезынтересно узнать, что в черновом списке действующих лиц нашего романа, кроме «бабушки, песика, продавщицы, Тэкле, девочки и ее уродов-родителей, кота Мурзика и Гришки-хулигана» значилась под десятым номером «коза Маруся (Маня?)».

Стоит ли говорить о том, какие манящие возможности (как в сюжетостроении, так и в живописании) сулила автору эта порожденная буйной творческой фантазией, но так и невоплощенная Мария?

Принадлежала моя немолодая, но все еще необыкновенно красивая и изящная козочка, конечно же, Маргарите Сергевне, и приносила этой крепкой хозяйственнице до (стольких-то) литров молока в день. Глаза ее были прекрасны и таинственны, как у воительниц Лукоморья на обложке, шерсть же настолько белоснежна, что Лада рядом с ней, как и на настоящем снегу, выглядела откровенно рыжей.

Целую главу можно было бы посвятить скандалу, который учинила бабе Шуре, нет, наверное, еще Харчевниковым, Тюремщица, из-за того что общительная Лада, домогаясь знакомства с Марусей, перепугала козу веселым лаем и прыжками, и та якобы от этого стресса снизила надои.

И как Лада, наконец, доигралась и была больно и неожиданно сбита с ног потерявшей терпение бодучей дерезой.

И как они потом подружились, стали просто неразлейвода, и как они играли и баловались, и о чем говорили, и коза, конечно, тоже бы спела какую-нибудь многозначительную и поучительную песню.

И как Маруся погибла, став первой жертвой клыкастых инфернальных волков, настоящих исчадий зимнего ада, погибла бы, бедняжечка, чтобы обозначить нешуточность опасности, нависшей над притихшими в ужасе Колдунами.

И как Сапрыкина голосила над оставшимися рожками-ножками и поклялась отомстить волкам-убийцам, и что из этого вышло.

Ну и многое другое [4] .

Почему же автор в итоге отказался от этих увлекательных эпизодов, безжалостно обкрадывая и без того нищенский сюжет?

Вот вы наверняка не поверите, а подвигла меня на это самая обыкновенная человеческая честность! Ну, если хотите, боязнь быть пойманным за руку каким-нибудь въедливым сельскохозяйственным читателем. Ведь про коз и козоводство я ну ничегошеньки не знаю. Видел, конечно, много раз и любовался, и покойный Томик их пытался гонять по Шилькову, и маленькую Сашку одна из них боднула в попку, вызвав неистовую и смешную ярость, да и порасспросить у Ленки можно было бы, она-то вроде в детстве с козлятами водила знакомство, но все равно, чересчур уж велика опасность оказаться в роли тех городских описателей деревни, над которыми потешался Бунин:

Иду и колосья пшена разбираю…

Сложно, конечно, представить среди моих потенциальных читателей настоящего агрария и животновода, но чем черт не шутит.

Так что прости-прощай, мелкий рогатый скот. Не судьба нам с тобой, Маня, свидеться.

Да и вообще…

Вот я говорю честность, а ведь будь я действительно, на все сто процентов, честен, то признался бы, хотя бы себе самому, что ведь и пенсионерок, и задиристых продавщиц, и даже глупых хулиганов, собутыльников и сослуживцев моей жалкой юности, я совсем не знаю, души их для меня непроницаемые потемки, признался бы честно и оставил бы трудоемкие и нерентабельные попытки запечатлеть их и сделать живыми и правдоподобными.

Но не свойственна подобная аскетическая честность натурам, так сказать, артистическим, к которым я с прискорбием вынужден себя причислить. Этим натурам, будь они неладны, свойственна как раз некоторая сугубая нечестность и лживость, прирожденное лукавство, заставляющее изыскивать всякие хитроумные художественно-выразительные средства, чтобы скрыть свое беспомощное незнание, свою растерянность и неспособность объять всю эту необъятную, пугающую сложность, чтобы во что бы то ни стало впарить и себе, и читателю-зрителю-слушателю в качестве единственно истинной и универсальной ту доморощенную, рукодельную модель мироздания, которая если что и отражает, то всего-навсего их собственные надежды, страхи, чаяния, предрассудки, любови-ненависти, психозы-неврозы и комплексы-шмомплексы. И это ведь касается не только моей скромной прозаической пробы пера, но – уж поверьте – и самых великих и могучих творений человеческого гения!

Другое дело, что никаких других моделей Божьего мира нам не видать, и без них этот мир предстал бы нашим испуганным глазам «бесформенной кучей неизвестно чего», по выражению цитируемого по памяти философа Лосева.

Так что мой совет тебе, юный читатель: доверяй, но проверяй! В смысле – сопоставляй.

И ведь даже с собачкой моей все не так уж просто! Поскольку внутренний мир Каштанки, если перефразировать известное изречение М. Л. Гаспарова, так же недоступен и непостижим, как и психология и творческая лаборатория А. С. Пушкина!

И уж псов-то я вроде бы многих знал, со многими из них дружески общался и был близок – и с коротконогим Индусом, который умел танцевать под бабушкино пенье, и с бестолковым ирландским сеттером Бемби, гонявшим домашнюю птицу по улице Советской и получившим по заслугам от билибинского петуха, и с лохматой огромной Найдой, которую я в поселке Тикси-3 тщетно пытался удержать от нападения на московского важного генерала, приехавшего проверять боеготовность папиной части, и с Вероничкиным рыжим пекинесом Бимом, и с ее же микроскопическим, но наглым Максиком, и теперешним потешным корги Терри, и с подобранной Анечкой трагической дворнягой Марфой, и с не очень, честно говоря, похожей на собаку, но все-таки очаровательной Сашиной и Фединой йоркширкой Груней, я уж не говорю про покойного моего Тома и про Джейн, явившуюся вдохновительницей моего романа и прототипом главной героини!

Казалось бы, имею право со спокойным достоинством заявить: «Я знаю собак, и собаки знают меня!»

Но могу ли я с чистой совестью утверждать, что проник в таинственные глубины собачьей психологии?

Нет, не могу и не буду. Не проник. А кто, интересно, проник?

Убедительных собачьих художественных образов в мировой литературе до обидного мало, можно пересчитать по пальцам.

Потому что ведь не только мадам Бовари оказывается по утверждению автора самим Флобером, но и та самая Каштанка является, в некотором смысле, никакой не собакой, а Антоном Павловичем Чеховым. Вон Сологуб попытался представить себя псом, и что вышло? Смехота. Стихи-то, положим, в своем роде замечательные, но никакого особенного проникновения в собачью душу я в них, извините, не нахожу.

А «Собачье сердце»? Чудеснейшая книга, кто спорит, но ведь клеветническая же! Во-первых, слепо повторяет и эксплуатирует лживый миф о якобы врожденной ненависти собак к кошкам. Злокозненное вранье! Свидетельствую – прекрасно уживаются, а иногда даже дружат. Покойный Том с покойной Катей постоянно играли, носились друг за другом, сокрушая мебель и угрожая жизни и здоровью (в том числе и психическому) окружающих людей. Но это ладно. А вот то, что подлый Полиграф Полиграфыч является вроде как обладателем собачьего сердца – это уж прямо возмутительно. Да бейся у него в груди настоящее собачье сердце, он бы жизнь положил за своего хозяина, да он бы того Швондера порвал бы, по выражению Жорика, как Тузик грелку! И учился бы всему с охотой и радостью, еще бы всем надоел своими приставаниями и демонстрацией успехов!

Я уж не говорю про «Сны Чанга». Это уж вообще… Нет, всякое, конечно, бывает, вон когда мама работала в противочумном отряде, у них для каких-то научных целей был баран, которого праздные солдатики (подозреваю, что инициатором этой проделки был опять-таки Жора) приучили курить. Но собака-алкоголик?! Не верю.

Вот в кого легко поверить, так это в верного Руслана. Вот это и вправду настоящий пес, не очень, правда, симпатичный.

Кстати об Эмме Бовари. Не знаю, согласился ли бы Флобер с моей интерпретацией этого эпизода, но для меня ее собака Джали, сбежавшая по дороге из Тоста в Ионвиль-л’Аббеи, из-за чего Эмма устроила скандал своему несчастному пентюху, является символом, вернее ее исчезновение кажется мне символом надвигающегося кошмара, а то, что романтическая дамочка, воспользовавшаяся ее пропажей как поводом помучить мужа, мгновенно о ней позабыла и тут же пустилась флиртовать со своим жалким Леоном, есть, по-моему, прямое указание на то, какая же пустая дрянь была эта буржуазка.

А помните, как другая неверная жена, Анна Аркадьевна, едет на вокзал?

«Разве все мы не брошены на свет затем только, чтобы ненавидеть друг друга и потому мучить себя и других?»

И как она видит компанию в коляске четверней, «которая, очевидно, ехала веселиться за город», и мысленно обращается к ней: «И собака, которую вы везете с собой, не поможет вам. От себя не уйдете».

Этой каренинской фразой, по-моему, Толстой ясно показывает читателю, что тот «пронзительный свет, который открывал ей теперь смысл жизни и людских отношений», на самом деле был гибельным мороком и лживым наваждением. Потому что как раз собака-то очень даже может помочь, если и не уйти от себя, то уж прийти в себя точно, а это, конечно, гораздо важнее. Сужу по личному опыту – именно собака и помогает в таких случаях лучше всего.

Вот представьте, что вместо загадочного и зловещего «красного мешочка» на руках у толстовской героини в те страшные мгновения был бы какой-нибудь прелестный шпиц «не более наперстка» или там йоркширская собачка с бантиками, как у Груни. Вот куда б она ее дела? Ну не бросила бы она ее на незнакомой станции, да еще рядом с трупом хозяйки! Ведь она, в сущности, была славной и доброй женщиной. Так что пришлось бы ей, помечтав о желанной гибели и попредставляв, как она легко могла бы избавиться от всего, что так больно ее мучило, проводить тоскующим взглядом удаляющийся навсегда товарный поезд и в се-таки вернуться со своей собачкой домой, а там, глядишь, кризис бы миновал, и что-нибудь бы они с Вронским придумали, чтобы никому не умирать.

Так что страдающий от несчастной любви лирический герой Бунина, вздохнувший в конце стихотворения: «Хорошо бы собаку купить», обозначил этим, по-моему, не безнадежное отчаяние, а единственную в этом случае разумную и конструктивную программу выхода из кризиса.

Александр же Блок, опьяненный музыкой революции до совершенного беспамятства и безумия, доказал правоту народной присказки «мастерство не пропьешь», в частности, тем, что старый и обреченный на ликвидацию мир олицетворяет у него не только озябший буржуй, но и бездомная дворняга, правда, он потом называет ее волком, очевидно для того, чтобы читатель, не дай бог, не почувствовал жалость к этому псу и омерзение к двенадцати ублюдкам, собирающимся пощекотать его штыком.

И буйнопомешанным птицам молодого Горького противостоять, на мой взгляд и вкус, должны не жирные п́ингвины и змеи, а веселые и здравомыслящие собаки – какие-нибудь эрдельтерьеры, например.

И кто его знает, может быть, второй по степени популярности гамлетовский вопрос вовсе не является риторическим, а подразумевает ответ, как-то связанный с тем, что Гекуба в конце концов была превращена богами в собаку. Хотя тут я, наверное, хватаю лишку и уподобляюсь тем современным исследователям, которых А. Долинин окрестил «интертекстуальными криптоманами».

А если уж говорить с последней прямотой и не боясь (чего уж теперь бояться) вызвать глумливые насмешки, то надо признаться, что я вообще давно уже подозреваю, что собака – единственное из живых существ, которое после грехопадения и изгнания наших пращуров из рая, когда все мирозданье изменилось таким катастрофическим образом, было оставлено Вседержителем практически без изменений, дабы человек, глядя на нее, припоминал тот блаженный, разрушенный по его неразумию и гордыне мир, где все звери и птицы небесные (кроме одного гада) были такими же, как моя Джейн, и где он сам был достоин такой любви и верности.

Понятное дело, что за все эти ужасные века псы, несомненно, тоже поиспортились, понабрались у хозяев злобы и дурости, так что некоторые напоминают уже совсем не об Эдеме, а, наоборот, о различных кругах Дантова ада. Но мыто ведь создаем образ положительной героини, а положительные собачки (их в се-таки пока большинство) создания практически безгрешные.

Какой-нибудь начетчик не преминет возразить: «А как же в таком случае понимать следующее место Канона Ангелу-хранителю: „О злое мое произволение, егоже и скоти безсловеснии не творят! Да како возможеши воззрети на мя, или приступити ко мне, аки ко псу смердящему?“»

Да так вот и возможет, вон как Леша Докучаев, воззрел и подобрал на помойке щенка, вряд ли тоже благоуханного, но ничего, отмыл, откормил – отличная собака выросла, правда, он жалуется, что очень избалованная и непослушная.

Другое дело, что наше злое произволение и наш смрад никаким псам бессловесным не снились, так тут уж иная тема.

А закончим мы эту главку смиренномудрым изречением отца-пустынника аввы Ксафия: «Собака ценна более меня, ибо она имеет привязанность к своему хозяину и не будет судима».

Так что старинная дразнилка «Писал писачка, а имя ему собачка» мне лично нисколько не кажется обидной, и если кто-нибудь таким образом прорецензирует мое сочинение, я почту это за незаслуженную честь.

14. КАК В СКАЗКЕ

О первенец зимы, блестящей и угрюмой!

Снег первый, наших нив о девственная ткань!

Петр Андреевич Вяземский

По вышеуказанным причинам, то есть по невозможности влезть в чужую шкуру, тем более в собачью, я не могу достоверно вообразить, что ощутила и подумала Лада, впервые в жизни увидав первый снег. Могу только отметить, что она не замерла в изумлении на крыльце при виде преображенного до полной неузнаваемости мира, почти утратившего за ночь все привычные запахи, звуки и краски – кроме белил цинковых и сажи черной. Ничего подобного – выбежала еще быстрее обычного и тут же за калиткой присела и запятнала девственную белизну ярко-желтой струйкой. А потом как понеслась, как пошла нарезывать круги по приречному лугу, оглашая тишину ошалелым лаем и оставляя на мокром и неглубоком снегу чудесные четкие пятилепестковые следы!

Если кто и замер на крыльце в созерцании, так это баба Шура. Да и то поразила ее не столько метаморфоза родного ландшафта, сколько изменения, произошедшие с ее хвостатой подружкой – Лада, скачущая по младенческому снегу, сменила масть, из нежно-палевой она стала откровенно рыжей, прям Лиса Патрикеевна.

И не только Лада поменяла окраску. Березы, например, тоже оказались на фоне настоящего снега совсем не белоснежными, какими представлялись средь майской зелени или сентябрьского злата, теперь их самих можно было уподобить благородному металлу – старинному серебру с чернью.

Да и хвойные деревья опровергали расхожеее утверждение, что они зимой и летом одним цветом. Да не одним, конечно, и даже не двумя. Вот представьте себе, например, одну и ту же елку или, лучше, сосну в знойном июле и, скажем, в феврале. Представили? Ну вот. Об этом я и говорю. Я тоже представил, и очень хорошо и ясно, прямо как живая перед глазами, но – увы – описать эти краски никак не могу по недостатку то ли прозаического опыта, то ли изобразительного таланта.

Сапрыкина, как натура трезвая и практическая, на все эти красочные подробности особого внимания не обратила, пришла к резонному выводу, что лавка сегодня уж точно не приедет по такой дороге, и приступила к будничным хозяйственным хлопотам. (Козу доила? – Да отвяжись ты уже с этой козой, наконец!)

А развеселившийся не хуже собаки Жора с Чебуреком и мешающейся Ладой строили огромную снежную бабу. Снег налипал пласт за пластом на уже и без того огромный шар, обнажая удивительно зеленную, как будто весеннюю траву. Вскоре меж ваятелями разгорелась, однако, жаркая и принципиальная дискуссия, закончившаяся выходом негодующего азиата из творческого коллектива. Жора, отстоявший свое реалистическое видение снежной бабы, налепил ей невероятных размеров сиськи и даже обозначил рябиной непропорционально маленькие, но яркие соски. Более того, он не поленился утыкать маленькими черненькими березовыми веточками лобковый треугольник. Такими же веточками на животе изваяния было начертано название – «Рита». Но оскорбить женскую стыдливость и поругать целомудрие показалось порочному Жорику мало, он решил еще оклеветать невинность и предать священные заветы мужского дружества и стал у подножия своей снеговой Венеры выкладывать надпись: «Слепил Чибурек!». Но нежданный пинок подошедшей сзади Тюремщицы был так меток и яростен, что Жора не удержался на корточках, врезался беспутной головой в живот своего соблазнительного творения и был погребен под обломками этой монументальной порнографии. А когда выбрался, получил еще.

Если б срамной идол был повержен чистой рукой бабы Шуры, а не безжалостной ногой Сапрыкиной, эту сцену можно было бы трактовать как аллегорию, как падение кумира Афродиты Пандемос и триумф Любви Небесной, что, в общем-то, не шло бы вразрез с авторскими намерениями.

Этот веселый первый снег, конечно же, на следующий день растаял, да и второй пролежал недолго, но скоро зима действительно пришла.

Причем в этом году она оказалась такой ядреной, пушистой и румяной, что убежденность поэта в том, что мороз пахнет яблоком, не казалась уже такой загадочной и прихотливой, а традиционное сравнение снежного покрова с саваном выявило свою грубость и неточность – где ж это виданы саваны с люрексом? да еще – если хорошенько приглядеться – таким цыгански разноцветным?

Мороз-воевода, дослужившийся в двадцатом веке до генерала, проинспектировав вверенную ему территорию, остался доволен – лесные тропы были занесены хорошо, ни трещин, ни щелей, ни голой земли замечено не было, лед на Медведке и обоих прудах скован добросовестно, узор на дубах красив, вершины сосен пушисты.

И комната была озарена янтарным блеском низкого, но яркого солнца, и неугомонная, как Александр Сергеевич, Лада будила холодным носом немного разленившуюся зимой Александру Егоровну.

А Жорик, грея красные, задубевшие руки над своей закопченной бочкой, посмеивался, как Кутузов или Денис Давыдов, над чужеземцем: «Ну, бля, колотун! Эт тебе не Чуркестан! Что, Маугли, змерз? Не любо? А нам, русичам, хоть бы хрен! Бобслей – спорт мужественных!»

Все это было чистой воды националистической демагогией потому что Чебурек как раз не очень-то мерз, поскольку стараниями сердобольной Егоровны был упакован в овчинный тулуп Ивана Тимофеевича, в его же треух и валенки, а вот Жора дрожал как цуцик в своем потрепанном демисезонном, как он сам говорил, «полупердончике». Александра Егоровна и Жору бы пожалела и приодела, но, во-первых, вещи ее статных мужчин были ему уж очень велики, а во-вторых, он еще в первую свою зиму в Колдунах с особым цинизмом пропил почти что новенький гогушинский ватник.

Но все это нисколько не уменьшало Жориковой кипучей жизнерадостности и патриотического подъема: «Славный морозец! А в лесу – просто ох…ть можно! Прямо, б…ь, как в сказке. Лепота!»

Тут я вынужден с Жориком согласиться – действительно как в сказке, только он, скорее всего, имел в виду «Морозко», а мне этот слепительный январь напоминал больше «Волшебную зиму в Муми-доле» и, отчасти, «Снежную королеву».

15. ДОЛГИМИ ЗИМНИМИ ВЕЧЕРАМИ

Наша ветхая лачужка

И печальна и темна.

Что же ты, моя старушка,

Приумолкла у окна?

Александр Сергеевич Пушкин

Там, снаружи, за роскошными цветами Снежной Королевы на оконных стеклах, за заиндевелыми бревнами старых гогушинских стен недвижно стоял темно-синий, почти что фиолетовый холод, и зимние сумраки-мраки стыли в вековечном безмолвии, когда в нашу ветхую лачужку вошла никому не видимая тень, в смысле печальный загробный дух. Вошел и стал посреди своей когдатошней земной обители.

Но трое, сидящие у уютно потрескивающего телевизора, ничего не заметили – ни малюсенькая старушка с книжкой в руках, ни черный мурчащий кот на ее коленях, ни светленькая собачонка, свернувшаяся у ее ног, не повернули головы и не уставили недоумевающий взгляд на призрачного пришельца. Тихий голос продолжал неторопливое чтение, спокойно дремали зверьки, опровергая широко бытующее мнение об их необыкновенной мистической чуткости. Пожелтевшая от долгого и трудного времени хрупкая страница перевернулась, и Егоровна стала читать мое любимое место из Евангелия от Луки: «И вот некто именем Закхей, начальник мытарей и человек богатый, искал видеть Иисуса, кто Он, но не мог за народом, потому что был мал ростом; и забежав вперед, взлез на смоковницу, чтобы увидеть Его, потому что Ему надлежало проходить мимо нее. Иисус, когда пришел на это место, взглянув, увидел его и сказал ему: Закхей! Сойди скорее, ибо сегодня надобно мне быть у тебя в доме. И он поспешно сошел и принял его с радостью. И все, видя то, начали роптать и говорили, что Он зашел к грешному человеку…»

Потустороннее видение слушало, кажется, не очень внимательно, но глядело во все глаза – скорбно и ненасытимо, не подавая, впрочем, никакого явного знака своего незримого присутствия. Огонь в печи негромко гудел, напевая в полголоса стародавнюю песнь, почти забытый нами священный гимн, славословие временному уюту, отвоеванному у безжалостной Белой Колдуньи, и героической борьбе нашей жалкой и теплой плоти с надвигающимся окоченением. Старушка спокойно читала себе вслух, как делала это каждый вечер после смерти Ивана Тимофеевича, Барсик еле слышно гудел, Лада смотрела какие-то увлекательные, если судить по движениям ног и неожиданным взлаиваниям, сны.

Призрак придвинулся ближе, почти вплотную к своей не обращающей на него внимания, погруженной в чтение старенькой и маленькой женушке. Но совсем невдомек было Александре Егоровне, что смотрят на нее и слушают ее не только умиляющийся автор и не только прильнувшая к окошкам ледовитая тьма, но и покойный супруг. И только когда глава была дочитана и книга отложена, на какое-то мгновение стало Александре Егоровне странно, сжалось и ёкнуло сердце, и показалось ей, послышалось, что незабвенный голос пропел шепотом в самое ухо: «Верь, другой такой на свете нет наверняка, что так…»

Но не могла себе позволить Александра Егоровна «такие нежности при нашей бедности», не стала она вспоминать ни обильные страстные речи, ни взгляды, так жадно, так робко ловимые, справедливо опасаясь закручиниться и впасть в тяжкий грех уныния и неблагодарности, не только не стала прислушиваться к грустному голосу, но строго и насмешливо приструнила себя, обозвала старой дурой, и, сбросив недовольно мяукнувшего Барсика, принялась расстилать постель…

Странно и даже как-то неловко говорить, но если память о муже до сих пор была для Александры Егоровны свежей и душераздирающей, то о сыне она уже давно вспоминала безо всякой боли, светло и умиленно, очень любила видеть про него сны, все стены завесила его фотографиями – от голого трехмесячного бутуза до бравого дембеля. Почему это было так, я не понимаю, тут, наверное, какая-то недоступная мужскому уму тайна материнского и женского сердца…

Первые четыре абзаца этой главы являются вольным пересказом и переложением на русские нравы стихотворения Уолтера де ла Мара «Winter Dusk» и вызывают у автора большие сомнения – во-первых: не является ли это, при всей снисходительности современной культуры к обильным цитациям, стилизациям и обыгрываниям классических текстов, плагиатом, наглость которого только усугубляется тем, что этот чудесный поэт у нас, к сожалению, недостаточно известен, а во-вторых: получается, что загробная судьба Ивана Тимофеевича сложилась не очень-то благополучно, ведь, насколько я знаю, привидениями, тревожащими покой живых, становятся души неприкаянные и не заслужившие прощения.

Кроме того, в деламаровскую рамку никак не вписывается Чебурек, который в эту зиму почти каждый вечер проводил у Александры Егоровны, привязавшись к моей старушке почти столь же беззаветно, как Лада, и не желая быть ни участником, ни свидетелем ежевечерних Жориковых возлияний.

Похабник Жора из ревности и зависти стал даже намекать на предосудительный характер связи Егоровны и молодого азиатца, изводя старушку насмешливым исполнением старинной песни:

Из тысячи фигурок

Понравился мне турок,

Глаза его блестели как алмаз!

Или закатывал глаза и, копируя артистку Никищихину, вздыхал: «Высокие отношения!»

Злоязыкая Сапрыкина так далеко не заходила, но обвиняла инородца в том, что он стал нахлебником и объедает бедную пенсионерку; но это неправда, Чебурек приходил совсем не для того, просто у Егоровны было тепло, чисто и тихо, а если он иногда и разделял скудную старушечью трапезу, то с лихвой отрабатывал. Поэтому, кстати, и Егоровна редко теперь читала вслух – ей казалось это неделикатным в присутствии не разумеющего по-русски гостя. Чебурек же, даже когда не находил себе полезного занятия по домашнему хозяйству, без дела не сидел и всегда что-нибудь мастерил – вырезал он, например, из липовых чурбачков замечательные шахматные фигурки, но никто из его теперешних односельчан играть в них не умел и не хотел, так что в итоге эти человечки, лошадки и слоники, раскрашенные цветными карандашами, были поделены между Тюремщицей и бабой Шурой и стояли в качестве художественных объектов в сапрыкинском серванте и на гогушинском телевизоре.

Кстати, о телевизоре. Скептический читатель уже наверняка скривил усмешкой ехидные уста, не веря в описанное мною смиренное благолепие бабы-Шуриных вечеров. Это под телевизор-то?! Под Кобзона – Баскова – Лолиту – Тимати – Рому Зверя – Мишу Леонтьева – Петра Толстого?! Под немолчную пальбу криминальных и силовых структур?! Под ржание Петросяна, Мартиросяна и Галустяна?! Я вас умоляю!

Нечего меня умолять! Ваше замечание делает, конечно, честь вашей проницательности и житейской мудрости, но дело-то все в том, что телевизор у Александры Егоровны давным-давно онемел и молчал в тряпочку, да и показывал своим прошловечным кинескопом не очень-то четко.

А благодарить за это мы и Гогушина должны Жорика, чья очередная безобразная и наглая выходка в кои-то веки послужила добру. Как-то с мучительного похмелья изобретательный хулиган и тунеядец взялся, вернее с трудом уговорил недоверчивую, но мягкосердечную хозяйку всего за поллитра не только починить давно уже барахливший ящик, но и переделать посредством нанотехнологий черно-белый старенький «Рубин» в цветной и стереофонический. Хлопнув два раза по «сто пёздесят» в качестве аванса, разворошив внутренность телевизора, получив отрезвляющий удар током, Жора отшвырнул отвертку и стал кричать на Егоровну, обвиняя ее в неправильной эксплуатации и нарушении техники безопасности: «Медицина бессильна! Раньше надо было думать! Искра в баллон ушла!»

«Да он же без звука? Что ж ты наделал, бессовестный?» – попробовала возмутиться баба Шура, но в ответ услышала от заторопившегося восвояси безобразника только: «Оставь меня, старушка. Я в печали!».

Некоторое время Александра Егоровна ходила по вечерам смотреть настоящий цветной японский телевизор к Сапрыкиной. Но ничего, кроме расстройства и даже некоторой обиды, из этого не вышло. Тюремщица как полоумная щелкала пультом с канала на канал, а если где и задерживалась, то на программах и фильмах, которые целомудренная в обоих смыслах этого слова Александра Егоровна вынести никак не могла. Сапрыкина же разражалась страстными и яростными ругательствами по поводу мировой закулисы, которая развращает наш народ, но, кажется, получала тайное удовольствие от этого Содома и Гоморры. А когда Александра Егоровна однажды, пользуясь отсутствием хлопотавшей по хозяйству Тюремщицы, почти уже досматривала индийский фильм «Маленький свидетель», возвратившаяся после дойки козы – ой, простите, нет ведь никакой козы! – в общем, вернувшаяся Маргарита безжалостно переключила телевизор на ток-шоу в самый волнующий и трогательный момент. Не стала Егоровна слушать и смотреть идиотов, всерьез обсуждающих, под руководством душки Малахова, можно ли взрослым дядькам спать с несовершеннолетними школьницами, встала и ушла, и больше уж не приходила, хотя Сапрыкина зазывала. А что сталось с индийским музыкальным сироткой, так она никогда доподлинно и не узнала, хотя сама для себя придумала финал, практически не отличающийся от замысла болливудского сценариста.

Так что телевизор, неизменно по привычке включаемый, никак не мог нарушить благообразие гогушинских вечеров, и дом Александры Егоровны был одним из немногих мест, может быть, даже последним, куда не проникала вся эта свистопляска, замышленная адским Баламутом еще полвека назад, чтобы навсегда покончить с ненавистными и мучительными для бесов «тишиной и мелодией», и где стояла та самая, живая и вожделенная тишина.

Что же касается мелодии, то переставший дичиться Чебурек, возясь со своими щепочками и проволочками, часто под сурдинку бубнил неведомые национальные напевы – монотонные, странные, но в общем-то приятные на слух.

Да и сама Александра Егоровна, как мне кажется, иногда напевала про себя, в глубине души:

Блажен взрастивший на сотках собственных



Поделиться книгой:

На главную
Назад