Концерт был в самом разгаре. Дирижер, извиваясь всем своим тощим телом, без устали молотил руками по воздуху, и желтый мешочек у него под подбородком трепыхался из стороны в сторону.
Постояла бабка с минуту, глядя на дирижера, и вдруг сочувственно произнесла:
— Ишь дергается родёмый. Щё твой сарган на крюке… Тьфу, окаянный! Прости меня, господи, — чертыхнулась бабка, перекрестилась и ушла. Жорку тоже с собой увела: — Нечего тебе на энто безобразие очи пялить…
Мы, конечно, слышали бабкины слова. И в самом деле, как же это мы раньше не замечали, что дирижер этот вылитый сарган? Есть у нас в Черном море рыба такая. Формой на змею похожа.
Мы присели на мраморный бордюрчик фонтана.
— А извивается, извивается как! — сказал Соловей. — Глядите, ребя, точь-в-точь как сарган, когда его крючком за брюхо подцепишь и тащишь из воды.
Ленька мой не выдержал и крикнул:
— Сарганчик!
Сарган, занятый своим делом, не обернулся. И потом, он ведь не знал еще, как его окрестила Мамалыгина бабка.
Прослышали об этом прозвище и другие ребята, приходившие в горсад взглянуть на чудо-рыбу, трепыхавшуюся на пятачке. И каждый раз, когда ребят собиралось достаточно много, Ленька обходил всех, шептался с мальчишками, потом поднимал руки и хлопал в ладоши:
— Ну-ка, ребя: раз-два-три.
— Сар-ган! Сар-ган! — оглушительно рявкала толпа.
И Сарган вздрагивал, будто его дубиной огрели промеж лопаток. Теперь-то он уже знал о прозвище.
Музыканты путались, играли вразнобой. Сарган, изогнувшись дугой через перила, лаял на своем языке, и на помощь к нему, расстегивая на ходу ремни, бежали от Дерибасовской полицаи.
— Полундра-а! — Мы рассыпались по кустам горсада.
Однажды Ленька сказал нам:
— Ох, и повертится, братцы, у нас Сарган в воскресенье. Слушайте, что я придумал…
Банка из-под свиной тушенки стояла в заброшенном углу Толяшиной голубятни. Красного сурика в ней осталась самая малость, он покрылся толстой пыльной пленкой. Ленька ткнул пальцем в пленку, и, когда вытащил его, палец лишь наполовину был покрыт краской. Да, сурика было маловато. Но все же этого вполне хватило, чтобы Ленька в субботу, когда еще не наступил комендантский час, взобрался в сумерках на белый шиферный навес пятачка в горсаду и вывел на нем кистью три пятиконечные красные звезды.
Я, Соловей и Мамалыга стояли на страже в кустах. Если невдалеке проходил кто-нибудь, мы подавали Леньке условный сигнал — Соловей щелкал языком, — и Ленька замирал на белом шифере большой темной птицей.
А в воскресенье была потеха.
Вокруг пятачка постепенно собирался народ. Мы стояли в толпе и смотрели на нашу работу. Звездочки блестели что надо. И хотя Сарган со своей джаз-бандой уже поднял грохот на всю округу (в воскресенье они начинали раньше обычного), раненые фрицы не разбрелись по горсаду, а толпились вокруг пятачка. Я понял, почему они не разбрелись. У меня от гордости за наши звездочки мурашки пошли по спине.
А Сарган, конечно, думал, что это на его концерт собралась такая толпа. Сарган старался изо всех сил и не видел, что над самой головой у него горят три яркие пурпурные звездочки.
— Шуруй, Сарган! — подбадривали его из толпы. — Шевели плавниками, Сарган!
И он еще долго ничего не мог понять, когда толстый эсэсовец в черной форме стащил вдруг его с пятачка и заорал, брызгая слюной ему прямо в лицо, тыча пальцами на крышу. Сарган хватал ртом воздух, как рыба, выброшенная на горячий песок, таращил глаза на звезды и никак не мог понять, откуда они появились. Наконец Саргану удалось вырваться. Он крикнул что-то музыкантам не своим, сиплым голосом.
Прибежали с Дерибасовской полицаи. Толпа возле пятачка поредела. Раненые фрицы тоже отступили. Но не в дальние аллеи, а на скамейки тут же, у фонтана.
Мы стояли в кустах и наблюдали, как музыканты неуклюже карабкаются по столбам, подпирающим навес, как скользят они своими густо смазанными сапогами, срываются. Куда им до моего Леньки. Ну разве так лазают!
Наконец двое забрались на крышу и принялись соскабливать наши звездочки своими бляхами, так как под руками у них ничего более подходящего не оказалось.
Но сурик (а ведь это был не простой сурик) за ночь окончательно высох — стал, как говорят в таких случаях матросы, и музыканты без толку скребли по нему своими бляхами: звездочки не исчезали. Тогда эсэсовец гаркнул на своего шофера. Тот рысью через газоны побежал на Дерибасовскую и через минуту вернулся с канистрой бензина.
Бензин, конечно, сделал свое дело — звездочки поблекли.
Но только зря эти неуклюжие музыканты так неосторожно расходовали бензин: он сочился в щелях между шиферными плитками и сбегал струйками на деревянный пол пятачка.
Затем эсэсовец дал еще раз напоследок взбучку Саргану (даже в блокнотик свой что-то записал), сел в лакированный «БМВ» и укатил.
Музыканты спустились с крыши. Хмурый Сарган собрал свою ватагу, построил и увел, то и дело озираясь на пятачок. Больше они в тот день не играли.
Впрочем, они вообще больше не играли свое «юбер аллес» в нашем горсаду на Дерибасовской, потому что пятачок в тот же вечор сгорел. Дотла.
Я же говорил: слишком уж неосторожно обращались музыканты с бензином.
ДОРА ЦИНКЛЕР
Мы возвращались домой.
— А ты заметил, Леньчик, как у Саргана глаза на лоб? — Мамалыга остановился, вытаращил глаза и начал хватать ртом воздух, изображая Саргана.
— А как раненые фрицы смотрели, вы заметили? — спросил Соловей.
— Теперь об этом весь город заговорит, — вмешался я.
— Точно, — согласился Ленька и улыбнулся, довольный. — Наделали мы шороху…
Я вспомнил, как в прошлом году на Октябрьские праздники партизаны водрузили на купол Успенского собора красный флаг. И хотя не было в тот день ни демонстрации на Куликовом поле, ни музыки на каждом перекрестке, как в прошлые годы, лица у людей светились тихими улыбками, и знакомые и незнакомые поздравляли друг друга с праздником. Фашисты долго боялись притронуться к флагу: на подступах к нему партизаны расставили дощечки, на которых были нарисованы череп и кости, — не подходи, мол, заминировано.
— Лень, — сказал я, — помнишь красный флаг на Успенском соборе? На Октябрьские праздники в прошлом году, помнишь? Так и наши звездочки.
— Ох, и любишь ты пофорсить, Санька, — осадил меня брат. — Тоже сравнил: то ведь самые настоящие партизаны. И флаг висел, помнишь, сколько? А у нас они все за каких-нибудь полчаса смыли.
— Ничего, Леньчик, — успокоил его Мамалыга. — Наши звездочки тоже были что надо.
— Эх, не догадался я булыжник в бумагу завернуть и проводок отвести и череп нарисовать для страху — вроде бы мина. — Ленька вздохнул и огорченно добавил: — Всегда так. Хорошая мысля́ приходит опосля.
Еще издали, свернув с улицы Чижикова на Канатную, мы почувствовали, что в нашем доме творится что-то неладное. Возле ворот стояла черная крытая машина с большим белым крестом на кузове.
Мы знали, что́ это за машина. Это была «душегубка». На таких тупорылых душегубках фашисты охотились за людьми. А белый крест на кузове был нарисован просто так, для отвода глаз. Как говорил мой Ленька, для близира.
Особенно много таких «душегубок» развелось в последнее время, когда вышел приказ об эвакуации еврейского населения. Знаем мы эту эвакуацию! Днем и ночью рыскали теперь «душегубки» по городу. И если у чьих-то ворот останавливалась такая машина, все знали — в дом этот пришла беда.
Вот почему мы сразу же умолкли и, не сговариваясь, прибавили шагу.
Черную машину торопливо обходили прохожие. Мимо нас пробежал с пустым ведром Витька Гарапиля из соседнего дома.
— У вас там аврал, ребя! Берут! — крикнул он.
Мы со всех ног бросились к воротам.
Во дворе стояла странная тишина. Странная, потому что во дворе были люди. Дед Назар из восьмой квартиры стоял под своим окном, из которого, облокотившись на подоконник, выглядывала бабка Назариха, — старики Назаровы жили в бельэтаже. Вообще-то деда звали не Назар, а Григорий. Просто у него фамилия была Назаров. Вот мы и называли его Назаром. Так удобнее. И бабку — Назариха.
Рядом с дедом стояла наша мама, с другой стороны — бывший преподаватель ботаники Гнилосыров, Вовкина мать с маленькой Тайкой на руках. В стороне ото всех, покручивая желтым, прокуренным пальцем серебряную цепочку свистка, прохаживался в блестящих скрипучих сапогах Жиздра (о нем я расскажу позднее).
Никто из взрослых не обратил на нас внимания, когда мы стремглав влетели во двор. Лишь только Вовке мать дала по затылку: «Где тебя носит, идол?» — и сразу же забыла о нем.
Взгляды всех были прикованы к двум окнам на втором этаже. Это была квартира парикмахера Ганса Карловича Штольха. Окна распахнуты настежь, вернее, не распахнуты, а вынесены «с мясом» — рамы вывалились наружу и покачивались на нижних шурупах.
Вот в парадном на втором этаже хлопнула дверь.
— Шнель! Шнель! — услышали мы.
И затем — шаги людей, спускающихся по лестнице.
Двое вооруженных полицаев и немец вывели во двор Ганса Карловича, его жену Дину Ивановну и Дору Цинклер. Возле Доры испуганно жались курчавые близнецы — Мишка и Ося. Ганс Карлович был в белом парусиновом пиджачке. Дора Цинклер — простоволосая, босиком.
Было около трех часов, и двор наш, как обычно в это время дня, был разделен на две половины: солнечную и теневую.
Ганс Карлович, Дина Ивановна и Дора с детьми оказались на солнечной стороне. И как только они показались из полумрака парадного, солнце резко ударило им в глаза. Ганс Карлович сощурился, улыбнулся и кивнул в нашу сторону: здравствуйте.
Мишка и Ося терли глаза кулаками, жались к матери.
Немец и полицаи на какое-то мгновение замешкались: солнце ослепило их, и они, точно лошади, замотали, затрясли головами. И в это время, в это короткое мгновение, я вдруг заметил, что маленькая Дора Цинклер как-то странно, не замечая колких лучей солнца, смотрит в нашу сторону. Не на ботаника смотрели черные глаза Доры и не на Вовкину мать — взгляд ее был обращен к деду Назару. Я точно заметил — именно к деду Назару. Все продолжалось какой-то миг, но я также успел заметить, как дед Назар молча, одними только ресницами, вдруг кивнул Доре, и маленькая Дора ответила ему таким же неуловимым кивком.
— Аллес! Аллес! — подталкивал немец дулом своего шмайсера Ганса Карловича.
Их повели к воротам.
У самого подъезда Ганс Карлович обернулся и крикнул нам:
— Прощайте, товарищи!
И тут же, перед подъездом, Дора Цинклер вдруг нагнулась и поцеловала курчавые макушки своих близнецов. Сначала Мишку, потом Осю. Она была совсем маленькая, Дора Цинклер, и ей пришлось только чуть-чуть наклонить голову, чтобы коснуться губами макушек своих ребят. Им было хоть всего по пять лет, а — длинные. В отца пошли, в дядю Яника. Так что когда Дора наклонилась и поцеловала их, ни полицаи, ни немец этого не заметили. Тем более, что как раз в этот момент их внимание отвлек Ганс Карлович, крикнув нам: «Прощайте, товарищи!», — и они принялись орать на него. А один из полицаев даже кулаком ударил Ганса Карловича под лопатку, — усердный.
И в этот момент, когда они набросились на Ганса Карловича, на помощь которому тут же пришла Дина Ивановна и дала тому усердному полицаю хорошенькую сдачу промеж глаз, — в этот самый момент Дора оттолкнула вдруг рыжего немца и бросилась в сторону парадного, откуда их только что вывели.
Немец едва устоял на ногах. Опомнившись, он завопил:
— Цурюк! Цургок! — и вскинул автомат.
Очередь отбила штукатурку в стене, прошила Толяшину голубятню, но пули не настигли Дору, — она успела вбежать в парадное.
Мы видели, как ее маленькая фигурка мелькает все выше и выше, а за ней тяжело ухают сапогами немец и полицаи.
Второй этаж! Третий! Затаив дыхание все смотрели наверх. Вот она показалась в окне четвертого этажа, быстрым взглядом окинула двор и громко, с облегчением в голосе, крикнула:
— Спасибо, люди!.. Мужу моему, Янику, передайте…
Сразу несколько рук стащили Дору с подоконника. Три короткие автоматные очереди — и все стихло.
Немец и полицаи медленно спустились вниз. Немец недовольно бурчал, вытирая платком вспотевший лоб. Но что такое?! Он вдруг загалдел и бросился к подъезду — Мишки и Оси нигде не было. Возле подъезда, взявшись за руки, стояли Ганс Карлович и Дина Ивановна.
И напрасно потом метались по всему двору, по квартирам немец и полицаи, напрасно переворачивали все вверх дном, — близнецы как в воду канули.
НАШ ДВОР
…Я бегу рядом с Дорой Цинклер. Я задыхаюсь, но стараюсь не отставать. Солнце бьет нам прямо в глаза, и я слышу, как гулко колотится мое сердце. Глаза у Доры горят, косы распустились и развеваются за спиной, словно два крыла.
«Сюда!» — кричит Дора и вталкивает меня в парадное.
И в этот момент позади нас хлещет автоматная очередь. Но мы уже в безопасности. Ни на секунду не останавливаясь, бежим наверх по холодным мраморным ступенькам. Второй этаж! Третий! Еще одна лесенка, и мы достигнем вон той единственной на этом этаже голубой двери (это дверь Толяши Стояновича).
А внизу грохочут сапожищами немец и полицаи. Скорее! Скорее!
Но Дора не поднялась к голубой двери. Она вдруг остановилась возле окна, выглянула и с облегченном перевела дыхание:
«Теперь мои мальчики спасены. Прыгай, Шурик! Не бойся! Прыгай! А я их встречу… — Она провела ладонью по пыльному подоконнику, как бы приглашая меня, и прислонилась к стене: — Прыгай, Шурик! Скорее!..»
А сапоги всё ближе и ближе.
Я влез на подоконник и последний раз взглянул на Дору.
Босоногая, она стояла, прислонившись к стене, откинув чуть назад голову, перебирала пухлыми, в ямочках пальцами ниспадавшие ей почти до колен черные волосы-крылья, и над верхней губой у нее блестели прозрачные капельки нота.
«До свидания, тетя Дора», — сказал я и бесстрашно шагнул с подоконника.
И в это же мгновение я почувствовал, как грудь мою, словно тисками, сдавило волной ринувшегося мне навстречу воздуха, как он со свистом врывается мне в глаза, в уши, в рот…
Земля стремительно приближалась. Третий этаж! Второй! Первый!
«А-ааа!..» — закричал я диким голосом и… проснулся.
Перед глазами белела стенка. Это Ленька пригвоздил меня к ней своими коленками. Он посапывал во сне и даже не вздрогнул от моего крика.
С дивана поднялась мама. Подошла к нам, склонилась:
— Что, Шурик? Что с тобой, сынок?
— Я летел, ма. С четвертого этажа.
— Это ничего, сынок. Это хорошо: ты растешь, сына. Спи, спи. — Мама поцеловала меня, поправила одеяло и ушла к себе на диван.
Но я уже не мог уснуть. Я молча уставился в потолок и боялся даже на секунду прикрыть глаза. А вдруг этот сон опять придет ко мне?
Мамино дыхание стало ровным. Ленька снова перевернулся на правый бок и начал подтягивать свои коленки. Но я уперся в них ногами, и Ленька замычал недовольно, зачмокал во сне.