Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Портрет Баскома Хока - Томас Клейтон Вулф на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Нет, а что?

— Да ничего, я просто подумал. Только он…

— Да ничего он не сделает. Никто ничего не сделает. Сегодня сердятся те, о ком ты умолчал.

Снова смех.

— Черт, и правда! Остальные гордятся. Мы все тобой гордимся, сынок. Мы рады, что ты вернулся домой. Слишком долго пробыл в отлучке. Теперь оставайся с нами.

— A-а, сынок, привет! Рад тебя видеть… У нас тут много перемен. Город сильно похорошел за то время, что тебя не было. И новое здание суда построили, и новый совет округа, за четыре миллиона долларов отгрохали. И видел, какой туннель проложили под горой для новой дороги? Еще два миллиона. А средняя школа, а младший колледж и новые улицы и прочие новшества? А эта площадь? Красиво тут стало, как ее оформили — клумбы с цветами, скамейки, чтобы отдыхать. Это вот городу больше всего нужно — парки, новые развлечения. Если мы надеемся привлекать сюда туристов, превратить этот город в туристский, надо позаботиться о развлечениях. Я это всегда говорил. Но в муниципалитете сидят одни недоумки, они этого не понимают. Вот туристы здесь и не задерживаются. Раньше приезжали, жили по месяцу. Ты-то это знаешь, сам писал, как они сидят на верандах пансионов. Приезжали, и сидели, и качались в качалках на верандах, и жили по месяцу, откуда только не ехали — из Мемфиса, Джексонвилля, Атланты, Нового Орлеана. А теперь их больше нет. Все обзавелись машинами, и дорог хороших повсюду полно, вот они одну ночь переночуют, а завтра — дальше, в горы. И не осудишь их, нет у нас развлечений… Да, я еще помню, как здесь был спортивный центр. Все богачи сюда приезжали — миллионеры, лошадники. И было семнадцать салунов — Малона, и Крисмена, и Тима О’Коннела, и Блейка, и Карлтона Ледергуда — туда твой отец ходил, они с Ледергудом дружили. Ты помнишь, у Ледергуда были такой долговязый меченый оспой желтый негр и собака пятнистая? Теперь ничего этого не осталось — все умерли, забыты… Вот тут стояла мастерская твоего отца. Помнишь ангела на крыльце, а на ступеньках сидят возчики, а в дверях стоит твой отец, а там, через улицу — старая кутузка. Сейчас-то красиво, где была кутузка, там трава, цветочные клумбы, но вся площадь какая-то куцая стала, с одного конца пустая. И странно — где раньше была мастерская твоего отца, вымахал домина в шестнадцать этажей. Но что ни говори, все-таки многое стало лучше… Ну ладно, пока прощай. Тебя весь город хочет видеть, не стану тебя задерживать. Заглядывай ко мне. Моя контора на одиннадцатом этаже, прямо над тем местом, где стоял станок твоего отца. Я тебе такой вид покажу, какой тебе и не снился, когда твой отец мастерил тут надгробья.

Возвратился блудный сын, и весь город звенит приветствиями, а новое, вечно новое младшее поколение глазеет, разинув рот:

— Вернулся… Ты его уже видела? Который?

— Неужели не видишь, он со всеми разговаривает… Вон — вон там, где чистильщик обуви.

Девичий голос, очень разочарованный:

— О-о, так это он? Да он старый!

— Не скажи, Юджин не такой уж старый, тридцать шесть лет. Это тебе, голубка, он кажется старым. А я его помню курносым мальчишкой, бегал по улицам, продавал «Сатердей ивнинг пост» и в негритянский квартал носил «Курьера».

— Но… да нет, у него талия толстая… И вот пожалуйста, он снял шляпу, да у него лысина! О-о, вот уж не думала я…

— А что ты думала? Человеку тридцать шесть лет, красавцем никогда не был. Просто Юджин Гант, курносый мальчишка, когда-то снабжал газетами негритянский квартал, а мать у него держала пансион, а отец — мастерскую надгробий на площади. А теперь посмотри-ка на него! Курносый мальчишка уехал куда-то, написал пару книжек — и вот полюбуйтесь! Ему проходу не дают! Когда-то обзывали по-всякому, а теперь друг дружке на голову лезут, только бы пожать ему руку.

А там, через улицу:

— Хелло, Джин!

— Хелло… ой, хелло, ой…

— Ну же, давай, хелло — кто?

— Ну, хелло, ну…

— Убью, если не назовешь меня по имени. Посмотри на меня. Ну, так кто? Хелло — кто?

— Да я…

— Ну же, давай! Ты мне вот что скажи: кто в этой книге называл тебя «Джоко»?

— A-а, Сид! Сидни Пертл!

— О черт, наконец-то!

— Сид, ну как ты? Черт, я тебя узнал сразу, как только ты со мной заговорил.

Рассказывай!

— Просто не мог сначала… О, хелло, Карл. Хелло, Вик. Хелло, Гарри, Док, Айк…

Кто-то потянул его за рукав, он обернулся.

— Да, мэм?

Дама заговорила сквозь искусственные зубы, почти не разжимая губ, чопорно и очень торопливо:

— Юджин вы меня конечно не помните я мама Лонга Уилсона вы с ним учились в школе на Плам-стрит учительница у вас была мисс Лиззи Муди и вы…

— Да, конечно, миссис Уилсон. Как Лонг?

— Очень хорошо благодарю вас я вас сейчас не буду задерживать я вижу вы тут с друзьями вас конечно все хотят повидать вам дохнуть некогда но когда-нибудь когда будете свободны мне бы хотелось с вами поговорить моя невестка очень талантливая она раскрашивает скульптуры и пишет пьесы она мечтает с вами познакомиться она написала книгу и говорит что ее жизненный опыт так похож на ваш что у вас с ней несомненно много общего вам бы надо встретиться и обсудить это…

— О, я с удовольствием, миссис Уилсон, с удовольствием.

— Она уверена если б вы с ней побеседовали вы могли бы кое-что посоветовать ей насчет ее книги и помочь ей найти издателя знаю вас столько народу осаждает у вас ни минуты свободной но вам бы только с нею поговорить…

— Да я с радостью.

— Она особа очень интересная и если бы вы у нас как-нибудь побывали я знаю…

— Да, непременно. Большое вам спасибо, миссис Уилсон. Непременно, непременно.

И дома:

— Мама, мне звонили?

— Ой, сын, весь день звонили. Я такого и не запомню. Сью Блек звонила, просила, чтобы ты, как придешь, ей позвонил, и Рой Хичебранд, и Хауорд Бартлет — и еще какая-то дама из Биг Хоминга. Говорит, что написала книгу и приедет с тобой повидаться. Ей нужно, чтобы ты прочел ее книгу, и покритиковал ее, и сказал, как ее исправить, чтобы она продавалась. И еще — честное слово — звонил Фред Паттон, от Делового клуба, хотел узнать, согласен ли ты выступить у них на завтраке в будущий вторник. По-моему, сын, не отказывайся. Они там все люди хорошие, основательные, пользуются уважением. Если ты думаешь и дальше писать книги, к таким стоит держаться поближе… И еще — ах да! — звонил кто-то из госпиталя для ветеранов, какая-то девица, фамилия не то Лейк, не то Лейп, что-то в этом роде, она училась с тобой в одном классе в школе на Плам-стрит, а там заведует сектором отдыха для ветеранов, говорит, многие из них читали твои книги и хотят тебя повидать, приглашает в субботу вечером быть у них почетным гостем. Хорошо бы ты поехал, сын. Живут там эти бедняги почти все вдали от дома, многие никогда и не вернутся туда, откуда уходили. Это бы их развлекло… И вот еще, честное слово! — звонил Сэм Колтон от университетского комитета питомцев, те хотят, чтобы ты выступил на будущей неделе на слете питомцев в Загородном клубе. Да, чуть не забыла, ты приглашен выступить в одной программе с «нашим Диком» — это Ричард А. Уильямс, член Сената Соединенных Штатов, не как-нибудь! Сэм говорит, вы с ним два самых знаменитых питомца, каких породил наш город. Гм… Еще Джимми Стивенсон, тот звонил, звал тебя на охотничий обед, который Ассоциация бизнесменов устраивает в хижине Шарпа на речке Битри, в девяти милях от Гаджертона. Я бы съездила обязательно. Я там никогда не была, но говорят, хижина у Эда Шарпа замечательная, лучшая во всем округе, в самом сердце Страны чудес, посреди дивных гор. Я про эти края наслышана, туда мои родители уехали девяносто лет назад, сразу, как поженились — переехали из Зебулона, — но прожили там недолго, не иначе как потянуло обратно в Зебулон ко всей тамошней родне, но красивее местечка не сыскать, сколько ни ищи, в самом сердце природы, и рядом — старая таверна Крагги. Вот куда я поехала бы, если б была писателем и мне потребовалось вдохновение. Ближе к природе, как говорится, ближе к богу… Так, еще два молодых человека звонили из Теннесси, говорят — они мальчики Блекли. Слышал небось про консервные заводы Блекли, им, говорят, принадлежат чуть не все фермы в трех округах, и заводы по всему Теннесси, и дальше на юг, и на Среднем Западе тоже. Они миллионов стоят. Говорит — по голосу совсем еще мальчик, а говорит так хитренько: «Это мисс Делия?» — называет меня так, как ты назвал меня в своей книге. Ну, я ему подыграла. Насчет этого, говорю, не знаю, меня зовут Элиза. Слышала, что меня называли Делия, но не всему верь, что читаешь, говорю. Как знать, может быть, я такой же человек, как все: вот хоть нынче утром, говорю, я очень внимательно разглядела себя в зеркале, и если у меня растут рога, значит, я их проглядела, я рогов не видела. Я, конечно, старею, и зрение у меня, может, не прежнее, но вы-то, говорю, молодые, и глаза у вас здоровые, так вы бы приехали и взглянули и сказали мне ваше мнение. А он, понимаешь, рассмеялся в телефон и говорит: «Ну вы даете. Я такого мнения, что вы молодец. А я стараюсь стать писателем — даром что папаша мой помидоры консервирует, — и считаю, что ваш сын — один из лучших наших писателей». Ну, я, конечно, и бровью не повела. Отец всегда нас учил, что хвастаться тем, что у тебя есть, вульгарно и невоспитанно, вот я и сказала только, что насчет этого не знаю. Но вы, говорю, приезжайте, поглядите на него. До двенадцати лет, говорю, был хороший нормальный паренек, как все. А уж после этого — мне, понимаешь, захотелось с ним пошутить, — после этого не знаю, что случилось, я за это не в ответе. Но вы приезжайте, говорю, сами увидите. Может, удивитесь. Может, обнаружите, что у него тоже нет рогов. Он пуще хохочет и говорит: «Ну вы молодец. А я вас сейчас поймаю на слове. Мы с братом завтра днем будем в ваших краях и увезем его с собой. Если ему нужна хижина, я что-то такое слышал, у меня есть лишняя, могу ему уступить, потому что мы потом привезем его обратно». Ну, этого ты, конечно, не допустишь, сын, но вообще-то с ними будь полюбезнее. Говорит он как прекрасно воспитанный юноша, а эти Блекли из тех людей, с какими стоит знаться… Потом еще звонили всякие девицы, слышали, мол, что тебе нужна машинистка, предлагали свои услуги, уверяли, что печатают очень хорошо. Одна заявила, что готова работать даром, говорит, что хочет стать писательницей и может многому у тебя научиться, это ей будет вроде вдохновения. Ну, с этой я живо разделалась, это надо же выдумать, работать, вишь, хочет даром и еще про вдохновение болтает. Этой-то понятно, что нужно, ты смотри, сын, а то какая-нибудь такая дурочка тебя и подцепит… А еще знаешь кто заходил? Кэш Хопкинс, спрашивал про тебя. Он, конечно, человек простой, рабочий. Когда-то подрабатывал у твоего отца, но отец к нему хорошо относился, и он всегда был нам другом, всеми вами интересовался. И мистер Хиггиксон заходил, это епископальный священник, он сюда приехал несколько лет назад, ради климата — а сам здоров как бык, он с самого начала взял твою сторону. Когда все наши проповедники тебя ругали и говорили, что попробуй ты вернуться и тебя убьют, он тебя защищал! Заступался за тебя! Прочел все твои писания и заявил: «Этому юноше следовало бы стать священником. В его книгах больше истинной веры, чем у всех нас, проповедников, вместе взятых». Да, горой за тебя стоял. Это, говорит, не он согрешил, а мы! Уж ты, сын, обойдись с ним по-хорошему, он с самого начала был тебе другом, и он, как говорится, ученый человек и добрый христианин… И боже ты мой, как же я забыла, жаль, тебя не было, а мне, честное слово, пришлось отвернуться, чтоб не рассмеяться… Кто? А Эрнест Пеграм собственной персоной, в большущем автомобиле, сидит в новеньком «кадиллаке» толстый как свинья, а изо рта вот этакая сигара торчит. Ну да, он-то теперь богатый. Он обеспечен, как и все Пеграмы. Понимаешь, Уилл Пеграм скончался два года назад где-то там на Севере, он был богатый человек, крупный чиновник в какой-то важной корпорации. Он один из всех Пеграмов и уехал отсюда. Но бедный Уилл! Я-то помню, как он отсюда уезжал, больше сорока лет назад, эта корпорация и предложила ему работу в восточной части штата, а он, что называется, был гол как сокол. И вот два года назад он умирает и оставляет капитал около миллиона долларов. Вот они и обеспечены. Детей у Уилла не было, все осталось братьям и сестрам. Эрнесту он завещал круглых сто тысяч — это не враки, я в газетах читала, да Эрнест и сам мне говорил. И остальных не обидел. И вот мы все сидим на бобах, весь город разорился, все всё потеряли, так и в Библии сказано: «Как пали сильные!», а у Пеграмов больше никаких забот. И вот, значит, Эрнест сегодня подкатил к дому в своем большом новом автомобиле и курит шикарную сигару. Я ему говорю: «Эрнест, вид у тебя процветающий, ты все по паяльному делу?» Я-то, конечно, знала, что нет, просто интересно было, что он скажет. Нет, говорит, Элиза, и сигарой пыхтит, ну прямо красота. Нет, говорит, я достиг того возраста, когда пора и уйти на покой. Слышишь? На покой! Хотела бы я знать, на что бы он жил, на покое-то, если бы не Уилл? А он — да, да, слушай внимательно, он и говорит: передай, говорит. Джину, что делать мне совершенно нечего. Я целыми днями свободен, и если он куда хочет съездить, куда я мог бы его свозить, вот, говорит, моя машина к его услугам. Ты знаешь, он ведь всегда был добрая душа. Наверно, вспомнил те дни, когда жил рядом с нами на Вудсон-стрит и все вы, дети, росли у него на глазах. Пеграмы всегда были нам друзьями и очень интересовались твоей карьерой. Пока ты здесь, сын, прошу тебя, повидай их всех. Они будут рады. Но когда я увидела Эрнеста в его машине, и как пыхтит сигарой, а сам, как говорится, поперек себя шире, и объясняет мне, что ушел на покой, — ну, тут пришлось отвернуться, чтобы не увидел, что я смеюсь… Да, такого я не запомню. Так с утра и шли и ехали без перерыва и телефон звонил как заведенный. Честное слово, мне сейчас кажется, что все в городе либо побывали здесь сегодня, либо звонили. И… ах да! Там на зимней веранде и сейчас двое ждут — старый капитан Фицджеральд и какая-то мисс Морган, медицинская сестра. Что им нужно — не знаю, они уже час как ждут, так что ты, пожалуйста, выйди к ним и хоть поздоровайся… И еще в гостиной, там их трое — одна дама, говорит, она из Чарлстона, читала твои книги, и проездом оказалась у нас, и слышала, что ты дома, и хотела пожать тебе руку, и Типтон, ты его когда-то знал, и — честное слово! — репортер из газеты, он тоже здесь. Наверно, мечтает об интервью, так что ты уж пойди к ним сразу… Ох, горюшко, опять телефон! Одну минуту, сын, сейчас подойду.

Чикамога

Седьмого августа тысяча восемьсот шестьдесят первого года мне было девятнадцать лет от роду. Если я дотяну до седьмого августа нынешнего года, мне будет девяносто пять — а утро сегодня такое, что я не намерен сдавать позиции. Думаю, теперь тебе ясно, что с тех пор много воды утекло.

Я родился севернее: в Ручьях на Тоу-Ривер, в тысяча восемьсот сорок втором году. И твой дед, паренек, родился там же — в тысяча восемьсот двадцать восьмом. Отец наш, Билл Пентланд — тебе он приходится прадедом, — попал в те края давно, сразу после революции, и поселился в Ручьях на Тоу-Ривер. Вообще-то индейцы называли ее Эстатоу, ну а белые для краткости — просто Toy; так оно по сей день и осталось.

Понятное дело, в те времена там жили сплошь одни индейцы. Я слыхал, что чероки помогли отцу Билла Пентланда построить тот самый первый дом, в котором кое-кто из нас появился на свет. А еще я слыхал, что дед Билла Пентланда поселился в Америке до революции: он приплыл из Шотландии вместе с двумя братьями. Вот откуда взялись все американские Пентланды. Так что если встретишь где-нибудь Пентланда, будь уверен — это потомок одного из тех троих.

Ну, стало быть, седьмого августа тысяча восемьсот шестьдесят первого года мне было девятнадцать лет от роду. В полвосьмого утра седьмого августа я вышел из дому и отправился пешком аж в самый Клингман. Джим Вивер накануне вечером прибыл из Биг-Хикори — он там жил — и остался у меня ночевать. А утром мы пошли вдвоем. Он был моим лучшим другом. Мы с ним выросли вместе, а теперь нам предстояло вместе исходить один бог знает сколько бесконечных, пыльных дорог — правда, в то утро мы об этом еще не догадывались.

До Клингмана было добрых двадцать миль — я думаю, нынешней молодежи двадцать миль показались бы очень неплохим концом. Но тогда считали, что это сущие пустяки. Все мы были отменными ходоками. Тот же Джим Вивер мог идти целый день и ни разу не остановиться передохнуть.

Джим был рослый, а я низенький, вроде как сейчас — правда, с тех пор я еще маленько усох, — однако я от него ни на шаг не отставал. Мы пришли в Клингман еще до двенадцати, хотя солнце пекло вовсю, а в три часа пополудни нас обоих уже зачислили в Двадцать девятый. В этом полку я и служил до самого конца войны. В общем, как бы то ни было, а в тот день, девятнадцати лет от роду, я стал солдатом и потом не видел родного дома долгих четыре года.

Твой дядя Бахус, паренек, был уже в Виргинии: мы знали об этом, потому что получили err него письмо. Он воевал в Четырнадцатом полку с самого начала. Он уже успел побывать в первом бою при Манассасе и с тех пор не пропустил, по-моему, ни одного крупного сражения в Виргинии за все четыре года — разве что после Антьетэма, когда его ранили и ему пришлось проваляться четыре месяца.

Уже в те годы у дяди Бахуса были странные убеждения по части религии — ты о них слышал. Пентланды — хороший народ, но спроси у кого хочешь: они малость тронутые, когда дело касается религии. Это про них давно известно. Вот и Бак был такой же. Уже тогда он стал расселлитом[4]; он считал, что конец света близок, и очень боялся прозевать этот ответственный момент. Такая у него была теория. Он еще до войны без устали пророчествовал и обещал светопреставление, а когда война началась — тут Бак сразу понял, что это оно и есть.

Да что говорить! Он ни за какие коврижки не пропустил бы этой войны. Бак пошел на войну не затем, чтобы убивать янки. Никого он не хотел убивать. Он был мягкосердечный, как ребенок, и отважный, как лев. Ребята потом рассказывали, как наткнулись на него при Геттисберге: он стрелял из-за каменного укрытия, и винтовка так раскалилась, что Баку пришлось опустить ее наземь и вытереть руки об штаны — ладони были все в волдырях. Он пел псалмы, говорили ребята, слезы лились у него ручьем — уж не знаю, правда ли, нет ли, — и с каждым выстрелом он начинал новый стих. И я тебе скажу, на счету у него немало убитых, потому что с винтовкой в руках Бак промаху не давал.

Но он был добрый человек. Он бы и мухи не обидел. По-моему, он пошел на войну только затем, чтобы поспеть к Армагеддону. Такая уж у него была теория. Когда пришла война. Бак сказал: «Вот оно — началось, тут уж не зевай. Пробил час, — сказал он, — и скоро на земле будет царствие божие, и господь соберет овец одесную, а козлищ — ошуюю, как и было предсказано, — и уж я-то этого не прозеваю».

Ясное дело, мы не стали спрашивать, по какую сторону от господа бога окажется он сам, потому что все и так это знали. Бак окажется среди овечек — по крайней мере, такая у него была теория. Он оставался верен ей до самой смерти, а умер он десять лет назад. И до самого конца он пророчествовал и обещал светопреставление. Что бы ни творилось вокруг, сколько бы раз он ни ошибался — ничего на него не действовало. Сначала он говорил, что война — это и есть Армагеддон. А когда предсказание не сбылось, стал говорить, что конец наступит в восьмидесятые годы. А когда не сбылось и это, он передвинул его на девяностые. Ну, а в тысяча девятьсот четырнадцатом, когда разразилась новая война и затянула весь мир, Бак, конечно, был уверен, что это, наконец, случилось.

И как бы оно ни повернулось в конечном счете, Бак гнул свою линию и ошибок своих не признавал. Скажет разве: допустил, мол, ошибку в расчетах, но теперь все ясно и в следующий раз не оплошаю. И он оставался таким до конца.

Мне бы впору посмеяться, когда я узнал о его смерти: ведь Бак думал, что с человеком после смерти ничего не случится еще тысячу лет. Лежишь себе, значит, в могиле и дрыхнешь, пока Христос не придет и не пробудит тебя. Вот почему мне бы впору посмеяться. Я бы ничего не пожалел, только б оказаться там на следующее утро, когда Бак проснется и обнаружит, что он уже на небесах. Я бы ничего не пожалел, лишь бы взглянуть на его физиономию. Придется чуток обождать, зато я здорово посмеюсь, когда мы с ним встретимся. Только он и тогда будет гнуть свою линию. Найдет какую-нибудь причину и скажет, что ошибся малость в сроках.

Но Бак был хороший человек — таких, как Бахус Пентланд, еще поискать надо. И недостаток у него был только один: он взял и поверил невесть во что, да так, что не переубедишь.

Ну вот, значит. Бак был в Четырнадцатом. А Сэм и Джордж — ты им обоим приходишься племянником — в Семнадцатом; все трое воевали под командованием Ли в Виргинии. За четыре года я ни разу не видел Бака с Сэмом и ничего о них не слышал. Пока в шестьдесят пятом не вернулся домой, я даже не знал, живы они или нет. И уж конечно, ничего не слыхал про Джорджа, пока мне не написали после Ченселорсвилля. Тогда я и узнал, что он погиб. Потом, дома, мне рассказали, что он уложил семерых. Его хотели взять в плен. Но он не сдался, и пришлось с ним покончить. Такой уж был человек. Ни за что бы не сдался. Рассказывали, что его, мертвого, вытащили из-под целой груды мертвых янки. Тут Джорджа сразу опознали. Такой уж он был, Джордж. Ни за что не уступит.

Он похоронен на кладбище конфедератов в Ричмонде, Виргиния. Больше двадцати лет назад по дороге в Геттисберг на юбилейную встречу ветеранов туда наведался Бахус. Он разыскал его могилу и выяснил, где Джордж воевал.

Вот и мы с Джимом думали, что окажемся там же. То есть в Виргинии, вместе с Ли. Так мы думали, когда нас включили в списки. Только вышло совсем не так, как мы думали, — вот сейчас я тебе расскажу.

Ротным у нас был Боб Саундерс, батальоном командовал Л. С. Макинтайр, ну а полковника нашего звали Леандер Бригс. В Клингмане мы проторчали две недели. Потом нас перебросили в Алтамонт и муштровали еще два месяца. Гоняли нас там, где сейчас находится Паркер-стрит. Тогда на ее месте была голая равнина. Ее застроили позже. А сейчас посмотреть — ни за что не скажешь, что там было чистое поле. Но ведь было же!

В конце октября муштра закончилась и мы выступили в поход. В этот день Марта пришла пешком из Зебулона попрощаться с Джимом Вивером. Они были знакомы всего два месяца: он встретил ее как раз на той неделе, когда мы записались добровольцами, и я при этом присутствовал. Родом она была с Кэйн-Ривер, а в Клингман, к подружке, приехала погостить: недалеко от города разбили лагерь евангелисты, и ей хотелось послушать проповеди, — поэтому они с Джимом и повстречались. Шли мы как-то вечером мимо одного дома — солнце садилось, и мы шли на закат, — а на крылечке стоит она вместе с другой девушкой. Помню, они еще облокотились на перила. Та, другая, была блондинка, а она — брюнетка: черные волосы и черные глаза, пухленькая, небольшого роста, но сложения самого что ни на есть подходящего, а лицо и зубки прямо-таки белоснежные — и ямочки на щеках, как улыбнется.

Ну мы-то их не знали, так что не могли остановиться и заговорить, но когда Джим увидал ту, что поменьше, он сразу встал как вкопанный и уставился на нее, ей даже отвернуться пришлось. Ну ладно, прошли мы подальше, Джим опять обернулся на нее посмотреть, и надо же, поймал ее взгляд: она смотрела вслед. А потом вспыхнула и отвернулась снова.

Тут он и слопал наживку. Да чего там! Он и слова не сказал, но я-то видел, как он весь задергался, точно рыбка на крючке, и сразу понял, что она его подцепила. Мы повернули, прошли еще немного, а потом он остановился, поглядел на меня и говорит:

— Ты видел эту девушку?

— Которую — светленькую или темненькую?

— Ты прекрасно знаешь какую, — говорит Джим.

— Ну, видел. А что? — говорю я.

— Да нет, так — просто я на ней женюсь, — говорит он.

И я понял, что Джим попался. Но уж никак не мог поверить, что надолго. Потому что у Джима было столько девушек — это у меня раньше ни одной не было, а у него!.. Да он менял их каждую неделю. У нас в компании были симпатичные ребята, но красивее Джима Вивера я в жизни не встречал. Высокий, стройный, как тростинка, и сложен здорово; и волосы черные, и глаза черные как угли: посмотрит на тебя и словно прожжет насквозь. И, скажу я тебе, до встречи с Мартой Пэтон под его взглядом заполыхало не одно девичье сердечко. Он всегда выбирал самых лучших — прирожденный сердцеед, второго такого не сыщешь, — и я был уверен, что это ненадолго.

Наверно, лучше бы так оно и оказалось. Потому что до того дня, когда Джим Вивер впервые увидел Марту Пэтон, он был самым беззаботным парнем на свете. Ему на все было наплевать, лишь бы повеселиться: всегда готов на любую проделку, на любое дурачество. А тут он совсем переменился. И я всегда думал, что это, может быть, произошло некстати: уж больно не ко времени. Если бы это случилось несколькими годами позже… Если бы это случилось после войны! Он так хотел пойти на войну, он думал: вот будет потеха, — но теперь!.. Он привязался к ней, а она — к нему; когда мы покидали город, он взял с нее слово и медальон с портретом и маленькой черной прядкой, а когда наша колонна тронулась — Джим шел рядом со мной, — она взглянула на него последний раз, и он опять дернулся, точно его полоснули ножом.

С тех пор он совершенно переменился; с тех пор он жил словно в кошмарном сне. Удивительно, как все повернулось: ну просто ничего общего с тем, что мы себе представляли. Удивительно, как война и маленькая черноволосая девушка могут изменить человека, — но об этом-то я и хочу тебе рассказать.

Ближайшая железнодорожная станция, Локаст-Гэп, была за восемьдесят миль от Алтамонта. Мы отправились по дороге на Фэрфилд — вдоль реки вверх, мимо Крествилля, — перевалили через Блю-Ридж и спустились в долину. В первый же день мы пришли в Олд-Стокейд и остановились там на ночлег. Мы протопали по горам двадцать четыре мили, а дороги тогда были не те, что нынче. И скажу я тебе, для новобранцев, у которых за плечами всего два месяца службы, это вполне прилично.

Мы прибыли в Локаст-Гэп через три с половиной дня, и видел бы ты, какую нам устроили встречу! Веселья и шуму было хоть отбавляй. Все женщины и детишки выстроились вдоль дороги, музыка гремела, мальчуганы бежали за нами следом — а у нас сапоги блестят, обмундирование новенькое, в общем, парни хоть куда, словно на пикник собрались! И такое чувство было у многих ребят. Мы думали вволю повеселиться. Если б знать, что ждет впереди и на кого мы будем похожи четыре года спустя — толпа огородных пугал, босиком, в лохмотьях и еле ноги передвигают, — надо бы не раз призадуматься, прежде чем записаться добровольцем.

Господи боже, подумать только! Когда я говорю об этом, у меня просто не хватает слов. Подумать только, каким я был тогда, вначале, — и каким стал через четыре года! На войну я отправлялся обыкновенным деревенским мальчишкой, который и кошки бы пальцем не тронул. А после войны я мог бы спокойно стоять и смотреть, как убивают человека, и глазом бы не сморгнул, точно режут свинью. По мне, человеческая жизнь была не дороже воробьиной. Да, я видел целое поле акров в десять, сплошь усеянное трупами, — можно было пройти его из конца в конец и ни разу не ступить на землю.

Тогда-то я и сделал крупную ошибку. Если б мне в ту пору знать побольше, если б после возвращения хоть чуток повременить — все было бы в порядке. Я жалею об этом всю жизнь. Я не получил никакого образования. До войны у меня просто не было возможности. Когда вернулся — можно было пойти учиться, да я не пошел. А получилось так потому, что я в жизни ничего не повидал, кроме убийств и сражений, вот мне и было на нее наплевать. Я сам был какой-то пустой и окоченелый, словно мне вышибли мозги. Единственное, чего я хотел, — чтоб мне дали клочок земли и оставили меня в покое.

Да, я сделал большую ошибку. Надо бы потерпеть. Я женился слишком рано, а потом пошли дети, и надо было рыть землю, чтобы не умереть с голоду. Но если б я малость потерпел, было бы гораздо лучше. Ведь и года не минуло, как все встало на свои места. Здоровье вернулось ко мне, я снова обрел почву под ногами, а сметки и доброты мне тогда было не занимать как раз потому, что я видел столько страданий. Голова у меня работала как никогда, и с таким жизненным опытом я бы выучился в два счета. Но после войны я не мог ждать. Я не думал, что когда-нибудь станет по-прежнему. Я просто вымотался.

Как я уже говорил, мы добрались до станции Локаст-Гэп меньше чем за четыре дня, и оттуда нас отправили на поезде в Ричмонд. Мы прибыли в Ричмонд на рассвете и все еще думали, что нас пошлют на север — там была армия Ли. Но на следующее утро получили приказ двигаться на запад. В Кентукки шли бои; нашим там приходилось туго, и мы должны были остановить армию северян у реки Камберленд. Тогда я и распрощался со старушкой Виргинией. С тех пор мы воевали только на западе и юге. Он оставался там, наш Двадцать девятый, с начала и до конца.

До весны шестьдесят второго мы не участвовали в крупных битвах. А без этого настоящим солдатом не станешь. До тех пор были только мелкие стычки в Теннесси и Кентукки. Зимой мы узнали, что такое холод, ветер и дождь в открытом поле; мы поняли, что значит голодать, довольствуясь скудным походным пайком, и привыкли потуже затягивать пояса. Вот тогда нам стало ясно, что война — не увеселительная прогулка. Время не прошло для нас даром, но мы еще не были солдатами. Чтобы стать солдатом, нужно побывать в хорошем, крупном сражении, а его-то мы и не видели. В начале шестьдесят второго мы едва не попали в переделку. Нас послали освобождать Донельсон от осады, но вот оказия: не успели мы добраться до места, как он уже был взят! Сейчас я расскажу тебе эту историю.

Донельсон осадили войска генерала Гранта, и нужно было поспеть туда, пока старый мясник не вошел в город. Нам осталось всего семь миль пути, и день клонился к вечеру — переход был тяжелый. Мы получили приказ остановиться на отдых. И тут я услыхал выстрелы и понял, что Донельсон пал. Шума битвы не было. Тишина стояла как в церкви. Мы сидели на обочине, и я услыхал раскаты пушечных выстрелов. Прогремело пять раз, с расстановкой, вот так: бом! бом! бом! бом! бом! И меня осенило. Я повернулся к Джиму и сказал:

— Все, приехали! Это Донельсон — он взят!

А капитан Боб Саундерс не поверил мне и говорит:

— Да ну, брось!

— Знаешь, — сказал Джим, — я надеюсь, что он прав. По мне, хоть бы вся эта проклятая война провалилась к дьяволу. Я готов вернуться домой.

— Он ошибается, — возразил капитан Боб, — бьюсь об заклад, что ошибается.

Что ж, это меня устраивало. Со мной тогда вообще творилось что-то странное — с самого начала войны и до самого конца. Если у нас затевали веселую проделку, или шла игра в карты, или заключали пари, или еще как-нибудь валяли дурака — я был тут как тут. Я бы побился об заклад, что красное — это зеленое, что день — это ночь, а если бы я увидел девушку даже на верху высоченного дерева — да она бы чихнуть не успела, как я был бы уже там! И таким я оставался всю войну. Я в жизни не спорил и не играл в карты ни до, ни после войны, но во время войны был готов на все.

— Сколько ставишь? — спросил я.

— Ставлю сотню долларов, один к одному, — сказал Боб Саундерс, и не успел он рта закрыть, как мы ударили по рукам.

Мы выложили деньги, и Джим забрал их на хранение. И вот не прошло и получаса, как с той стороны прискакал верховой и сообщил: можно поворачивать обратно, форт Донельсон пал.

— Что я говорил? — сказал я капитану Саундерсу и положил денежки в карман.

Ох и посмеялись мы над ним. Видел бы ты его физиономию — баран бараном. Но он признал свое поражение, что ж тут поделаешь?

— Ты был прав, — ответил он. — Выигрыш твой. Но послушай-ка, что я тебе скажу, — и он вынул пачку бумажек, — вот последние сто долларов, больше у меня ничего не осталось. Ставлю их и предлагаю тянуть карты — у кого старше, тот и выиграл!

Я не возражал. Я шлепнул на кон свою сотню и говорю:

— Давай колоду!

Нам принесли колоду, Джим Вивер перетасовал ее и предложил тянуть. Боб Саундерс тянул первым и вытянул восьмерку пик. Я перевернул свою карту — дама.

Да, сэр, поглядели бы вы на Боба Саундерса! Ребята так его засмеяли, что он готов был сквозь землю провалиться. Мы все от души повеселились, а потом я, конечно, вернул деньги. Я всегда возвращал выигрыши до последнего пенни.

Да, со мной происходило тогда что-то неладное: я был готов на любую аферу. Только у нас запахнет приключениями — я тут как тут и сразу оказываюсь в числе заводил.

Так вот, битва за Донельсон была самой забавной за всю войну: сплошное веселье, и ни одной царапинки. Как раз то, что мне надо. А сражение на Стоун-Маунтин было самым необычным, потому что… Ну да я тебе расскажу про этот удивительный бой, а ты уж прикинь, слыхал ли ты о чем-нибудь подобном.

Ты когда-нибудь слышал о битве, в которой одна из сторон не сделала ни единого выстрела и победила, да еще нанесла противнику такой сокрушительный урон, словно у нее было пушек видимо-невидимо? Это и есть битва на Стоун-Маунтин. Я побывал во многих боях. Но бой на Стоун-Маунтин — самый необычный за всю войну.

Вот как это было.

Мы укрепились на горке, а янки были внизу: они хотели выбить нас оттуда и овладеть высотой Стоун-Маунтин. Мы не могли поднять наверх пушки, да и не пробовали, это оказалось ни к чему. Там было только одно орудие — маленькая латунная гаубица, мы втащили ее на канатах, но так ни разу и не выстрелили. Не удалось. Только мы подняли эту пушку, как взорвался снаряд — он лежал на ней — и расколол ее. Гаубица развалилась пополам, да так ровно, будто ее распилили посередке. Я никогда не забуду эту пушечку и как она раскололась точнехонько пополам.



Поделиться книгой:

На главную
Назад