Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мой XX век: счастье быть самим собой - Виктор Васильевич Петелин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Реалистическая манера восприятия действительного мира заключается в многогранном понимании каждой человеческой личности, каждого общественного явления, природы. Только многогранное восприятие действительного мира может быть воплощено, при знакомстве с характером выражения внутренней жизни духа в реальном мире, в правдивые художественные образы, дающие впечатление человеческой индивидуальности. Романтизм представляет собою также особую манеру восприятия и отражения особыми средствами действительного мира.

6. Такое толкование метода дает прежде всего единообразие, без которого невозможно существование литературной науки.

Метод социалистического реализма, возникший в определенных условиях развития советского общества, также определяет специфическую манеру восприятия действительного мира и его отражения.

Определение социалистического реализма.

В определении, записанном в Уставе ССП, сформулированы скорее задачи искусства, но не его метод. Всякая теория делается более определенной в действии. Литература, следуя методу социалистического реализма, выполняла дидактические, моралистические функции, превратилась в резко тенденциозное направление, что привело ее к иллюстративности. Такое понимание задач искусства привело к тому, что всякий более или менее знакомый с литературным делом становился писателем, в результате чего открылся широкий простор целой массе ремесленников, не имеющих своего голоса, не обладающих необходимым знанием жизни человеческой. Появилось много произведений, составленных по готовым рецептам литературной теории, без всякой искры вдохновения и таланта, до крайности бесцветные и похожие друг на друга, так как в их основе лежало одно и то же намерение. Они появлялись на свет для того, чтобы так же бесследно и быстро исчезнуть, не пережив срок выхода журнальной книжки. Эти произведения не вызывали ничего, кроме скуки и неудовлетворенности. Эти произведения были построены по ясно намеченному плану, как строится дом или машина. В таких произведениях нет ничего непонятного: все ясно и целесообразно. Такое произведение может получить наше одобрение, как полезное, умное и нужное, но никогда не увлечет нас, не восхитит, не заразит неподдельным и органическим чувством. Произведения прошлых лет, когда господствовала теория социалистического реализма, строились так, что каждый шаг был точно рассчитан, слишком ясно вытекал из предыдущего, в таких произведениях было все слишком понятно и ясно, такие произведения были чрезвычайно скучны, бездарны именно благодаря своей рационалистичности. Появление подобных произведений было обусловлено тем, что теория социалистического реализма рассматривала искусство как средство коммунистического воспитания советского народа.

7. В связи с этим метод социалистического реализма требует, чтобы писатель, отбирая лучшие качества и чувства советского человека, изображал жизнь в революционном развитии. При этом типическое в искусстве рассматривалось преимущественно как исключительное в жизни. Это, конечно, особая манера восприятия действительного мира и особого его отражения.

Изображение жизни в революционном развитии рассматривали не как диалектическое развитие, т. е. борьбу противоположностей, а как механическое перемещение в завтрашний день, где жизнь протекает без борьбы и треволнений.

Теория бесконфликтности – закономерное следствие метода социалистического реализма, требующего отбора лучших чувств и качеств советского человека при создании художественного образа.

8. Возникновение метода социалистического реализма обусловлено тем, что в жизни существовали тенденции неправдивого освещения фактов. В письме к Бухарину В.И. Ленин писал: «Самое худое у нас – чрезмерное обилие общих рассуждений в прессе и политической трескотни при крайнем недостатке изучения местного опыта. И на местах и вверху могучие тенденции борются против его правдивого оглашения и правдивой оценки».

Если при жизни В.И. Ленина эти могучие тенденции получали отпор с его стороны, то после его смерти они беспрепятственно развивались, что и привело к теоретическому их обоснованию, к призыву изображать только хорошее, отбирать только лучшее.

Эта тенденция очень живуча, она не так быстро исчезнет из практики нашего государства, из практики нашего искусства. Об этом рассказывает В. Овечкин в «Трудной весне».

9. Ленин везде и всюду отстаивает «полную и открытую правду», разоблачая беспощадно ложь и лицемерие. Полную и открытую правду можно сказать народу, если не игнорировать всей совокупности жизненных фактов, не толковать произвольно отдельные явления, выхваченные из неразрывной цепи фактов и событий.

В.И. Ленин большое внимание уделял фактам, требовал, чтобы политические деятели собирали как можно больше фактов, потому что чем больше будешь знать фактов, тем многостороннее, правдивее будет нарисована картина той части жизни, изучением которой занимаешься, а чем правдивее картина, тем больше веры со стороны народа.

Чтобы правильно определить место и назначение того или иного явления, события в неразрывной цели исторического процесса, писатель или политический деятель должен знать со всех сторон сущность явления, события, не отбирая только лучшие или только худшие стороны – сущность такого отбора одинаково вредна: она искажает предмет, явление, представляет его читателю только с одной его стороны.

10. Метод социалистического реализма занял господствующее положение в развитии советского искусства. Могучие тенденции неправдивого освещения событий, фактов, существовавшие и в 20-е годы, получили теоретическое оформление на Первом съезде писателей. Но литература 30-х годов развивалась не только под влиянием лозунгов метода социалистического реализма. Некоторые писатели остались верными реалистическому методу, т. е. многогранному восприятию действительного мира и правдивому его отражению.

А. Толстой и история его романа «Хождение по мукам».

Эстетические взгляды М. Шолохова. Его призыв к правдивому изображению реальной действительности. Творческая история его романов «Тихий Дон» и «Поднятая целина». Оценка Шолоховым советской литературы в 1951 году.

Писатели-реалисты избирали различные пути в отстаивании своих творческих принципов. М. Шолохов остался последовательным сторонником метода реализма и предпочитал ничего не печатать, чем говорить полуправду. Это не значит, что он не писал, он писал, и много, но все время чувствовал сковывающий лед эстетической теории, которая господствовала во время культа личности. Не случайно, что главы из второй книги «Поднятой целины», написанные еще до войны, стали появляться только с 1954 года, когда подул освежающий ветер ленинизма.

Другие писатели, как А. Толстой, Сергеев-Ценский, Шишков, углубились в реалистическое изображение исторического прошлого нашего народа и создали замечательные по своей правдивости картины русской жизни различных эпох. Поэтому следует категорически отмести заявления зарубежных критиков о застое в русской литературе. В 30-е годы были созданы такие произведения, как «Тихий Дон», «Поднятая целина», «Емельян Пугачев», «Севастопольская страда», «Петр Первый», «Хождение по мукам», которые вошли в золотой фонд русской литературы. И это лишний раз подтверждает огромные преимущества реалистического метода перед другими методами.

11. В настоящее время некоторые сомневаются в существовании теории социалистического реализма. Это антиисторическая постановка вопроса. Теория социалистического реализма существовала, и этого никак нельзя обходить при изучении советской литературы. Но при этом надо иметь всегда в виду, что была борьба и за реалистическое, многогранное, правдивое изображение действительного мира, была борьба за полную и открытую правду, которую В.И. Ленин в первые годы советской власти провозгласил как неотъемлемое качество руководителя, журналиста, писателя.

Ленинское понимание правды.

М.А. Шолохов и в своих эстетических высказываниях, и в творческой практике остался до конца верным ленинскому пониманию правды действительного мира. М.А. Шолохов – ум, честь и совесть русского народа.

12. Многие критики и литературоведы сейчас стараются в метод социалистического реализма вложить совершенно новое содержание, а то, которое было, объявить продуктом вульгаризаторов метода социалистического реализма.

Литературная теория имеет огромное значение. В этом все убеждены. Поэтому перед теоретиками искусства очень остро стоит вопрос о разработке теории, которая ориентировала бы писателей, живописцев на создание таких произведений искусства, которые были бы пронизаны ленинским пониманием правды действительного мира. Только в этом случае можно ожидать появления произведений, полных высоких идей, глубоких мыслей и благородных чувств. Только такие произведения могут возбудить благодарность миллионов.

Л. Толстой писал: «Человеческое слово может быть полезно только тогда, когда оно заключает в себе истину. Всякая ложь, даже самая блестящая, высказываемая хотя даже с самыми благородными, высокими целями, непременно в конце концов должна произвести не пользу, а величайший вред».

В. Петелин.

Надеюсь, читатели помнят, что эти тезисы были состряпаны за три-четыре часа. Боря Бугров уже сидел в моей комнате, когда я дописывал последние страницы этих тезисов.

Борис Бугров доставил их в партбюро, где тут же машинистка их перепечатала. Вечером в тот же день собралось партбюро, А.И. Метченко доложил свое мнение о тезисах и основных положениях моего доклада. Члены партбюро во главе с Л.Г. Андреевым (все собирался ему написать, помнит ли он этот эпизод факультетской жизни, но так и не собрался) единогласно осудили эти тезисы. Партбюро решило, что с докладом на научно-теоретической конференции четвертого курса филологического факультета МГУ выступит профессор А.И. Метченко, автору же тезисов слова не давать, тем более что он закончил аспирантуру и к нашему факультету уже не имеет никакого отношения. Это решили поздно вечером накануне открытия конференции.

А утром следующего дня я с тревогой в душе иду в родной университет, не ведая и ничего не зная о драматических событиях, происходивших на факультете...

Теперь-то могу себе представить, что А.И. Метченко провел, может, бессонную ночь, готовясь в спешном порядке к докладу и чертыхаясь по адресу строптивого аспиранта, рукопись которого он уже отметил в своей новомирской статье, которая вот-вот выйдет и ничего уже снять из нее нельзя. Такие чувства испытывал бы любой профессор того времени, неожиданно оказавшись в столь неловком положении: А.И. Метченко был умным, образованным, даровитым, но одновременно он был человеком своего времени, события 20 – 40-х годов формировали его ум и душу, а мы знали об этом времени лишь понаслышке да из доклада Хрущева, ошеломившего нас.

Борис Бугров уже ждал меня. И сразу огорчил: докладчик – Метченко, мне слова не давать, и вообще обстановка накалилась до предела.

– Но я после Метченко предоставлю тебе слово, Виктор. Так что говори все, что подготовил, ничего не меняй.

В то время эти слова показались мне нормальными и естественными, и только сейчас, вспоминая этот эпизод, понимаю, что это было решение отважного и мужественного человека: на четвертом курсе идти против партбюро... М-да-а!

А между тем в аудиторном корпусе МГУ творилось что-то явно неладное: никогда еще не видел такого скопления людей – громадная очередь в гардероб, много суеты, громких разговоров, чувствовалось, что ожидали чего-то необычного, скандального. А у меня всего лишь научный доклад... и никакой политики...

Коммунистическая аудитория была битком набита, хотя до начала не меньше тридцати минут. Первые два ряда – свободны: для профессорско-преподавательского состава и членов партбюро... Пристроился с краю, чтобы поскорее выйти, когда вызовут. На кафедре – профессор Метченко. Трудно вспомнить, о чем он говорил, но только не о литературе; хорошо помню, что больше всего времени докладчик уделил международному положению. А в то время как раз происходили чудовищные события: Англия, Франция и Израиль напали на Египет. Советское правительство потребовало прекратить агрессию: Израиль вторгся на Синайский полуостров, Франция и Англия после бомбардировки Египта с воздуха высадили десант в районе Порт-Саида, но жители города мужественно сражались за только что обретенную свободу от английских колонизаторов. 5 ноября 1956 года советское правительство предупредило захватчиков, что готово применить силу, чтобы помочь египтянам отразить агрессию. После этого военные действия были прекращены, но из захваченного Порт-Саида и с Синайского полуострова не собирались уходить. Советское правительство на этот раз предупредило агрессоров, что не будет препятствовать добровольцам Советского Союза, готовым помочь с оружием в руках египтянам в их справедливой борьбе за свою свободу. Лишь 22 декабря 1956 года войска Франции и Англии покинули Египет, а Израиль – лишь в марте 1957 года.

Так что научная конференция студентов четвертого курса как раз приходилась на самое взрывоопасное время, когда могла разразиться война, совершенно непредсказуемая по своим последствиям (примерно такая же, как недавняя с Ираком, только ситуация была другая, да и Советский Союз был другим).

И вот этим опытный оратор воспользовался на полную, так сказать, катушку, говорил о бдительности, о тех, кто в это напряженное время готов отказаться от наших незыблемых принципов партийности и народности, подвергнуть безнравственной критике наши ценности, завоеванные в результате острейшей классовой борьбы. Имеются такие и на нашем факультете... А.И. Метченко говорил ярко, темпераментно, с таким искренним пафосом, что верилось в его слова.

Первые ряды бурно хлопали ему, а сотни собравшихся сидели тихо. Но при чем здесь вопрос «О художественном методе», который мы собирались обсудить? Да, Англия и Франция должны покинуть Египет, но почему это должно быть связано с отжившим свое время социалистическим реализмом, с теми догмами, которые, как ржа, разъедали души писателей. Так примерно думал я, слушая эти бурные аплодисменты первых рядов.

В этой накалившейся до предела атмосфере председательствующий Бугров предоставил мне слово. Начал я с азартом:

– Сейчас отовсюду слышится недовольство: прозаики говорят, что нет прозы (незадолго до этого в той же аудитории выступал К. Симонов и резко сетовал по этому поводу); критики – нет критических острых выступлений; драматурги – нет хороших пьес; поэты – нет настоящих стихов... Кто же мешает тому же Симонову создать нетленное художественное произведение, Софронову – захватывающую дух драму или трагедию, а Борису Рюрикову создать такие критические статьи, которые повергли бы нас в духовный трепет от глубоких мыслей и яркости изложения?.. Но, увы, никто из недовольных состоянием нашей литературы не спешит поразить нас глубокими художественными откровениями.

Что же мешает прозаикам, драматургам, поэтам и критикам создавать честные, правдивые произведения?

Метод социалистического реализма!

Тишина воцарилась, как говорится, гробовая.

Естественно, я не собираюсь пересказывать доклад, длившийся час пятнадцать минут. Первые ряды пытались сорвать мое выступление. Некоторые из самых ретивых даже топали ногами, что-то возмущенно кричали председательствующему, дескать, мы ж решили не давать Петелину слово, но Борис Бугров невозмутимо разводил руками.

Конечно, нельзя было так затягивать выступление, испытывать терпение. Попутно я рассказал о драматической истории трилогии Алексея Толстого «Хождение по мукам», привел переписку между редактором «Нового мира» и автором, который предупреждал редактора, что он вовсе не заинтересован дать бесконфликтный, праздничный роман к 10-летию Октябрьской революции, у него сложные судьбы персонажей, которые поступают по своей воле, а не по воле автора, тем более редактора. Рассказал о трагической истории третьей книги «Тихого Дона», когда жестокая цензура редакторов пыталась сломать тяжелую судьбу его главного героя и сделать его большевиком. Но уж очень накаленной была обстановка и хотелось высказаться: я понимал, что другого такого случая не представится. Да и опыт подобных выступлений у меня был невелик, прямо надо сказать...

Потом выступил Д. Урнов, выступил ярко, темпераментно, заученные фразы так и слетали с его уст, совершенно не задевая души, больше упоминая о западноевропейских именах, – и ни слова о социалистическом реализме. «О чем он говорит? – недоумевал я. – Словно на экзамене по теории литературы...»

Я никак не мог прийти в себя после марафонского выступления, а главное – от недоумения. Да и дальнейший ход дискуссии ничем не омрачил первые ряды собравшихся. Мое выступление – глас вопиющего в пустыне.

Утром следующего дня я был на спецкурсе С.М. Бонди, в перерыве ко мне подошел болгарский профессор и попросил дать ему почитать мой доклад, потом – американский стажер с той же просьбой, но я отказал, ссылаясь, что мое сочинение пока в единственном экземпляре, а перепечатать денег нет: аспирантскую стипендию я уже не получал, а накоплений – никаких. (Мой друг Станислав Петров, полонист, отец его был полковником КГБ в Свердловске, уговаривал меня никому не давать мой доклад, чтобы не погубить себя... «Ну а как же XX съезд партии?» – возражал я. Но никому не дал...)

Я. Гордин, полемизируя с Д. Урновым в том же номере «ЛГ», совершенно прав: «Дело в том, что Синявский (Абрам Терц) опубликовал свою точку зрения, а Петелин этого не сделал. Поэтому мнение Синявского стало фактом литературного и общественного процесса, а устное выступление Петелина осталось фактом внутренней жизни филологического факультета МГУ... И еще один штришок: робкого Синявского за его точку зрения «как подхватили сразу», так и понесли в мордовский лагерь, а смельчак критик Петелин невозбранно продолжал свою плодотворную литературную деятельность и основ больше не потрясал».

Прав в том смысле, что факт публичного выступления нельзя сравнивать с фактом публикации; надеюсь, Д. Урнов имел в виду, скорее всего, совсем другое: то выступление аспиранта как бы символизировало возникновение нового мышления, возникновение чувства духовной независимости и способности думать и рассуждать по-своему, сбросив сковывающие мысль догмы. Только и всего!

Конечно, догмы крепко еще держались в учебниках и статьях, но всем было ясно, что эти гвозди, скреплявшие нашу незыблемую идеологию, начали ржаветь, пока совсем не проржавели и здание марксизма-ленинизма совсем не распалось.

Категорически возражаю только против утверждения, что «критик Петелин невозбранно продолжал свою плодотворную литературную деятельность...». Легко уловить иронию автора, совершенно, видимо, не знающего ни одной моей книги и не представляющего себе, что в них содержится. Но это, в сущности, мало меня задевает...

Я очень рад, что не отдал доклад ни болгарскому профессору, ни американскому стажеру; очень рад, что не оказался в мордовском лагере, и очень огорчен тем, что там оказался Синявский, который еще восемь лет «невозбранно» печатался в советских изданиях после выхода в свет своей работы «О социалистическом реализме», а уж потом, когда узнали, кто скрывается под псевдонимом, устроили позорное судилище. И по праву воздается ему: и хула – за одно, хвала – за другое.

Скажу лишь, что после того выступления настала тяжелая пора. А.И. Метченко, только что отметивший в «Новом мире» правоту молодого исследователя В. Петелина и получивший нагоняй за это на ученом совете, проходил мимо меня при неизбежных встречах в узких коридорах факультета, не отвечая на мои приветствия, словом, не замечал. Но однажды я остановил его:

– Алексей Иванович! Как моя работа, вы ж мой научный руководитель, мой учитель...

– Нет, я не ваш учитель, Виктор Васильевич! (Впервые, кажется, так назвали меня в те мои молодые годы.) У вас другие учителя. – И пошел дальше.

Но эти заметки я пишу не для того, чтобы драматизировать события моей личной судьбы. Никто из моих друзей, товарищей, коллег не поддержал меня в моих критических рассуждениях – а ведь многие со мной соглашались – ни тогда, ни потом. Это уже политика собственной безопасности, опасения вездесущего ока охранительных служб, которые, естественно, были внедрены в идеологические структуры.

Пытался я устроиться на работу, но попытки тоже оказывались неудачными. Долго я никак не мог понять: место есть, а не берут. И только А.Г. Дементьев проговорился: оказывается, бюро горкома партии, рассмотрев отчет парткома МГУ, отметило мое выступление как «идейно порочное», разослав свои циркуляры во все идеологические организации.

Сначала принимали охотно, диплом с отличием, аспирантура МГУ, а потом:

– Где-то я уже слышал вашу фамилию...

Через несколько минут молчания, пока рылся в своих воспоминаниях:

– А-а-а, вспомнил...

И следовало твердое:

– Нет! Пока ничего для вас нет... Но вы заходите, может, что-то напишете для нас.

Вскоре после только что описанных событий вышел в свет журнал «Новый мир» (1956. № 12), в котором была опубликована статья профессора А.И. Метченко «Историзм и догма». Где-то в начале учебного года в Коммунистической аудитории выступал Константин Симонов, в то время главный редактор «Нового мира». А.И. Метченко был инициатором этой встречи, поделился своими мыслями с Симоновым, и тот предложил дать в журнал статью. Хоть номер был уже сверстан, дали «вдогон», как это частенько бывало в те времена: что-то слетало после цензуры, нужно было заполнять место в журнале. Кажется, это был именно такой случай, что-то вроде аварийной публикации.

В статье критиковались вульгарно-социологические схемы, которые сковывали живое движение общественной мысли, критиковались, естественно, с точки зрения стопроцентно выдержанной теории социалистического реализма.

Приведу полностью страничку, на которой упоминается и мое имя:

«...За социологической схемой мы проглядели глубокое философско-историческое значение той схемы, которую Горький выразил словом «дело», проглядели связь горьковского понимания «дела» с афоризмом «Жизнь есть деяние», с одной стороны, и с афоризмом «Всякое дело человеком ставится, человеком славится» – с другой. Если бы мы учитывали эти необычайно характерные для Горького мысли, может быть, мы тогда не отождествляли бы историю дела в романе только с историей капитализма, а увидели бы, как дело, начатое Артамоновым-старшим и воспринимавшееся им как деяние, перерастает самих Артамоновых, под властью которых ему грозила опасность превратиться в злодеяние, как происходит «отчуждение» Артамоновых от главного, что есть в деле, – его человечности, и как дело переходит в руки тех единственных хозяев, которые в состоянии не только поставить его, но и прославить.

Попутно отмечу, что тот же упрощенно социологический подход к явлениям искусства наложил свою печать на изучение функции пейзажа в наиболее поэтических произведениях советской литературы. Прав молодой исследователь творчества М. Шолохова В. Петелин, критикуя некоторые последние работы о Шолохове за схематическое освещение в них функции пейзажа в «Тихом Доне». Стараясь во что бы то ни стало доказать, что картины природы в этом романе подчинены задаче усилить, сгустить впечатление внутренней опустошенности Григория Мелехова, которая наступает как расплата за отход от народа, авторы этих работ утверждают, будто в те светлые периоды, когда этот герой романа находится на правильном пути, он воспринимает величие и красоту окружающего мира, остро ощущает запахи трав, видит всю многокрасочность природы, а когда он идет против народа, то и красота мира идет как-то мимо него, его восприятие природы становится однокрасочным, ущербным. Однако достаточно вспомнить переживания Мелехова и его восприятие природы, когда он с бандой Фомина ускакал от красноармейского отряда, чтобы вся эта социологическая схема разлетелась прахом. Приведем небольшой отрывок.

«Странное чувство отрешения и успокоенности испытывал он, прижимаясь всем телом к жесткой земле. Это было давно знакомое ему чувство. Оно всегда приходило после пережитой тревоги, и тогда Григорий как бы заново видел все окружающее. У него словно бы обострились зрение и слух, и все, что ранее проходило незамеченным, после пережитого волнения привлекало его внимание». И далее идет изумительный «шолоховский» пейзаж, поражающий точностью рисунка, богатством красок, умением выделить из потока впечатлений две-три детали, в которых мастерство пластики сливается с проникновенным лиризмом. Отметим в этой картине всего лишь один образ багряно-черного тюльпана, блистающего яркой девичьей красотой.

«Тюльпан рос совсем близко, на краю обвалившейся сурчины. Стоило лишь протянуть руку, чтобы сорвать его, но Григорий лежал, не шевелясь, с молчаливым восхищением любуясь цветком и тугими листьями стебля, ревниво сохранявшими в складках радужные капли утренней росы».

Исследователь-социолог не может примириться с таким «безыдейным» (с его точки зрения) описанием природы, ему необходимо, чтобы ярко-красные тюльпаны вызывали в памяти Григория пролитую им кровь народа и заставляли его закрывать глаза. Подобные нехитрые схемы и убогая символика накладываются на изображение пейзажа у разных художников, в разных произведениях, мешая понять их подлинный идейный смысл, воспринимать их истинную красоту.

Социологические схемы мешают правильно оценить выдающиеся произведения, поднимающие проблемы эпохального значения. Узко понимая актуальность таких произведений, мы нередко частное и преходящее выдаем за главное...» (Новый мир. 1956. № 12).

Естественно, статью прочитали и на факультете, ведь не часто ученые факультета удостаивались такой чести быть опубликованными в «самом» «Новом мире». И на первом же заседании ученого совета профессор Н.А. Глаголев, конармеец в Гражданскую, рапповец в 20-е, выходец из Института красной профессуры в 30-е, не защитивший ни кандидатской, ни уж тем более докторской, типичный представитель вульгарно-социологического направления в литературоведении, в своем выступлении обратил внимание коллег на противоречивость А.И. Метченко в отношении к своему аспиранту: с одной стороны, на трибуне резко критикует антипартийную, идейно порочную позицию В. Петелина, отвергающего основополагающие принципы теории социалистического реализма, а с другой стороны – поддерживает его публично же в «Новом мире».

– Что же получается, Алексей Иванович? – ехидно, как мне рассказывали, спрашивал Н.А. Глаголев. – Публикация в «Новом мире» перечеркивает ваше выступление в Коммунистической аудитории. Нехорошо получается, Алексей Иванович... Мы, красногвардейцы, в Гражданскую войну немало порубали таких вот, кто порочит нашу идеологию и кто выступает против марксизма-ленинизма... Что подумают студенты, аспиранты, молодые преподаватели, которые должны брать с нас, старых коммунистов, пример для подражания в отстаивании наших идеологических основ... Нехорошо, Алексей Иванович, вы недавно получили орден Ленина...

Представляю себе самочувствие непогрешимого до сей поры профессора Алексея Ивановича Метченко... Не раз он еще пожалеет, что сослался на мою диссертацию. Но... Написанное пером – не вырубишь и топором... После моего выступления пытался вычеркнуть эту ссылку, но журнал уже был в типографии, ничего нельзя было сделать.

И память, память, «мой властелин», относит нас еще на несколько лет, к истокам этих скромных, вроде бы заурядных событий: ну, что такого, выступление с докладом «О художественном методе» в Коммунистической аудитории.

Дипломную работу на тему: «Роман Ст. Злобина «Степан Разин» в развитии советского исторического романа» под руководством А.И. Метченко я писал с удовольствием. Историю я любил, а тема эта давала широкий простор для самостоятельности, для привлечения материала и собственного его истолкования. В сущности, я был предоставлен самому себе: профессор Метченко заболел, обширный инфаркт надолго приковал его к постели. Месяца четыре он вообще никого не принимал, а когда ему стало полегче, пришла пора защиты дипломных работ. Вспоминаю, как я волновался, сдавая ему готовую работу. Прочитал он быстро... Возможно, у него и были какие-то замечания, но времени на доработку не было, и он тут же назначил срок защиты, вызвал своего аспиранта в качестве оппонента, высказал ему свои замечания, которые тот в своем отзыве повторил на защите.

Защитил, рекомендован в аспирантуру, сдал госэкзамены, получил диплом с отличием, сдал вступительные экзамены в аспирантуру, принят. Научным руководителем у меня стал крупный специалист по историческому роману Сергей Митрофанович Петров. Начали с ним искать тему, диссертабельную, как он выразился. А пока готовился к кандидатским экзаменам, произошло событие, которое изменило направление моей работы в аспирантуре. Сергей Митрофанович Петров был уволен из университета якобы за моральное разложение, в высших партийных и литературных кругах произошла какая-то скандальная история на любовной почве, в которую был замешан и мой научный руководитель («дело» Г. Александрова).

Историю я любил, но меня тянуло к современности, и я сказал об этом А.И. Метченко. И он вновь стал моим научным руководителем.

В критике заговорили о только что вышедшем в свет романе молодого тогда Д. Гранина «Искатели». В основном хвалили. Вскоре появилась двухподвальная статья Виталия Озерова в «Литературной газете», превозносившая этот роман, как говорится, чуть ли не до небес. А я по простоте своей душевной прочитал этот роман и ужаснулся, увидев пропасть между сутью романа и тем, что о нем говорилось. Тусклый язык, описательность, худосочные характеры, плоскостное изображение жизни... Хвалили, как обычно, за содержание, новизну конфликта, борьбу молодого со старым, нового с отжившим.

В Доме культуры на Ленинских горах состоялась дискуссия об этом романе, выступили студенты, аспиранты, преподаватели. С хвалебным словом, помнится, выступил Владимир Лакшин, ставший впоследствии заметной фигурой в литературном движении 60 – 70-х годов, с резкой критикой романа выступил я. Попытался напечатать это свое выступление, но повсюду получил отказ. Может, плохо написано, успокаивал я сам себя... Вполне возможно, я ведь только приобщался к литературному труду, не подозревая о его тяжести и непредсказуемости. И, уж конечно, даже в голову не приходило, что критики могут похвалить то или иное произведение в угоду времени, разругать по велению сверху, похвалить или разругать из-за групповых или националистических пристрастий.

Между тем я был единственным, кто все еще ходил без темы диссертации.

– Возьми творчество Федора Гладкова, – сказал однажды Метченко. – Тема актуальная. Гладков недавно получил Сталинскую премию, о нем много сейчас пишут, но бегло, поверхностно, можно копнуть поглубже. Быстро защитишь...

Стал читать Гладкова... Выспренне, натужливо, монотонно. В «Цементе» есть что-то интересное, смелое, новаторское, но о романе столько уже написано. Писать о Гладкове – насиловать себя... Сказал о своих впечатлениях Алексею Ивановичу.

– Ну, возьми два последних романа Ильи Эренбурга. Очень интересная тема, можно быстро защитить...

Эренбурга я читал и отказался сразу. Из современных писателей я любил Михаила Шолохова и Алексея Толстого, но...

Впервые я увидел Михаила Шолохова на вечере Сергея Васильева и Сергея Смирнова: Михаил Александрович, прервав свое вешенское затворничество, неожиданно для всех появился «на людях», да еще в качестве председателя литературного вечера. И было это осенью 1953 года в Большом зале Политехнического музея. Шолохов носил тогда еще гимнастерку, шинель, сапоги и папаху.

Вечер прошел с большим успехом. С чтением своих стихов выступали известные поэты. Шолохов, предоставляя каждому из них слово, говорил всего лишь несколько фраз, но говорил он так, что слушатели то смеялись, то мгновенно становились серьезными. Вроде ничего особенного он не говорил, а все, что говорил, действовало неотразимо. Что-то случилось и со мной. Как-то по-новому представилось мне его творчество. Естественно, я читал и перечитывал не раз «Тихий Дон» и «Поднятую целину», и Григорий Мелехов вместе с Пьером Безуховым были моими любимыми литературными героями, а после того вечера захотелось мне всерьез заняться творчеством Шолохова.

Чуть ли не на следующий день я пришел к заведующему кафедрой русской советской литературы профессору Алексею Ивановичу Метченко посоветоваться относительно темы диссертации. Как же я был разочарован, что диссертация о Шолохове только что написана Л. Якименко и представлена к защите, В.А. Апухтина тоже пишет о творчестве Шолохова. Что ж нового можно сказать, подумалось, если только-только на той же кафедре написана работа, к тому же и передана в издательство «Советский писатель». А более высокого признания не могло и быть, – так, во всяком случае, казалось тогда начинающему литератору. И начались поиски темы, которая бы увлекла и была бы актуальной, современной и любимой.

Весной 1954 года мне поручили прочитать одну дипломную работу, посвященную «Тихому Дону», и выступить в качестве оппонента на ее защите. То, что там было написано, просто потрясло меня. Не сама по себе дипломная работа, а цитаты из только что вышедшей книги Л. Якименко «Тихий Дон» М. Шолохова», густо вкрапленные в текст ее. Суть их заключалась в том, что Григорий Мелехов – отрицательный герой и что Шолохов резко отрицательно относится к нему, творит над ним беспощадный суд, карает его за все грехи и ошибки. Ничего человеческого не осталось в душе Григория Мелехова – вот итог его преступного пути. В этом заключался и пафос книги Л. Якименко.

Естественно, дипломница полностью разделяла пафос своего научного руководителя Л.Г. Якименко. Я написал резко отрицательный отзыв, указывая на то, что автор работы не понял сути «Тихого Дона», сути Григория Мелехова и пр. и пр. Назревал скандал. И я решил посоветоваться с Алексеем Ивановичем, председательствующим на предполагаемой защите. Он тут же прочитал мой отзыв и долго думал, изредка посматривая на меня.

– А ведь и твою дипломную работу можно было изругать, но она получила отличную оценку, в ней я увидел твои возможности, твою работоспособность, полную отдачу, огромный материал, собранный тобою. Но сколько в этой твоей работе было сырого, непрожеванного, так сказать, а ты получил рекомендацию в аспирантуру... И тут не менее сложный случай. Дипломница – венгерка, к тому же и беременная, она сегодня здесь, а завтра уедет к себе, и мы должны сделать все для того, чтобы у нее осталось хорошее впечатление о Московском университете, о России, о нашей литературе, а ты хочешь ее... У тебя есть здесь хорошие страницы, о теме дипломной работы, о собранном материале, вот об этом и скажи... Смягчи, смягчи свое выступление, нельзя же так. Есть определенные правила игры. Мы ее допустили до защиты, она много работала, ну что ж, что она не так думает, как ты, она думает так, как ее научный руководитель, такова сложившаяся традиция.

Защита прошла успешно, дипломная работа получила хорошую оценку.

Но после этого эпизода я много думал о том, что только что произошло на факультете. Я прочитал книгу Л.Г. Якименко «Тихий Дон» М. Шолохова», всю ее исчеркал, поставив множество вопросительных знаков, перечитал «Тихий Дон» и пришел к А.И. Метченко с твердым решением писать только о Шолохове.

На этот раз он поддержал мою мысль написать диссертацию о Шолохове, несмотря на то что вышла монография о «Тихом Доне»: и ему стало ясно, что в книге Л. Якименко допущено много грубых ошибок, которые могут и должны быть оспорены. Так началась полемика, которая продолжается до сих пор.

Стал читать книги, статьи о творчестве Шолохова... Оказывается, многие годы некоторыми критиками проводилась такая мысль, что Григорий Мелехов – наш враг, которого необходимо растоптать, и Шолохов, дескать, сам совершает над ним беспощадный приговор народа. Неужто Шолохов не знает, что делается с его героями? И каждый раз, мысленно разговаривая с ним, вспоминал Большой зал Политехнического музея, добродушного, веселого, улыбчивого человека на эстраде, с которым мне просто необходимо повидаться и поделиться своими мыслями, сомнениями, наблюдениями. Я начал искать возможности встретиться с ним. Случай вскоре представился.

3. Встречи и разговоры с М.А. Шолоховым

Накануне Второго съезда советских писателей в Москву приехал Шолохов. Узнав его телефон и что ему надо звонить довольно рано по московским понятиям, то есть часов в восемь утра, я вместе с моим другом Станиславом Петровым, аспирантом-полонистом, начали каждое утро названивать Михаилу Александровичу. Это оказалось не так просто, как представлялось неопытным аспирантам-филологам. Дел у него в Москве было много, все расписано по часам, но он не отказывал нам во встрече, надеясь, что у него образуется окошечко. Каждый раз мы договаривались, когда можно будет ему позвонить, и в назначенный час регулярно ему звонили. До съезда встречи не состоялось, но зато Шолохов признал нас, весело отзывался на наш звонок, поверил, что нам действительно надо бы повидаться, что нам такая встреча просто необходима.

На съезде мы бывали каждый день. Все ждали выступления Михаила Шолохова. И когда он вышел на трибуну, долго не смолкали аплодисменты. Блестящая его речь произвела такое же впечатление, как гром среди ясного неба. Сравнение банальное, но зато точно передает атмосферу того времени.

Рано утром следующего дня мы, как и договаривались, упрямо звоним на Староконюшенный. Подошел сам Шолохов. Снова пришлось напоминать ему, кто мы и что хотим встретиться.

– Вы знаете, что выступал вчера? Так вот я еще не ложился спать. Много было всяких разговоров и споров... – Ну, думаем, опять не повезло. – Но если вы сейчас можете приехать, то приезжайте, знаете, где я живу? Ну вот, жду вас...

Не было еще и девяти часов утра, а мы уже не совсем, правда, уверенно нажимаем кнопку звонка. Дверь открывает сам Шолохов. На его плечах военный китель. Мы что-то бормочем насчет того, что перед ним те самые аспиранты, которые только что звонили. Шолохов приветлив, хотя и весьма сдержан. По всему чувствуется, что бессонная ночь сказывается на его настроении. Только потом мы поняли, что дело не в бессонной ночи, ему, охотнику и заядлому любителю рыбной ловли, бессонная ночь – дело привычное. Дело в том, что часть литераторов неправильно поняла его речь на съезде. И не только писатели, которых он ядовито затронул в своей речи, но и в «верхах» было недовольство, как выяснилось позднее. Шолохов пригласил нас в кабинет. Мы уселись на диване, а Михаил Александрович напротив на стуле. У ног его удобно улеглась огромная охотничья собака.

Разговор понемногу налаживался. Смущение, которое сковывало нас, постепенно куда-то улетучилось. Но разговор пошел по другому руслу, чем я предполагал. Нет, я вовсе не собирался задавать ему вопросы о прототипах «Поднятой целины» или «Тихого Дона», столь традиционные в устах начинающих исследователей. Мне хотелось просто увидеть создателя великих творений, расспросить его, как он стал художником, что послужило первым толчком к творчеству, как он, наконец, относится к тем писаниям о Григории Мелехове, которые заполонили страницы многих статей и монографий к тому времени. К сожалению, большого разговора так и не получилось: то и дело звонил телефон. Только кто-нибудь из нас скажет что-нибудь, как тут же звонок, Шолохов берет трубку, разговор обычно затягивался: в это утро звонили его друзья. Запомнился разговор с Овечкиным. По шутливым и серьезным репликам Михаила Александровича было ясно, что вчерашние волнения еще не улеглись. Еще резче, чем на съезде, говорил Шолохов о тех, кто плохо знает жизнь народа, а берется писать об этом. Запомнилась высокая оценка Шолоховым Александра Фадеева, его личного мужества, его бескорыстия, его глубокой человечности. Впервые от Шолохова мы узнали, что Фадеев был ранен во время подавления Кронштадтского мятежа. И эта фадеевская кровь на кронштадтском льду, по словам Шолохова, незабываема. А когда телефон не трезвонил, он вспоминал, отвечая на один из моих вопросов, о напряженных событиях Гражданской войны на Дону: как-то зимой возвращался он домой через станицу, занятую белыми, его остановили, проверяли документы, долго разглядывал его, дыша винным перегаром прямо в лицо, какой-то казачий урядник, а потом, разглядев, что перед ним тринадцатилетний подросток, махнул рукой: пропустить, дескать. Лошадь тронулась, урядник откачнулся, и этот едва стоявший на ногах урядник навсегда врезался в память художника.

– А зачем вам критикой-то заниматься? – как бы вслух размышлял Шолохов. – Вы еще молодые, попробуйте написать о чем-нибудь близком и дорогом, об отце, о матери. Возьмите и напишите о студентах и преподавателях университета. Как видится вам жизнь, так и пишите, отбор жизненных явлений сам собой произойдет. Вот Виталий Закруткин... Начинал он как ученый, тоже в аспирантуре учился, преподавал в Ростовском университете, а сейчас написал хорошую книгу. Это полезнее, чем критикой заниматься...

Больше часа мы сидели в кабинете Шолохова, должен был вот-вот приехать Овечкин, по-прежнему трезвонил телефон, а тут еще вошел в кабинет какой-то мужчина, которого Шолохов запросто называл Федей, и мы поняли, что нам пора собираться. Пришел Валентин Овечкин, Шолохов познакомил нас, потом опять звонок в дверь. На этот раз пришли из Радиокомитета и стали упрашивать Шолохова выступить по радио.

– А что же вчера-то не записывали? Нет, я выступать больше не буду...

Кто-то еще входил, кто-то опять звонил... Естественно, мы стали прощаться, хотя Михаил Александрович и удерживал нас.

Весь 1955 год я готовился к кандидатским экзаменам, сдавал их, но главное – собирал материалы по диссертации.

Весной 1956 года Михаил Шолохов выступил на XX съезде КПСС. С неподражаемым юмором высмеял он тех, кто представлял положение в литературе в радужных тонах и благополучных цифрах. Набатно прозвучал его призыв еще внимательнее отнестись к литературным делам и навести там порядок, «решительно перестроить всю работу Союза писателей», который «из творческой организации, какой он должен быть, превратился в организацию административную».

На следующий день я позвонил Шолохову, так, на авось, а номер телефона у меня сохранился от первой встречи. Голос его сразу узнал и оторопел от неожиданности: такая удача и не снилась мне. Чуть заикаясь, стал напоминать о нашей встрече в декабре 1954 года, о незаданных тогда вопросах.

– А когда с девушками говорите, тоже так волнуетесь? – Этот ехидный вопрос несколько огорошил меня, но и сразу привел в воинственное состояние: к тому времени я уже научился разговаривать с девушками. Ну а пока раздумывал, что ответить, там, на другом конце провода, деликатно помалкивали. Вскоре я пришел в себя, принял его шутливый тон, а потом я высказал то, ради чего и позвонил:

– Очень бы хотелось с вами встретиться, Михаил Александрович...

– Сегодня никак не могу. Вечером уезжаю...

– Как? – в отчаянии вырвалось у меня.

– А очень просто! Поездом...

– Может, сейчас? – уже безнадежным тоном задал я совершенно ненужный вопрос. Так хорошо и весело начинался наш разговор, будто мы многие годы были знакомы, и так неожиданно обрывался.

– А сейчас я поеду в Академию бронетанковых войск. Давно приглашали. Им не могу отказать.

– Можно мне туда попасть?

– Конечно, можно. Я скажу, чтобы пропустили вас.

– А если я приглашу и моего друга Славу Петрова, помните, мы вместе с ним были у вас, – решил я воспользоваться благоприятной минутой.

– Давайте, звоните. Я скажу, чтобы пропустили аспирантов Московского университета.

Попрощались. Я тут же помчался в университет. Нашел своего друга. И вот мы в академии. Огромный зал набит битком. Раздаются и долго не смолкают аплодисменты при виде выходящего на сцену Михаила Александровича Шолохова. Он рассказал о работе съезда партии, а потом обратился в зал с просьбой задавать вопросы.

Шолохов брал записку, читал ее вслух, а иногда, экономя время – уж очень их было много, – пересказывал, затем отвечал на нее.

Эту часть выступления мне удалось почти дословно записать.

– Спрашивают: «Какие произведения советской литературы вы считаете лучшими за последнее время?» Их достаточно много. В эти годы вышла очень неплохая книга Лидии Обуховой, неплохая книга Николая Чуковского, но это мое личное мнение. «Какие меры вы считаете необходимыми для исправления деятельности Союза писателей?» Безусловно, руководство должно быть коллегиальным. Сейчас Союз писателей превратился в бюрократическую организацию. Курьеров много, а дела мало.

Михаил Александрович прочитал очередную записку, переданную ему председательствующим.

– Вопрос о платных выступлениях. Для меня этот вопрос стал впервые в Военно-воздушной академии, где мне предложили деньги за то, что я там выступал. Я им сказал, что я зарабатываю пером, а не голосом. Спрашивают о роли Сталина в работе Союза писателей. Сталин был все-таки Генеральным секретарем партии, а не Союза писателей. О его роли трудно говорить. Ведь подхалимов у нас до черта. Были произведения, где описывалась поездка Сталина на фронт. Давно это было, а осуществлено недавно. «Почему вы оставили работу над произведением «Они сражались за Родину»?» Единственная причина, что я не дописал его: считал необходимым закончить вторую книгу «Поднятой целины». А вот в этой записке задают вопрос, почему я не рассказываю о своем методе создания художественных произведений, как бы это помогло молодым писателям. Признаться, я против этого. Если все маститые писатели будут выступать в «Литературной газете» с предложением своих методов, то получится такая неразбериха, что любой молодой может шею сломать. «Почему многие писатели наши выезжают на своих старых произведениях?» Как это – выезжают? Если книга пользуется популярностью, ее переиздают. Так что верховая езда на старых книгах – это не то слово. «Вы говорите, что вы сразу работаете над двумя романами: над «Поднятой целиной» и «Они сражались за Родину». Как это у вас получается?» Прошу не думать, что я пишу правой ногой и левой рукой одновременно. Просто иногда хочется отдохнуть от «Поднятой целины» и писать о войне. Как я отношусь к Леонову и Федину? Очень хорошо отношусь. Оба талантливые писатели, это единственное, что я могу сейчас сказать. Опять вопрос о «Поднятой целине», ее замысле. Откровенно говоря, мне очень хочется закончить то, что я начал до войны. Для этого пришлось отложить «Они сражались за Родину». Я считаю, что «Поднятая целина» поможет нашим соседям зарубежным, где проходила коллективизация. «Нужен ли Союз писателей?» А почему бы нет? Был нужен до, будет нужен и после съезда. «Как Вы относитесь к Бунину?» Как писателя я его очень люблю. Тот же самый вопрос о Хемингуэе. Я считаю его «Старик и море» удивительно хорошей книгой. Повесть читается с большим интересом. В записке утверждают, что многие не любят Симонова. А почему не любят? Это дело вкуса. Симонов – несомненно талантливый писатель. А что ему пять раз присуждали Сталинскую премию, то я к этому не имею никакого отношения.

Записки так и сыпались. Спрашивали, как он относится к романам Шпанова, Эренбурга, Бабаевского, Коптяевой... На каждый вопрос Шолохов отвечал коротко и ясно. Вопросы, вопросы, вопросы...

– «Правда ли, что вам рекомендацию в партию дал Сталин?» Нет, такой чести я не был удостоен. Меня рекомендовали в партию коммунисты станицы Вешенской. «Кто ваши друзья из писателей?» Многие, за исключением Эренбурга, кстати. «Будут ли в романе «Они сражались за Родину» танкисты?» А куда от вас денешься! «Почему вы переработали «Тихий Дон»?» Я не перерабатывал его, а утюжил, исправлял стилистические погрешности. «Правда ли, что вы все свои гонорары отдаете на строительство тех или иных районных или областных учреждений?» Как же так все отдать? А самому что? Без штанов ходить? «Почему вы не пишете о сегодняшней жизни?» А я и не брал на себя такого труда: писать о советской эпохе из года в год. Вот в этой записке утверждается, что я пишу роман «Они сражались за Родину» по указу Сталина. Это не соответствует действительности. Ничего мне Сталин не говорил и не советовал. Сталин говорил, что надо писать о войне. Говорил он это многим. Сталин действительно вызвал меня в 1951 году и спросил, когда был опубликован роман Ремарка «На Западном фронте без перемен». Я по памяти сказал. Сталин сказал, что писать о войне надо сейчас, а не ждать, как Ремарк, восемь лет. Спрашивают, чем я занимался во время войны. Я был военным корреспондентом, приходилось и в боях бывать. Как я отношусь к Есенину? Он очень талантливый поэт. Автор записки спрашивает, как я отношусь к Григорию Мелехову. И если бы состоялся суд над ним, помиловал ли я его. Он бы его помиловал... Я бы, наверное, тоже помиловал. Знал ли я об отзыве Сталина о втором томе «Тихого Дона», и действительно ли Горький помогал мне в публикации третьей книги романа? Да, Горький мне крепко тогда помог. Я рассказал Горькому о трудностях с публикацией третьей книги. Горький позвонил Сталину, попросил приехать его к нему на дачу. Через час Сталин был у него. Я рассказал Сталину, что мою книгу читали человек шесть и каждый настаивал, чтобы я резал книгу. Я сказал, что если буду слушаться всех, то от книги останутся рожки да ножки. Потом Горький высказался за то, что ничего переделывать не надо. Сталин тогда же и сказал, что я слишком объективно показываю Корнилова, вроде как бы с сочувствием. Субъективно, как человек своей касты, он был храбрым генералом. Он был честным человеком. Так объяснил я свою позицию. Сталин не согласился: раз человек шел против народа, значит, он не мог быть честным. Произошел легкий спор. И только совсем недавно, когда вышел двенадцатый том сочинений Сталина, я узнал поточнее его мнение. Все-таки в то время я очень волновался: решалась судьба книги. Я написал тогда Сталину письмо, просил сообщить, в чем же я ошибся. На это письмо я не получил ответа.

Шолохов взял следующую записку:

– «Нравится ли вам «Золотая роза»?» В общем хорошая книга. Почему я не отношу Эренбурга к своим друзьям? Я считаю его «Оттепель» клеветнической, клеветой на русский народ. Какими языками я владею? Я владею только русским и считаю, что недостаточно хорошо. «Не боитесь ли, что испортят «Тихий Дон» в кино?» А вы знаете, я и сам побаиваюсь... Не то, что испортят, а то, что выйдет плохой фильм. «Кто на вас влиял из классиков?» И второй вопрос: «Как вы пишете?» Пишу и то, что видел, и то, что знаю, а сейчас, кажется, пора и архивными материалами пользоваться. А кто влиял? Очень многие влияли. Не перечислить всех. Толстой... Может, Чехов, хотя манера письма у нас различная...

Долго еще не отпускали офицеры и слушатели академии любимого писателя. Но всему приходит конец. Председательствующий встал, сгреб со стола кучу записок и сказал:

– Товарищи! Вопросов еще очень много... А времени у Михаила Александровича до поезда осталось мало. Давайте его отпустим, а записки сейчас я передам ему. Может, пригодятся.

Эта встреча осталась у меня в памяти навсегда. И дело сейчас даже не в ответах и вопросах, а в той простой, доверительной, задушевной обстановке, которая сразу установилась между Шолоховым и аудиторией. Поражала его откровенность и простота. Он не скрывал своих симпатий и антипатий, хотя наверняка знал, что даже эта прекрасная аудитория неоднородна в своих оценках. Эта встреча укрепила меня в каких-то мыслях, дала толчок новым. А главное, я понял, что тот добивается хоть каких-то творческих успехов, кто не отступает от своих убеждений, кто твердо стоит на своем, какие бы препятствия ни возникали на его пути. Ведь Шолохову предлагали выбросить некоторые эпизоды из романа, и он пошел бы «зеленой улицей». А Шолохов не согласился, добился встречи со Сталиным, произошел и между ними серьезный разговор, но и ему, Сталину, он ни в чем не уступил. Вот в этом, видимо, и заключается разница между гением и талантом. Гений не приспосабливается к мнениям власть имущих... На многие волновавшие меня тогда вопросы ответил Шолохов на этой встрече.

Между тем по-прежнему выходили статьи, монографии, сборники статей, в которых отчетливо говорилось, что Григорий Мелехов – отрицательный герой и что сам Шолохов резко отрицательно относится к нему, творит над ним беспощадный суд, карает его за все грехи и ошибки. Ничего человеческого не осталось в душе Григория Мелехова – вот итог его преступного пути. Мысль, пронизывавшая исследования о «Тихом Доне», заключалась в том, что Григорий Мелехов, находясь во враждебном советской власти лагере, утрачивал свои положительные качества, постепенно превращался в жалкое и страшное подобие человека. Великое достоинство романа в том, что сам автор «развенчивает», «карает», «осуждает» своего героя, беспощадно раскрывая его духовную пустоту, моральное и физическое вырождение.

Особенно активен и заметен был Л.Г. Якименко, упорно и настойчиво доказывавший, что «неверный, ошибочный путь Григория в революции, приведший его к разрыву с народом, путь утрат многих прекрасных человеческих свойств и качеств», что «страшный конец Григория Мелехова, нравственное и физическое вырождение – закономерное завершение судьбы таких людей», что «с последних страниц романа глядит на нас трагический образ морально сломленного, нравственно опустошенного человека, жалкое и страшное подобие человека», что «борьба против народа приводит к нравственному опустошению – гибели человеческого в человеке», приводит к тому, что «Григорий как бы отбивался от людей, становился нечеловеком».

Неужто Шолохов согласен с этим вульгаризаторским бредом? Эти мысли не раз возникали у меня в то время...

Я прочитал все его интервью, речи, статьи, но ни в одной из них автор «Тихого Дона» не высказал своего отношения к критике своих сочинений, уж слишком скупо ронял он слова о своем творчестве, никак, в сущности, не реагируя на изыскания литературоведов и критиков. Так захотелось встретиться с ним, порасспросить его, поделиться своими мыслями, сомнениями, наблюдениями. И я написал тогда Шолохову громаднейшее письмо, в котором высказал все, что накопилось в душе и что так волновало меня все эти полтора года работы над диссертацией «Человек и народ в романах М.А. Шолохова». Возможно, письмо сохранилось, но ответа я так и не дождался...

В мае 1956 года, после столь удачной встречи с Шолоховым в Академии бронетанковых войск, я уложил в чемодан все свои заметки, выписки из статей, газетных и журнальных, книги, две пачки бумаги, а в рюкзак – несколько килограммов крупы, сухой колбасы и еще кое-что из продуктов и отправился в деревню Плешкино к тетушке Арише, сестре моего отца, писать диссертацию: 15 октября заканчивался трехлетний срок моей аспирантуры.

Мне создали самые благоприятные условия, какие только и могли предоставить сельские жители: на чердаке поставили стол у самого окошка, крепко сколоченную дядей Ваней табуретку, а только что скошенная трава, покрытая плотной дерюжкой, стала моим ложем на несколько месяцев беспрестанной работы.

Вставал, казалось, рано, но тетя Ариша уже подоила корову, процедила молоко и приготовила мне целую кружку парного молока. Я выпивал и снова поднимался к себе на чердак. Часа через три завтракал и снова работал.

Иной раз дядя Ваня брал меня в лес косить траву. На колхозной земле косить строго воспрещалось, и мы искали поляны и выкашивали, сушили, складывали в стожок, а потом дядя Ваня вывозил... Как он находил свои стожки – это так и осталось для меня тайной. Суровый, молчаливый, он так и не сошелся с колхозной жизнью, резко критиковал современный уклад ее.

– Дядя Ваня, – как-то спросил я его, – а почему вы уехали из Хавертова? Чем тут-то лучше...

– А ты спроси своего отца! Почему он еще раньше меня сбежал в Москву! Почему ваши соседи по деревне Шалуповы все разбежались, кто в Москву, кто в подмосковные деревни... Да и многие наши, хавертовские, покинули родные места в поисках лучшей доли.

– Отец рассказывал, что не мог прокормить в деревне большую семью, продали корову, чтобы заплатить налоги, а без коровы какая же в деревне жизнь, тем более с детьми мал мала меньше...

– Вот и кумекай, почему крестьянин оказался неспособным прокормить свою семью. Раньше мог, после революции, а особенно после коллективизации оказался немощным... Ты еще молод, ничего в жизни не испытал, все учишься, а теперь все пишешь и пишешь, потом бежишь на речку, опять пишешь, потом бежишь на вечеринку, к девкам, а с утра ты снова пишешь. А зачем? Ты сеешь слова, а взойдут ли они добрым злаком? Ты, как и я, – сеятель. Но только я сею отборное зерно и знаю, что оно взойдет добрым, полезным человеку, накормит страждущего, а чем накормишь-напоишь ты? Своими словами? А может быть, твои слова болеют неправдой. Знаешь, что говорится в Библии? Ты, я заметил, пренебрегаешь самой мудрой книгой на земле. Здесь все сказано, что надо знать человеку на земле, чтобы быть честным перед самим собой и полезным другим людям. Сеятель слово сеет, вот что говорится в Библии, при каких условиях оно произрастает в душе...

Я давно приглядывался к этой книге, раскрытой то на той, то на другой странице, что свидетельствовало о каждодневном ее чтении. Я не раз брал ее в руки, перелистывал, любуясь иллюстрациями, но уж слишком назидательной казалась она мне. Неверием была окутана моя молодая комсомольская душа, с холодком я возвращал Библию на ее привычное место.

После того разговора я нашел притчу о сеятеле и семени, а прочитав, задумался: действительно, только доброе зерно, упавшее на добрую землю, может дать плод, взошедший и выросший, и принести «иное тридцать, иное шестьдесят и иное сто».

За эти несколько прекрасных месяцев, проведенных в деревне, разговоров было много, но то, что сейчас кажется существенным, чаще всего я отвергал, спорил с ним, приводил свои аргументы, иной раз вычитанные из книг и постановлений ЦК КПСС и Совета министров. Почти шепотом он рассказывал о жутких историях во время Гражданской войны и коллективизации, о массовых расстрелах непослушных крестьян, просто так, без суда и следствия... Я знал об этих фактах из «Тихого Дона», из других книг, но все это происходило на мятежном Дону, на Кубани, в Сибири, но дядя Ваня говорил только о том, что происходило в нашей Рязани, в городе Михайлове, в селе Хавертове. Местах, где, как мне казалось, царили мир и тишина. Отец рассказывал, что во время коллективизации раскулачили одного лишь Саблина, сельские руководители позавидовали его огромному и чудесному саду, нужно было его взять в колхозную собственность, вот и решили раскулачить.

Как жалею я о том, что не записывал за ним, за дядей Ваней, его истории, он говорил таким ярким, свежим, чисто деревенским языком, полным особенных слов, выражений, пословиц, диалектизмов, особенно удачно он пользовался церковнославянизмами, взятыми из Библии. А ведь жив был еще дед Кузьма, его отец, изредка выходивший из своего чулана; только сейчас понимаю, что он был ровесником Бунина и Шаляпина и мог о многом рассказать из той, давно прошедшей жизни... Но вот не сообразил по молодости и увлеченности книжными премудростями...

В августе 1956 года я завершил работу над диссертацией, которая и легла в основу всех моих работ о творчестве Шолохова. С удовольствием перелистывал пухлый том, особенно те страницы, где с дерзкой беззаботностью критиковал своих предшественников, называвших моего любимого героя Григория Мелехова «бандитом» и «преступником». Пожалуй, впервые я испытал истинную радость от работы, я уже предвкушал удовлетворение от победы над признанными авторитетами, писателями, критиками, учеными, утверждавшими всякую чушь... Это был настоящий праздник души... Счастье быть самим собой. Я и не думал, как мало моих коллег испытывали такое же счастье, когда они приносили свои рукописи в журналы и издательства, а их редактировали так, что авторы чуть ли не плакали от несчастья, увидев изуродованное.

В начале сентября я сдал рукопись на перепечатку за университетский счет, воспользовался привилегией, предоставленной тем аспирантам, которые свои работы представляют досрочно.

И в эти дни стало известно, что необходимы публикации по теме диссертации, слишком много халтурных диссертаций защищалось, особенно в провинциях. Публикация – это контроль за качеством научных работ. Очень правильное постановление, с этим у меня не будет особых проблем, самоуверенно подумалось в то время... Перепечатанную на машинке диссертацию я передал А.И. Метченко.

И, как читатель помнит, в это время ко мне заявился Боря Бугров и предложил выступить с докладом «О художественном методе».

И выступил...

4. Безнадежные будни

А потом наступили будни, томительные, безрадостные, безнадежные. Вскоре, правда, инспектор деканата Талина Тимофеевна, замечательная, добрая, чуткая и внимательная, порекомендовала мне пойти на курсы для поступления в университет, по ее рекомендации меня приняли, стал преподавать русский язык и литературу. Видимо, что-то несерьезное было в моем преподавании, потому что в сочинениях на школьные темы все чаще стали объясняться мне в любви, а одна сочинительница написала целую поэму по этому поводу. Чтобы хоть чуточку развлечь своих читателей, процитирую эту «поэму»:

В.В. Петелину

Ты вновь со мной, любви виденье?

Из тьмы и сумрака забвенья

Былым мечтам возврата нет.

Так что же это? – Дай ответ,

О муза жизни, дай мне право

Любить, как прежде, и страдать,

Смеяться нежно и лукаво —

Не смехом души сотрясать;

Забыть о многом и простить,

Не презирать иных друзей,

В груди не пламя мне носить,

А пепл остывший прежних дней.

Тяжелым бременем сомненья

Ложатся на кипящий ум,

И нет мне, муза, избавленья,

Я вся во власти грустных дум.

В конце концов, веселье славы

И праздной жизни мишура,

Обычаи пустые, нравы,

Чем так богата старина,

В них нет, о муза, просветленья,

Оно лишь там, где есть любовь,

А где любовь – там вдохновенье

И радость жизни вспыхнет вновь.

Любовь поэзии созданье,

Цветок небесной красоты,

Она прекрасна, но страданье

Уносит дивные мечты.



Поделиться книгой:

На главную
Назад