Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Превратности метода - Алехо Карпентьер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

а что, если угостить его глотком

уверен, предложит мне выпить

ведь не примет, прикинется чистеньким

хорошо бы предложил глоток: мне было бы легче

не хочу нарываться на отказ

Ну, давай, давай, наберись храбрости, бутылочку из этого чемоданчика, все же знают, что в нем

однако, да...

Хочу сказать вам... хочу сказать...

похоже, меня он не понял... шум грузовика

кажется, что он мне сказал, предложил выпить, но не расслышал: этот грузовик

теперь трамвай

трамвай

не ясен жест

вероятно, он не разгадал мой жест ну, мы поглядели друг на друга уже достаточно, сейчас — книжку, чтобы видел, что...

Глава Нации взял в руки брошюру по разведению красноперых кур породы род-айлендской; открыл ее и, натянув на нос очки, начал читать вслух с подчеркнутым ехидством: «Призрак бродит по Европе — призрак коммунизма». И с более подчеркнутым лукавством вмешался Студент: «Все силы старой Европы объединились для священной травли этого призрака…» — «Папа и Вильсон, Клемансо и Ллойд-Джордж…» — «…Меттерних и Гизо», — поправил его Глава Нации. «Вижу, что классиков вы знаете», — сказал Студент. «Лучше знаю насчет разведения кур. Не забывай, я — сын земли… Может, поэтому…» И смолк в замешательстве. Какой манеры лучше придерживаться в этом диалоге? Не нажимать же на развесистое многословие, как в «Молении на Акрополе»? Это юнец, принадлежащий новому поколению, нашел бы смешным, а вместе с тем нельзя впадать в прямую противоположность, нельзя прибегать к жаргону, к словарю предместий, невежественной черни: так можно легко уронить собственное достоинство, хотя с некоторым кокетством он пользовался жаргонными словечками в беседах с Доктором Перальтой и Мажордомшей Эльмирой.

В конце концов предпочел тон более гуманный, раздумчивый, ничего общего не имеющий с обычным панибратством, принятым между нами, что своей экзотичностью в этом суетном мире привело бы к отдалению большему, чем ширина стола, разделявшего их. Отлично владея своими жестами, цедя слова сквозь зубы по-актерски, — совсем как Люсьен Гитри, — он спросил находившегося перед ним; юношу, подражая трагедийному персонажу, которому наскучили смутные предназначения рока: «Почему вы так меня ненавидите?..» — Студент, прекрасно понявший значение; «вы в словесной стратегии другого (пытается применить стиль Вольтера, у которого было сказано «имел честь беседовать» с некой индеянкой, носившей лишь набедренную повязку…), отвечал самым кротким и примирительным тоном, какой только мог передать его голос; «У меня нет чувства ненависти к вам, сеньор». «Однако любовь не слова, а дела, — произнес Всемогущий, не подчеркивая сказанное. — И бомбы тут бросали не в дворцовую прислугу. Следовательно, ненависть, ярость бушует в вас». — «Ничего против вас, сеньор». — «Но… а эти бомбы?» — «Их я не подкладывал, сеньор. К тому же я ничего не понимаю во взрывчатке». «Ладно, ты… нет (поправился)… вы — нет. Но их подкладывают ваши сторонники, ваши друзья, ваши соучастники (тут же ему показалось, что слово «соучастники» чересчур вульгарно, пригодно лишь для языка полицейских донесений)… ваши единомышленники, ваши помощники, ваши компаньоны… (Стоп, что-то слишком цветисто!)». — «Мы не подкладываем бомбы, сеньор».

Глава Нации начал выказывать беспокойство. Не походило ли все это на театрализацию басни о Волке и Ягненке? «Но… кто тогда их подкладывает? Кто? Не хотите ли вы мне сказать?» — Другие, но не мы. Мы слишком много раз убеждались в том, что покушения анархистов ничего на свете не могут изменить. Анархисты Равашоль и Казерио со своим самопожертвованием столь же абсурдны, как Бакунин и Кропоткин — со своими доктринами». — «Нечего меня убеждать хитроумным словоблудием в духе византинизма, всякими уловками, как будто мы заседаем на Никейском соборе (и еще мои!). Впрочем, все вдобавок одно и то же… Даже, предположим, это были не вы, когда бомба взорвалась в моей ванной комнате, но ведь вы аплодировали». — «Совсем наоборот, сеньор. Самое худшее, что может случиться с нами сейчас, так это если вас убьют. У меня есть один соратник, католик, фанатик, — ничего с ним не поделаешь, — и вот он молится, взывает к Богоматери, чтобы продлила она для нас ваше драгоценное существование».

Глава Нации, пораженный и вместе с тем возмущенный, вскочил с места: «Мое драгоценное существование? Ты — вот именно — ты скор на… выдумку! Выдумка, как ты понимаешь, это-эвфемизм…» («Ага, перешел на «ты».) — «Именно в вас мы нуждаемся, сеньор». Другой — Всемогущий, Великий — разразился хохотом: «Вот это действительно здорово, теперь выходит, что я марксист, коммунист, меньшевик, революционер — и мать, что их всех породила, и все это одно и то же, и все ищут лишь одного и того же: устроиться в Кремле, устроиться в Елисейском дворце, устроиться в Букингемском дворце или сесть в это кресло (он ударил по спинке президентского кресла), чтобы околпачивать всех вокруг, наслаждаться жизнью и набивать карманы деньгами.

Царский посол, который остался у нас, поджидая, когда все тамошнее лопнет, и скоро лопнет, мне рассказывал, что жена Ленина носит драгоценности, ожерелья и короны императрицы Александры…» — «Великолепно, что вы думаете так и сочиняете подобные вымыслы, сеньор. Лучше, когда нас не понимают, чем недопонимают. Те, кто нас недопонимает, воюют против нас злее, чем те, кто принимает нас за фантастов». — «Однако, в конце концов, если завтра я умру…» — «Нам будет очень жаль, сеньор… Тогда власть захватит военная хунта, и все будет продолжаться так же или хуже, чем при правительстве какого-нибудь Вальтера Хофмана, царство ему небесное». — «Но… чего тогда вы хотите?» И другой, несколько повысив голос, но неторопливо произнес: «Чтобы вы были свергнуты на-род-ным-вос-ста-ни-ем». — «А потом? Ты займешь мое место, не так ли?» — «Никогда не желал чего-либо подобного». — «Стало быть, у вас уже есть кандидат?» — «Слова «кандидат» нет в нашем словаре, сеньор». Глава Нации пожал плечами: «Чепуха! В конце концов кто-то, все-таки кто-то должен взять в свои руки власть? Всегда нужен человек, всегда человек во главе любого правительства. Вот смотри, Ленин в России… Ах да! Уже вижу! Луис Леонсио Мартинес, твой профессор в университете…» — «Он кретин. Может отправляться куда угодно со своими древнеиндийскими пуранами[308], с Камилем Фламмарионом и учением Льва Толстого (он даже рассмеялся). Его возвращение «на землю! Чью землю? На земли американской монополии «Юнайтед фрут»?…

Главу Нации уже начал серьезно раздражать поворот беседы, и он с нетерпением пытался перевести разговор на другую тему: «В таком случае вы, значит, замыслили насадить здесь социализм?» — «Ищем путь». — «Русский путь?» — «Быть может, он будет не таким. Мы живем, на другом меридиане. С одной стороны, это проще, с другой — сложнее».

Президент стал расхаживать по кабинету, рассуждая будто с самим собой: «Ай, ребятишки, ребятишки, ребятишки! Если вы будете насаждать здесь социализм, то через сорок восемь часов увидите североамериканскую морскую пехоту в Пуэрто Арагуата». — «Всего вероятнее, сеньор». — «В таком случае… (покровительственным и дружественным тоном)… В таком случае я завидую тебе. В твои годы я тоже подумывал о подобных вещах… Но… сейчас? Смотри, Жанну д'Арк сожгли девятнадцати лет от роду, потому как, если бы она достигла тридцати, то спала бы с королем Франции и заполучила все то, что заполучила, вступив в сделку с англичанами, но не погибла бы на костре… У тебя — свои кумиры. Хорошо. Уважаю их. Но не забудь, что гринго — римляне Америки. А против Рима не попрешь. А тем более с людьми в альпаргатах (продолжая в интимном тоне)… Можешь говорить со мной с полным доверием, как со старшим братом. У меня есть политический опыт, чего вы не имеете.

Я мог бы объяснить тебе, почему то или иное возможно, а другое — нет. Все, чего я хочу, — это понять… чтобы мы поняли друг друга… Доверься мне… Скажи мне…» — «Я еще не рехнулся», — ответил другой с внезапно прозвучавшим смешком; он начал также расхаживать по кабинету, но в противоположном собеседнику направлении — пока один прислонялся к камину с имитацией дров, другой останавливался у консоли, зеркало которой, висящее в простенке между дверьми, увеличивало размеры помещения. Вскоре Глава государства чисто по актерски, в полной безнадежности махнул рукой: «Так ничему и не научились, не извлекли уроков из этой жизни. А я… сегодня, слушая тебя, неожиданно пришел к выводу, что являюсь Первым заключенным Нации… Да. Не смейся. Я живу тут, окруженный министрами, чиновниками, генералами и докторами, каждый из них двуличен в своей лести и в раболепии, каждый от меня скрывает действительное положение вещей. Мне только и показывают видимость, декорации. Я живу как бы в пещере Платона[309]… Ты знаешь об этом… о пещере Платоновой? Ну конечно! Глупо спрашивать тебя от этом… И вдруг ко мне приходишь ты, полный веры, порыва, свежей крови, и передо мною чем-то осязаемым стала фраза французского поэта: «Я большему учусь у молодого друга, чем у наставника преклонных лет». Ах, если бы я мог рассчитывать на искренность таких людей, как ты! Меньше ошибок совершил бы! Более того, ты видишь, я готов провести диалог в иной плоскости. Например, смотри, — я понимаю, что мы были слишком, скажем, жестки в том, что касается университетской проблемы. Хочешь, мы тотчас же ее быстро обсудим, и ты через час отправишься отсюда с таким решением, которое может удовлетворить твоих людей? Зависит от тебя… говори…» Другой, переходя от камина к зеркалу, проронил по-итальянски: «Commediante».

Глава Нации, все более распаляясь, огромными шагами вышагивал от зеркала к камину, потеряв прежнюю выдержку: «Слышишь! Если ты читал Альфреда де Виньи, то я тоже его читал. И нечего разыгрывать роль Пия VII перед Наполеоном[310]. И до того, как ты скажешь «Tragediante», узнаешь, как прозвучит это…» — Из внутреннего левого кармана сюртука он вынул браунинг и положил его на стол, направив ствол на собеседника. «Так что война продолжается?» — «Продолжится, со мной… или без меня». — «Настаиваешь на своих утопиях, на своих социализмах, которые обанкротились повсюду?» — «Это дело мое… И многих других». — «Мексиканская революция потерпела крах». — «Этим она научила нас многому». — «Русская уже провалилась», — «Это еще не доказано».

Теперь Глава Нации стал играть с пистолетом, демонстративно вынимая и закладывая обойму с патронами. «Убейте меня сразу», — сказал Студент. «Нет, — ответил Президент, пряча оружие. — Здесь, во Дворце, нет. Запачкается ковер…». Снова наступило молчание. Снова послышалось пересвистывание птичек томегинов в патио. Два взгляда, избегая встречи, уставились в стены. («Сколько будет продолжаться?..» — «Надо поправить ту картину…» — «Положение безвыходно…»).

Наконец, как бы превозмогая себя, Президент заговорил: «Хорошо. Поскольку ты не хочешь столковаться со мной, даю тебе срок — трое суток, чтобы покинуть страну. Попроси у Перальты, что тебе нужно. Можешь отправляться куда желаешь. В Париж, например. Я мог бы отдать распоряжение, чтобы тебе выплачивали помесячно — более чем прилично и в полной тайне. Тебе не потребуется появляться в нашем посольстве. Твои друзья не удивятся, узнав, что ты уехал, — они поймут: здесь ты, как революционер, «сожжен»… Нет! Подожди! Без всяких мелодраматических жестов! Я не собираюсь подкупать тебя — лишь предлагаю тебе простую дилемму… — Резко сменив тон, он продолжал: — Я не предлагаю тебе Париж веселых девочек и ресторана «У Максима», что сделал бы для любого нашего прожигателя жизни. Предлагаю тебе Париж Сорбонны, философа Бергсона и антрополога Поля Риве, а Риве, похоже, многое знает о наших делах и, кстати, недавно опубликовал великолепное исследование Мумии, которую несколько лет назад я подарил музею Трокадеро. Все остальное — дело твое. В Сент-Этьен-дю-Мон передашь привет от меня Расину, в Пантеоне — Вольтеру и Руссо. Либо, если хочешь создать свое «Моление на Акрополе», разумеется, на большевистский манер, то на кладбище Пер-Лашез найдешь Стену коммунаров. Есть на любой вкус… Ты сам выберешь». (И несколько раз он повторил — «ты сам выберешь», — и с каждым разом слова эти звучали все двусмысленнее, туманнее.) «Мне нечего делать в Париже», — сказал Студент после многозначительной паузы. «Как хочешь. Оставайся. Но со вторника — это будет послезавтра — войдет в силу приказ убить тебя без всяких проволочек, где бы тебя ни обнаружили». — «Моя смерть будет наихудшей рекламой для вас». — «Сынок, закон о мерах при «попытке к бегству» — это ложь, но общепринятая. Как и самоубийство беглеца или того, кто повесился в своей камере, поскольку забыли отобрать у него шнурки от ботинок. И это случается в странах более цивилизованных, пусть имеют они распрекрасные лиги защиты прав человека и всяческие другие учреждения, в равной степени почитаемые, чтобы спасать свободу и достоинство личности… Ах!.. И предупреждаю тебя, что вместе с тобой погибнут и те, кто предоставит тебе убежище — вместе со всей семьей, со всеми. Согласен?» — «Могу идти?» — «Убирайся к дьяволу! И подготовь себе эпитафию: «Здесь покоится тот, кто умер, будучи обалдуем». Студент встал. Глава Нации взмахнул рукой в знак прощания, — не рискнув протянуть руку и встретить отпор. «Вообразить себе не можешь, сколь мне жаль. Такой ценный юноша, как ты. Хуже всего то, что я тебе завидую: мне бы твои годы, я был бы с вами. Ты еще не знаешь, что такое управлять этими странами. Не знаешь, что значит переделывать человеческий материал, что…»

Фигура Главы Нации исчезла в каскаде разбитых стекол. Зеркало, в котором только что мелькало его отражение, этажерки, книжные шкафы, картины, камин — все рухнуло под лавиной штукатурки и алебастра, изломанных реек, позолоченных рамок и рам, щепок, обоев; лавина сорвалась вслед за оглушительным грохотом, вызвавшим острую боль в ушах и будто отдавшимся в груди и животе. Президент, смертельно бледный, очищая рукой гипсовую пыль, от которой побелевший сюртук скорее выглядел курткой хлебопека, со страхом озирался вокруг. Студент лежал на полу. Президент уже ощупывал себя, желая убедиться, не замажутся ли где кровью руки. И прежде всего не пострадало ли лицо: женщины играли в жизни Главы Нации особую роль. «Ничего… Сегодня заново родились, — промолвил Президент» «И вы все еще верите, будто я такой идиот, что способен бросать бомбы в самого себя?» — спросил юноша, поднимаясь. «Теперь, да, теперь тебе верю. Но это ничего не меняет. Я уже сказал тебе всё — больше нечего».

В помещение вбегали люди: прислуга, чиновники охранники, Мажордомша Эльмира, секретарши.

«Выходи здесь», — сказал Глава Нации, провожая Студента в соседний салончик — весь в розовом, украшенный изящно выполненными фривольными гравюрами, с широкой софой, на которой лежали подушечки; отсюда на улицу спускалась узкая винтовая лестница, давно ставшая притчей во языцех. «Это сюда вам приводят девочек?» — «В мои годы я все еще в порядке. Только что мог в этом убедиться. — И, положив руку на плечо Студента, Президент сказал: — Для тебя я, должно быть, смахиваю на Калигулу… не так ли?» — «Пожалуй, на коня Калигулы»[311], — охваченный неодолимым желанием дерзить, ответил тот, прежде чем с быстротой белки спуститься по ступенькам. Глава Нации был настолько ошеломлен, что при появлении Доктора Перальты смог лишь произнести: «Открой ему внизу… И пусть отпустят его на свободу». — «Там принесли аптечку первой помощи, сеньор». — «Не думаю, что пригодится… У меня ничего… ничего… ничего…» И, еще раз проведя руками от груди до колен, не обнаружил ни боли, ни крови.

XVI

…всегда гораздо безопаснее защищаться, чем бежать…

Декарт

В марте того года потребовалось продлить мораторий — так или иначе, если бы не было официального объявления об отсрочке выплат по финансовым обязательствам и долгам, то мораторий продлили бы, затянули бы, оттянули бы, довели бы до последней календарной даты те, кто привык действовать по собственной прихоти. Коварные интриги, вероломство, ловушки, плутовство и к тому же вкупе с неплатежеспособностью — всё прикрывалось магическим, заговорным, даже несколько крематорно звучавшим словом мораторий.

Никто Ничего не оплачивал. Обитатели доходных домов и трущоб встречали камнями и кольями домовладельцев и их управляющих, пытавшихся взыскать квартирную плату, а для пущей убедительности на последних спускали собак. Коммерсантов с Канарских островов и сирийцев; торговавших с лотка всякой всячиной, лавочников, отпускавших товары в кредит, домашние хозяйки теперь обзывали анархистами — женщины были; убеждены, что поблизости окажется полицейский, ежели кредиторы будут чрезмерно настаивать на оплате более чем просроченных счетов за кружева и белье. Вещи покупались в рассрочку и в тот же день закладывались; люди раздобывали тут, чтобы подправить там. В не прекращавшемся коловращении ценных бумаг, векселей, мошеннических — на грани разоблачения — сделок некоторые прибегали к заимодавцам, к ростовщикам, жили надеждой на судебную волокиту, в ожидании чудес, уповая на выигрыш в лотерее или на проценты С ссуды; столь часто пускали в ход чеки без фондов, что даже тому, кто слыл богачом, ныне приходилось выкладывать только наличными. И в конце концов все это привело к тому, что новый город стал свертываться — именно свертываться, и с такой же стремительностью, с какой ранее развертывался. Высокое укорачивалось, сжималось, сплющивалось, как бы возвращаясь к фундаменту, к грязи котлована. Покрываясь сыпью нежданной нищеты, честолюбивые небоскребы города — теперь скорее туманоскребы, чем небоскребы, — выглядели приниженными; их верхние этажи, покинутые компаниями, потерпевшими крах, обезлюдели, помрачнели, былой лоск пропал под пятнами сырости, утонул в тоске грязных оконных стекол; осиротели статуи, на которых в течение каких-то недель выявилась проказа. Утратив прежние краски, представ неопрятными, заляпанными, здания придали столице унылый серый тон — в городской серятине все приходила в упадок, рушилось и считавшееся еще вчера модерном столь мгновенно устаревало, что ветхостью своей не отличалось от считавшегося старым в начале века. В портале биржи, почти совсем опустевшей и сонной, разместился рынок певчих птиц, попугаев и черепах; здесь продавали также сласти, освежающие напитки и початки вареного маиса; здесь расположились и холодные сапожники, точильщики ножей и ножниц; здесь сбывали молитвы, напечатанные на отдельных листках бумаги, и разные амулеты; здесь же пристроились и знахари, врачевавшие дикими травами. («А вам против сахара в крови — навар лиловой альбааки; а вам против астмы — сигареты из лепестков колокольчика; а вам против соков, что выходят наружу, — кокосовое молоко с голландским джином; а вам, кума, против задержки месячных — кундиаморную настойку с двумя листками камеди, и принимать надо, как указано, лишь увидите ночную бабочку татагуа…») «Торгаши в храме», — по-библейски изрекал, вздыхая, Глава Нации. «Несмотря на Версальский договор, и Европе очень нездоровится», — как бы в утешение поговаривал Доктор Перальта, мечтая о новой войне, длительной, отменной, сулящей барыши и, быть может, более близкой, чем иным думалось. «Вильсон своими четырнадцатью пунктами запутал всё на свете»[312]. Тысячи объявлений о распродаже по дешевке и о ликвидации торговых фирм воспринимались как реквием по отцветшей коммерции. Брошенные на произвол судьбы здания, которым даже не довелось показать свои молочные зубы — начатые строительством стены не достигли и роста человека, — повсюду торчали останками мертворожденного, свидетельством того, что не могло появиться на свет, памятником возвращения к прошлому, к начатому, — помещения без крыш, лестницы, идущие в никуда, колонны, невольно напоминающие колонны Помпеи, а обширные участки для городских застроек, градостроительные площадки, пригородные наделы были опять завоеваны сорняками, спустившимися с гор: травами, вернувшимися в столицу с эскортом полевых колокольчиков и осота в праздничных метелках, а за травами следовали кустарники, а за кустарниками — древесные стволы, древовидные папоротники, растительные создания быстрого продвижения и быстрого прорастания, затеняя камешки и гальку, на которые уже воротились беглянки змеи, чтобы отложить тут яйца в холодке, под открытым небом. Между тем косогоры, окружавшие город, обрастали лачугами из жести, просмоленного брезента, дощечек от тары, из склеенных клеем либо самодельным клейстером газет и картона — сооружения поддерживались подпорками и рогатками на откосах, сохраняли свое уму непостижимое равновесие, пока не нарушалось оно под ранними весенними ливнями, и тогда проваливались полы, разваливались лачуги, целые семьи оказывались на дне оврагов. С высоты скоплений «поселков нищеты», «селений голода», «фавел» каждую ночь можно было созерцать, как зритель из райка, панораму переливающихся огней города, реклам ювелирных салонов и магазинов хрусталя, великого искусства филателии и винных лавок с бутылями давней выдержки, — города, где кое-кто еще подумывал о проведении благотворительных лотерей, но собранные деньги предназначались бы, конечно, только на реставрацию колониальных церквей либо ни проведение выборов королевы красоты (креолки, разумеется, но не слишком-то «загорелой»), которая могла бы блестяще представить нас на Международном конкурсе в Корэл Гейбл, в штате Флорида, откуда донесся вальс «On Miami Shore»[313], что ныне исполняется повсюду…

В том году сахарные заводы до истечения обычного срока прекратили помол сахарного тростника. Предоставленные судьбе, деревья-каучуконосы заживляли свои раны в зарослях тропической сельвы. Вновь вспыхивали забастовки на Севере, мятежи на лесопилках города Уррутиа, кровавые столкновения между горняками и армией в Нуэва Кордобе. Какие-то вооруженные отряды, предводимые главарями, еще вчера никому не известными, бродили по горам Юга, поджигая асьенды, грабя лавки, нападая на казармы; и в течение двух, а то трех дней господствовали в селениях, заставляли отплясывать алькальда, коммерсантов и других лиц из местной знати под пистолетную пальбу прямо им под ноги, чтобы чечетка была более резвой. Власти некоторых провинций уже ничего не могли поделать против людей, которых кто-то подстрекал и которые — а сколько раз в истории страны наблюдались подобные случаи! — пробуждались от покорности, от спячки, от тридцатилетнего смирения и внезапно — когда это меньше всего ожидалось — применяли насилие, хотя насилие здешние социологи считали явлением, чуждым врожденному добродушию, столь характерному для национального темперамента. Измученные малярией, с запавшими от болезни глазами крестьяне, обутые в домодельные сандалии — уарачес, — взобравшись на пораженных клещами и преследуемых мухами лошаденок, донельзя изъезженных, пестрящих потертостями и опухолями, атаковали великолепных, выхоленных кентуккских коней сельской жандармерии. Это были бои старинных мушкетов против новейших маузеров, стычки ножей и палок погонщиков скота с отточенными армейскими тесаками. В более крупных населенных пунктах черепица, кирпич, камень, а порой и динамит противостояли свинцу…

Последние события заставили Главу Нации уединиться на острове со сторожевыми вышками, с наблюдательными пунктами, со многими решетками, симметрично обсаженном пальмами. Таким островом стал Президентский Дворец, куда стекалось столько известий — запутанных, противоречивых, ложных или правдивых, оптимистичных либо донельзя мрачных, — так что нельзя было прийти к ясной, общей и хронологически точной оценке происшедшего.

Тот, кто хотел преуменьшить размеры понесенного поражения, не придавая никакого значения случившемуся, докладывал о столкновении с беглыми и скотокрадами, хотя на самом деле развернулось настоящее сражение с могучими народными силами. Тот, кто хотел оправдать свое малодушие, преувеличивал до гигантских цифр численность противника. Тот, кто хотел скрыть отсутствие информации, старательно избегал говорить о подлинном положении в стране. «Вы заставляете меня… — кричал Глава Нации вне себя от гнева, — заставляете вспомнить тех европейских генералов, которые, проиграв битву, ссылаются на «стратегический отход», на «выравнивание линии фронта», — резонно, это элегантный способ признать, что крепко им дали по затылку…»

И со своих постов слетали губернаторы, и слетали начальники гарнизонов, и слетали правительственные чиновники в мундирах или в шляпах-панамах — слетали в нескончаемой, опять и опять возобновлявшейся игре смещений, замещений, отстранений, отобранных и возвращенных должностей, неблагодарных миссий, поручаемых тому, кто хотел бы отсидеться дома, отставок согласно телеграфному распоряжению, приглашений старым сотрудникам, впавшим было в немилость, патриотических речей, призывов к национальному согласию. И Дворец-остров превращался все более в остров, день ото дня, и всё возрастала и крепла сплоченность прислужников правительства, которые за стенами доброй каменной кладки колониальных времен чувствовали себя обереженными, защищенными от враждебных сил, что, словно прибоем, вызванным далекими ураганами еще непредвиденной траектории, били по их сторожевым башням, амбразурам и брустверам, где всечасно сверкало голубоватым металлом холодное оружие.

Уже подготовили мешки с песком — предусмотрительность никогда не мешает — на плоской крыше здания Дворца. В воздухе пахло покушениями. Внезапно хлопнувшая под порывом ветра дверь, резкий рывок с места мотоцикла, молния, прорезавшая небо без грозовых туч, — частенько такое бывает в эти месяцы, — вызывали у всех столь глубокие потрясения, что слова Мажордомши Эльмиры: «Не будьте трусами!» — будто повторы лейтмотива в вагнеровской опере, то и дело раздавались по коридорам и галереям, находившимся под усиленной охраной.

«Нажмите, Президент, нажмите. Надо нажать сильнее», — говорил Перальта, когда какой-нибудь неприятный случай вторгался в распорядок наступившего дня. Однако самое главное заключалось в том, что ныне Глава Нации уже не мог «нажать» там, где это следовало бы сделать, потому что поблизости от Дворца-острова в городе появился другой остров, хотя совсем рядом расположенный, но все же неприкосновенный: остров желтых зданий, отделанных обтесанным камнем, изобиловавших лепными украшениями, — прямо-таки стиль «платереско», лишь переиначенный в Калифорнии, — и этот остров ширился и ширился в том районе, где, чуть не бок о бок, распахивались двери в освежающую полутень «Hotel Cleveland»[314] в пахнущую кленовым сиропом Grocery, в дремлющий Clearing House, «Sloppy Joe’s Bar»[315], и в разные магазинчики «Curios»[316] и «Souvenirs», в которых из-за отсутствия местных ремесленных изделий — наш народ, очень музыкальный, не особенно-то тяготел к пластическому искусству — продавали мексиканские шерстяные накидки-сарапе из Оахаки, гаванские погремушки-маракас, уменьшенные и высушенные по способу эквадорских индейцев хибара человеческие головы, откуда-то привезенных блох, одетых — для свадеб и похорон — в половинки ореховой скорлупы, наборы пуговиц для щегольского костюма наездника-чарро и всякое иное, что никогда не производилось в нашей стране, так же как и древние археологические находки явно вчерашнего изготовления.

Центром другого острова стал American Club, где — а это известно из достоверных источников — проблемы кризиса в стране, банкротств, беспорядков серьезнейшим образом обсуждались между партиями в покер, собраниями «Дочерей революции», заседаниями масонов в турецких фесках, проведением своих праздников 4 июля — Independence, Day, Thanksgiving, Halloween под звездно-полосатыми флажками и с ребятишками, напялившими маски из выдолбленных тыкв. И обсуждавшие приходили к ошеломляющему, к невероятному заключению, что в данный момент, ввиду отсутствия более достойного, Человеком Провидения — можно сказать, последней ставкой, пусть рискованной, но спасительной, — мог бы стать Луис Леонсио Мартинес, побежденный в Нуэва Кордобе, неожиданно и поразительно снискавший благорасположение государственного департамента Соединенных Штатов. «Хотя все сохранялось в глубокой тайне, Ариэль знал, что тот в течение нескольких дней находился в Вашингтоне, — уточнил Перальта. Еще раз подтверждено, что в политике нет мертвого врага». Глава Нации размышлял вслух: «Они, эти, чьи интересы я защищал, как никто… эти, заполучившие: от меня все, что хотели, теперь они сваливают на меня вину за происходящее в стране. И не хотят признать, что кризис порожден не нами, он всеобщий, универсальный. Пусть посмотрят на Европу, где те черт знает что натворили, перекроили географическую карту, подорвали финансы, создали искусственные нации — хаос, скажу я, настоящий хаос. А теперь еще пытаются у нас навести порядок, используя идиота профессоришку». — «Они считают, что со сменой власти — с этим вечным мифом о благотворности перемен — можно выпрямить кривую… Быть может, они думают, что нас уже побила моль, что мы в какой-то степени «vieuxjeu»[317], — стонал Перальта, тогда как Глава государства вернулся к навязчивой идее, которая на протяжении нескольких последних дней не давала ему покоя: «Дурак я был, что не прикончил Студента, ведь здесь он находился, передо мной, как вот сейчас тебя вижу. И браунинг на столе. Только одно движение. А для публики: «Пытался совершить покушение на меня, я был вынужден защищаться». Мажордомша Эльмира после могла прострелить правое плечо моего сюртука, подвешенного на вешалку, а уж потом сюртук я бы надел. И еще опубликовать хорошенькое фото того, другого, растянувшегося на ковре, — несчастная жертва моего законного инстинкта самосохранения. Все очевидно. Всё подтверждено. И первые аплодисменты прозвучали бы в American Club. — «Это ничему бы не помогло». — «Но Студент продолжает шататься тут, он никуда не уехал. Наша полиция сегодня, как и вчера, не может схватить его. И он преспокойно продолжает публиковать свой пасквильный листок на бумаге «библ»… — «Эту газетенку прежде всего читают члены American Club. А публика, для которой пасквиль предназначается, едва-едва умеет читать. Кроме того, идеи, излагаемые в листке, чересчур сложны для наших людей в рабочих комбинезонах и уарачес». — «Понять, конечно, не поймут идейки этого человечишки, но ведь слепо верят в него». — «Ба! Только абстрактно. Для них он Некий-кто-может-чем-то-помочь. Опять же миф о переменах! Но юнцу не хватает плоти, не хватает образа, не хватает ощутимости. Его реальность ближе нашим крестьянам, для них он — Святой избавитель, имя которого не числится в святцах, но к могуществу которого прибегают, когда чего-то хотят, и поскорее; они молятся перед гравюрой — напечатанной, кстати, в Париже, — на которой они видят неизвестного церкви Чудотворца, потрясающего саблей со словом Hodie — стало быть, «сегодня», однако наши люди, не знающие латыни, утверждают, будто на стали выгравировано соленое словечко, не то «Уходи!».

«И ты полагаешь, что Леонсио более популярен в народе, чем Студент?» — «Никоим образом. Но поскольку гринго боятся Студента — и особенно опасаются тех идей, которые он проповедует, — то предпочитают поддерживать человека из Нуэва Кордобы. Личность им не столь важна. Но она может олицетворять образ «Демократии», чем они жонглируют всякий раз, как только пытаются изменить что-то в нашей Латинской Америке» — «Это вопрос лексики». — «Каждый истолковывает слово по-своему: они говорят о «Защите демократии», мы — о «Защите установленного порядка…» — Глава Нации опять начал размышлять вслух: «Быть может, нам следовало бы затронуть струну национального достоинства — недопустимое вмешательство янки во внутренние дела страны… Наш народ ненавидит этих гринго». — «Наш народ — да, однако наша буржуазия всегда подлаживалась и подлаживается к ним. Для наших денежных людей слово «гринго» — синоним Порядка, Техники, Прогресса. Дети из богатых семейств, если не обучаются у иезуитов в Белеме, в Бразилии, то проходят курс наук в Соединенных Штатах — в Корнелле, в городе Трои либо в Вест-Пойнтской военной академии. Нашу страну наводнили — и вы это знаете — методисты, баптисты, «свидетели Иеговы», не говоря уж о газете «Крисчен сайенс». Североамериканские библии вошли в меблировку наших богатых домов, как и портрет Мэри Пикфорд в серебряной рамке и с непременным отштампованным автографом — «Sincerely yors»[318]» — «Мы теряем все искони наше, чересчур отдалились от Испании-матери». — «Слезами горю не поможешь. Вам храбрости не занимать, вы и в худшее ненастье умели пользоваться плащом тореро. Более опасными были генералы Атаульфо Гальван и Вальтер Хофман, увлекшие за собой часть армии. Военный заговор по крайней мере нам не угрожает». — «Это точно, на армию я могу положиться. Несомненно». — «И это знают янки, Президент, янки знают…»

В эту минуту до кабинета донеслась струнная музыка — медленная, нежная, печальная, многократно отраженная сводами арок за цветущими фламбойянами Центрального Парка. «А, уже начали! — воскликнул Глава Нации. — Эльмирита говорит, что такое приносит несчастье… Закрой окно, Перальта…» Поспешно захлопнул окно секретарь, неожиданно столкнувшись с повседневностью Сделок со Смертью — единственного, процветавшего в кризисные времена бизнеса, чем занялись ловкие люди, знающие, как вести дело со всегда гарантированной клиентурой, побуждаемой атавистической тоской по Беспробудному сну в потустороннем мире.

Во всей стране в процессе слияния традиций эстремадурское[319] — все-таки наш первый конкистадор родом был из Касереса, как и Писарро, — смешалось с индейским, и похоронный ритуал был весьма сложным, пышным и долгим. Когда в селении кто-нибудь умирал, в дом покойника приходили все соседи, и бдение у гроба выливалось в торжественное, вызывавшее широкий отклик действо — это было собрание мужчин в подъезде, в патио, на тротуарах, а драматический фон: плач, стенания, рыдания и обмороки женщин — и в течение всей ночи не прерывалось угощение черным кофе, шоколадом в чашках из высушенных тыквочек, дрянным винцом и крепким агуардьенте; это было представление с волнующими объятиями, надгробными молитвами и жалобами — и с исполненными величия примирениями семейств: вчера враждовавшие между собой после многолетней разлуки сегодня встречались по столь исключительному случаю.

Затем следовали траур, полтраура, четверть траура, никогда не кончавшийся траур, который, если речь шла о приятно выглядевшей вдовушке, соблюдался до нового бракосочетания. И такая традиция сохраняется поныне в Столице, хотя сцена кое в чем изменилась. Покойники пребывали и отпевались уже не в собственных домах, а в похоронных конторах, число которых беспрерывно увеличивалось — население росло, прибавлялось и количество усопших, — конторы эти соперничали между собой в нововведениях, в роскоши обслуживания опекаемых. Мало-помалу похоронные фирмы стали скапливаться и в центре города, сжимая круг зловещей тени возле Президентского Дворца, — с гробами, постоянно приносимыми и уносимыми, с перевозимыми цветами, с перемещением ангелов и распятий, с передвижением коней в черных чепраках, застекленных катафалков, с привозом по ночам окоченевших анатомических останков, обернутых в зеленые саваны… Из всех контор, конечно, выделялась одна, только что открытая, и совсем близко, рядом с Министерством внутренних дел, — в ее пристройке даже была размещена гримерная наподобие «Deuil en vingt-quarte heures»[320], что находилась в Париже, за собором Мадлэн, на углу Рю Тронше. В похоронной фирме «Вечность» самым примечательным было то, что родственники для принятия у катафалка соболезнований, выражений сочувствия могли избрать по своему вкусу мебель, декорации и общий стиль.

Там были Колониальный зал, зал Империи, зал Испанского Возрождения, зал Людовика XV, зал Эскориала, Готический зал, Византийский зал, Египетский зал, Сельский зал, Масонский зал, Спиритический зал, зал Розенкрейцеров — с креслами, эмблемами, орнаментами, символами, соответствующими характеру помещения. И если таково было желание клиентов, то в качестве последней новинки в обслуживании, позаимствованной в Соединенных Штатах, траурное бдение сопровождалось тихой, мелодичной музыкой, без каких-либо контрастных по тембру и темпу звучаний, пусть не подчеркнуто похоронной и в ладанной дымке исполняемой квартетами или небольшими ансамблями струнных инструментов с гармоникой, скрытыми за решеткой с бессмертниками либо за венками на подставках; и из репертуара этих музыкантов чаще всего можно было слышать «Размышления» из «Таис», «Лебедя» Сен-Санса, «Элегию» Массне, «Ave Maria» Шуберта или Гуно, исполняемые вновь и вновь, без перерыва, с момента прибытия урны и до ее отправки на кладбище. Эти мелодии с самого рассвета докучали Главе Нации во Дворце, и он, крайне раздраженный необходимостью выслушивать одно и то же, повторенное сотни раз — громче в те часы, пока не начиналось движение автомашин по Центральному Парку, — приказывал наглухо закрывать окна, и все же мелодии эти неотступно его преследовали, продолжая сверлить мозг. Снова заснуть он мог, лишь обратившись к помощи «Санта Инес» из чемоданчика — «Гермеса», всегда наготове стоявшего у изголовья его гамака…

И как раз потому, что навязчивые звуки доносились из недели в неделю, в одно прекрасное утро он почувствовал себя оглохшим, да, оглохшим от… тишины — от небывалой тишины. Окна были открыты Мажордомшей Эльмирой еще на заре, но в опочивальню Президента врывался лишь бриз, легкий, пахнущий утренней зеленью, и не раздавалось ни одной ноты «Элегии», «Лебедя», «Раздумий», ни «Ave Maria».

«Что-то чудное случилось», — сказал он себе.

В самом деле, чудное, поразительнейшее случилось-еще неслыханное, не припоминаемое никем, даже стариками, которые дольше других помнят.

Свой день — тот день — Столица встречала в молчании, в тишине, которая была не только погребальной, но которая была тишиной других эпох, тишиной давних зорь, тишиной тех времен, когда на главных улицах города паслись козы; и эта тишина сегодня лишь порой прерывалась отдаленным ревом осла, коклюшным кашлем, плачем ребенка. Не сигналили автобусы, Не тренькали трамваи. Не звонили повозки молочников. И — что было еще более странно — булочные и кафе, открывавшиеся спозаранку, держали двери на замке, не поднимались и металлические жалюзи магазинов, На улицах не было бродячих торговцев с горяченькими кренделями-чуррос, с плодами тамаринда «для печени», со свежими устрицами из Чичиривиче, с пирогами-тамалес из доброй маисовой массы, не слышно и рожка продавца сладких хлебцев…

Все это предвещало события исключительной важности, предвещало той тревожной озабоченностью, тем боязливым ожиданием, скрытым и неопределенным, что можно наблюдать — пусть предупреждение до поры до времени остается непонятным — накануне сильного землетрясения или вулканического извержения, (Деревья в районе Парикутина[321] «испытывали страх», выглядели серыми от немого ужаса за многие недели перед тем, как к ним неспешно и неумолимо стала по земле подползать лава, задолго до того глухо бурлившая под корнями в земных глубинах…)

«Однако… что случилось? Что такое?» — спросил Глава Нации, увидев входившего в его кабинет Доктора Перальту, за которым следовали министры и военачальники, грубо нарушая обособленность помещения, попирая протокольные нормы. «Всеобщая забастовка, сеньор Президент!» — «Всеобщая забастовка? Всеобщая забастовка?..» — переспросил он (спрашивая в то же время и самого себя), будто одуревший, не понимая остальных, не понимая ничего. «Всеобщая забастовка. Или, если хотите, — всеобщая стачка. Все закрыто. Никто не вышел на работу». — «И муниципальные служащие?» — «Нет автобусов, нет трамваев, нет поездов…» — «И ни одной души на улицах», — подала голос Мажордомша Эльмира, пробираясь между тонкошерстных костюмов и мундиров.

Глава Нации выглянул на балкон. Дворцовые псы, приведенные капралом из охраны Дворца, отправляли свои нужды вокруг фонтана парка.

У собак ведь нет души. Нет ни одной души. И похоронная контора без музыки… С самым мрачным видом он обернулся к присутствующим: «Всеобщая забастовка, не так ли? И вы ничего не знали?» Все сразу заговорили, перебивая друг друга, забурлил мутный поток путаных слов, рассчитанных на то, чтобы дать объяснения, разъяснения, самооправдания: «Вспомните, я говорил», «Не забыли, я предупреждал», «Помните, на последнем заседании Совета министров я…» Однако убедительно, убеждающе это не звучало.

До сих пор лишь в провинции — в Нуэва Кордобе, в портах — вспыхивали настоящие забастовки, здесь же стачки, называвшиеся забастовками, не имели сколь-нибудь серьезных последствий; на днях, действительно, распространялись какие-то бумажки, листовки, подпольные листки; кроме того, еще Студент предсказывал забастовки пеонов, грузчиков, шоферов грузовых машин и т. д., и все мы были убеждены, что торговцы, служащие магазинов, люди, принадлежавшие к средним классам, никогда не обратят внимания на призывы и лозунги Студента: люди порядка и служебного долга не считали себя входящими в пресловутую категорию «Пролетарии всех стран», поскольку никто не мыслил себя пролетарием; а я отсутствовал в столице; а я должен был увозить семью в Бельямар, а я не мог представить себе, и все же мне рассказывала моя дочь (к черту, кому важно, что тебе рассказывала твоя дочь!..); кроме того, никогда, никогда, никогда в истории Континента не видывали забастовку белых воротничков с галстуками; все бесчинства — дело злоумышленников, и не будем поддаваться разным слухам; моя дочь мне сказала, что монахини Тарба… (да иди ты ко всем чертям с твоей дочерью!..); я всегда говорил, что кампания слухов насчет якобы возникших эпидемий, насчет деревянного коня в воде, все эти угрозы смерти, посланные по» почте черепа… в общем, я всегда говорил, что…

«А поскольку речь зашла об умерших, — вмешался Перальта, перекрывая гул голосов, пытавшихся перекричать друг друга… — то самым нежданным, самым удивительным считаю сообщение Мажордомши: весь персонал похоронных контор присоединился к забастовочному движению! И не только, музыканты из «Вечности», но также и носильщики, кучера и шоферы похоронных процессий, погребальщики, могильщики, факельщики… Семьям придется устраивать дома бдение у гробов тех, кто умер вчера вечером, заниматься покойниками некому». — «По крайней мере, те, кто умер вчера вечером, к забастовке не присоединятся, — заметил Глава Нации более спокойным тоном. — А для того, чтобы Там, в Потустороннем мире, им не было скучно, позаботимся придать кое-кого для компании. Они заслуживают компенсации. — Воцарилось выжидательное молчание. — Будем говорить коротко и четко… Эльмира, пусть принесут кофе».

В десять утра по улицам на большой скорости промчались автомобили, связные автомашины пожарной службы, мотоциклы с колясками. Сидевшие в них полицейские, завывая в мегафоны и в алюминиевые рупоры, обычно используемые на спортивных состязаниях, оповестили коммерсантов — у кого есть уши, чтобы слышать, — что тот, кто не откроет свои лавки до двух часов пополудни — со служащими или без них, — будет лишен патентов, оштрафован или заключен в тюрьму; лица иностранного происхождения, пусть даже давно принявшие наше гражданство, будут высланы из страны. Угрожающие оповещения повторялись и повторялись до тех пор, пока на кафедральном соборе не пробило двенадцать. «По крайней мере, звонарь не бастует», — заметил Президент. «Дело в том, что там установлен электрический механизм», — пояснил Перальта, тут же раскаявшись в сказанном; еще, чего доброго, истолкуют как злую шутку. «Подождем». Мажордомша уже принесла бутылки с коньяком и голландским джином в керамических фляжках, гаванские сигары «Ромео и Джульетта», жевательный табак «Генри Клей»…

Глава Нации через каждые тридцать минут вытаскивал из кармана часы: не подошло ли время? Час. Два. Из «Вечности» люди в трауре — очевидно, родственники — на плечах вынесли гроб и пешком направились к кладбищу. И в три часа пополудни во всей Столице царила та же тишина. Лишь несколько кантонских торговцев открыли свои лавчонки с веерами, ширмами и поделками из слоновой кости, явно опасаясь, что иначе их вышлют в Китай, в котором уже господствовали гоминдан и генералы…

Прерывая долгое ожидание, Президент вдруг обратился к Командующему сухопутными войсками и решительно приказал: «Обстрелять закрытые лавки». Честь отдана, щелкнули каблуки…

Пятнадцать минут спустя грянули первые очереди по металлическим жалюзи, волнообразным железным завесам, вывескам, витринам, рекламным щитам. Никогда еще не велась более легкая война. Никогда так не развлекались пехотинцы, как в этом стрелковом тире: не целясь, стреляя напропалую с мчащейся машины, обязательно попадешь в мишень. Великолепная битва, в которой не рискуешь в ответ услышать голос свинца.

Это была бойня людей из воска — восковых невест с восковым флердоранжем, восковых кабальерос во фраках и париках, натянутых на восковые головы; жертвами пали восковые амазонки, игроки в гольф и теннис — из очень светлого воска, горничная из менее светлого воска, одетая на французский манер, лакей, похожий на нашего Сильвестра в Париже, — из воска несколько более темного, чем воск горничной; церковный служка, причетник, жокей — для пущего правдоподобия все имели оттенок воска, самый подходящий его положению и занятию…

Не забыли и пресвятых дев, и прочих святых — привезенные из квартала Сен-Сюльпис, они в многоцветных гипсовых мантиях, с нимбами и, остальными атрибутами торчали в лавках, торговавших церковной утварью. Палили не только из автоматов, но и из маузеров, даже из старого ружья фирмы «Лебель», вытащенного из запасников Арсенала. И в этой Великой битве-против-вещей рассыпались стеклянные и хрустальные изделия, взлетала столовая посуда, предназначенная для свадебного подарка, лопались флаконы с духами, большие цветочные вазоны, фарфор из Саксонии или с острова Мурано, глиняные горшки, сосуды и кувшины, а пенистые вина, взрываясь, своей высвобожденной энергией били соседние бутылки.

Несколько часов длился штурм магазинов с игрушками, сопровождаемый стрельбой по детским рожкам для молока, расстрелом фигурок героев комиксов — Бастера Брауна, Мутта и Джеффа, сведением счетов с марионетками, бойней швейцарских автоматических кукушек, профанацией устрицы, вторым усекновением главы святого Дионисия, который, придерживая было свою голову руками, увидел, как все-таки она свалилась на землю: в щеку попала пуля крупного калибра…

Несмотря на столь тяжкий труд стрелков, такие хлопоты воинских подразделений, на Столицу опустилась ночь без городского освещения, без фонарей в парках, без сверкающей рекламы, без зажженных ламповых горелок — правда, кое-где в бедных кварталах еще мигали светильники да фонарики ночных сторожей, — далее без луны, поскольку она находилась в последней четверти, на ущербе, и небо покрывали облака.

И была-та ночь долгой, нескончаемой, беспросветной, опустившейся на замерший, замолкший город, будто опустевший, покинутый под пулями — откуда-то еще долетали редкие, перемежающиеся залпы то там, то тут. В эти часы — ожидания — не-знаем-что-принесет-наступающий-день — с невообразимой силой обнаружилось, что молчание, мертвая тишина — перед тем, как зазвучит чей-то голос, будет произнесено какое-то слово, — может быть более тягостной, чем взывания пророка, чем вещий бред ясновидца…

И все же во многих домах, онемевших домах, домах с задернутыми занавесями, с опущенными жалюзи, в домах министров; генералов, в домах лиц власть имущих, в подвалах, на чердаках, в дворовых помещениях под тусклым светом фонаря, старинных ламп, поднятых повыше свечей, начали прятать вещи, вытаскивать драгоценности из сундуков, запирать сейфы, выбивать пыль из чемоданов, зашивать банкноты — прежде всего доллары — в подкладки, в борта, в полы костюмов, пальто, плащей в предвидении возможного бегства…

Завтра дети будут отправлены на пляжи Атлантического океана (по предписанию докторов: анемия), многие семейства будут рассеяны по провинциям и городам внутри страны (бабушка больна: дедушке исполняется девяносто семь лет), возвращены в родовые поместья, на места рождения (моя сестра перенесла тяжелые роды; у другой что-то с головой плохо) — в ожидании грядущих событии.

Тем временем на кухнях без иного освещения, кроме мерцания сигар, отчего при каждой затяжке вырисовывалось лицо, люди — чем больше сообщников, тем больше курильщиков, собравшихся вокруг бутылок рома или виски, отыскиваемых на ощупь, «чтобы налить в найденные на ощупь стопки, — обсуждали создавшееся положение. Глухая, заражающая, всевозрастающая паника, хватившая всех, заполняла сумерки, вызывая от страха пот на висках, на шее… В сером, предутреннем небе уже исчезали Большая и Малая Медведицы и другие созвездия, а Столицу по-прежнему окутывало молчание. Вся страна продолжала хранить молчание. Пули оказались бесполезными. Солнце медленно заливало улицы, отблескивая в осколках стекла, усеявших тротуары.

И сейчас — этого еще не хватало! — Начальник полиции убедился в том, что даже его людей стал охватывать страх. Они уже не казались такими хладнокровными, такими бесстрастными после битвы на улицах и штурма баррикад; уже не представлялись единой спайкой пехотинцев и кавалеристов, вместе атакующих, плечом к плечу выступающих против толпы, вооруженной палками, металлическими прутьями, железными трубами и даже кое-каким огнестрельным оружием — преимущественно старыми пистолетами, охотничьими ружьями, двустволками давних времен. Подчиненных Начальника полиции пугало молчание, одиночество, в котором они оказались, пустота поднимающихся на склоны окрестных гор улиц, на которых не видно было ни одного прохожего. Их не так страшила атака разъяренных людей, как одинокий, единичный выстрел: отдельный, сиротливый выстрел, тщательно продуманный, метко нацеленный, мог раздаться с любой крыши, с любой террасы и оставить человека безжизненно растянувшимся на асфальте, а висок или лоб его будет столь чист, так точно пробит, будто проткнут шилом кожевенных дел мастера.

Войска находились в своих казармах; пехотинцы расположились на биваке; часовые покуривали на караульных вышках. И ничего более. Тишина. Молчание порой — чаще поздно вечером — прерывалось треском мчавшейся мотоциклетки, которую подгонял страх восседавшего на ней (все мотоциклетки якобы для индейцев были марки «Indian») и везшего очередное неприятное, лаконичное и конфиденциальное послание во Дворец. А во Дворце кое-кто, сраженный сном, разлегся на диване или в кресле, а кое-кто пытался поддержать свои силы табаком и кофе, тем более что внутри уже горело от спиртного, — у всех восковые лица, грязные воротнички, сняты пиджаки, спущены подтяжки — такими выглядели высокопоставленные сановники, облеченные властью в государстве.

Сосредоточенный, неподвижный, однако сохраняя достоинство и даже грозный вид в болоте отчаяния остальных, Глава Нации напряженно ждал, он поджидал Мажордомшу Эльмиру, которая, закутавшись в кружевную шаль, отправилась на поиски свежих новостей: бродила по улицам, прижимая ухо к дверям, заглядывая в неплотно прикрытые окна, стремясь заговорить со случайным прохожим, хотя мало надежд такого встретить, с подвыпившей кумушкой, с мелким воришкой, с трясущимся невольником спиртного, если попадутся на пути. Но вот и она возвратилась, наскитавшись по улицам, отчаянно устав, но не обнаружив ничего интересного. Однако, пожалуй, так не скажешь, кое-что она обнаружила. На всех стенах домов, на оградах, на заборах города тысячи таинственных рук вывели мелом — белым, голубым, розовым — одну фразу, всякий раз одну и ту же: «Пусть уходит! Пусть уходит!..»

После короткой паузы Глава государства позвонил в колокольчик, как на парламентском заседании. Остальные поднялись со своих мест, где расположились было, спеша привести себя в порядок — подтягивая галстуки, застегивая пуговицы, приглаживая поднятыми руками волосы. «Прошу извинить меня, но… ширинку…» — заметила Эльмира Министру связи, углядев, что та у него расстегнута… «Сеньоры!..» — провозгласил Глава Нации. Он произнес отменную речь, драматичную, но без подчеркнутой эмоциональности, не витийствуя, а лишь просто комментируя сообщенное Мажордомшей. Если соотечественники считают его отставку необходимой, если его наиболее преданные сотрудники (он просил отвечать открыто, искренне, нелицеприятно) разделяют подобную точку зрения, то он готов передать президентскую власть — и немедля — тому, кого сочтут наиболее подходящим. «Я ожидаю вашего ответа, сеньоры».

Но сеньоры не отвечали. После нескольких минут оцепенения, мучительного анализа создавшейся ситуации подступил Страх, Великий страх — Синий страх, неодолимый, как в старой народной сказке. Сразу же все подумали, переглядываясь друг с другом, что непрерывность президентской власти, дальнейшее пребывание Главы Нации на посту, его твердость — и прежде всего полное принятие на себя Ответственности, полное принятие на себя всей Вины перед страной тем, кто теперь нетерпеливо ожидал: услышать хотя бы один голос, — это было единственным, что могло спасти их от всего, что уже подступало к их домам, уже окружало их дома. Если народное возмущение разбушуется, если массы ринутся на улицы, то ведь сначала они будут искать причину всех зол, искать цель, по которой нанести удар, искать козла отпущения, самую Высокую голову, чтобы водрузить ее на острие пики, тогда как остальным, быть может, удастся броситься врассыпную и как-то избежать народного гнева. В противном случае народная ярость застигнет каждого из присутствующих здесь, и их тела ввиду отсутствия той Персоны, что сейчас находится перед ними, поволокут, разорвут на куски, лица изуродуют до неузнаваемости, всех потащат к городским клоакам, а то повесят на телеграфном столбе с позорной надписью на груди…

Председатель Сената наконец взял слово, сказав то, что хотели бы сказать все они: после актов благородного самопожертвования, совершенных во имя блага страны (далее следовало перечисление чего-то…), и в тот момент, когда наша нация находится под угрозой разрушительных сил (далее следовали проклятия в адрес социалистов, коммунистов, международных бедуинов (?), в адрес Студента и его газеты, в адрес профессора из Нуэва Кордобы и созданной им вчера партии, носящей, как говорят, академическое название «Альфа-Омега».

«Вот в этом и заключено самое мерзкое», — отозвался Перальта, которого тут же заставил замолкнуть недовольный жест Высокого Слушателя), в эти критические часы Главу Нации упрашивают еще раз явить высший образец самоотверженности и т. д. и т. п., потому что, если в столь ответственный момент он покинет нас, оставив нас без поддержки своего разума, своей политической мудрости (далее следовало упоминание других его качеств и достоинств), то Родине, беззащитной, придется лишь стенать, как нашему Господу на кресте: «Eloi, Eloi, lama sabachtani»[322].

Президент, слушавший с опущенной головой, оперев подбородок о манишку, энергично выпрямился и распростер руки: «Сеньоры, будем работать… Заседание Совета министров открыто». Вспыхнули продолжительные аплодисменты, и каждый из присутствующих занял свое место за длинным столом в центре соседнего зала, украшенного подлинными гобеленами.

В тот день, примерно в три часа пополудни, зазвонили многие телефоны. Одни звонки вначале были прерывистыми беспорядочными. Затем последовали более частые, более настойчивые, более нетерпеливые и длительные. Множество телефонных звонков. Целый хор телефонов. Целый мир телефонов. Вызовы из патио в патио, голоса, раздававшиеся с крыш и балконов, переносившиеся от ограды к ограде, летевшие от угла до угла. И окна стали распахиваться. И двери стали открываться. И вот кто-то вылез, жестикулирует. И вот десятки каких-то лиц вылезли, жестикулируют. И люди бросились на улицы; и обнимались, и смеялись, и бежали, собирались, скапливались, разрастались, формировали колонну, и еще колонну, и следующие колонны выходили на перекрестки других-улиц, спускались с холмов, поднимались из низин долины, сплавлялись в одну массу, в огромную массу, и кричали: «Да здравствует Свобода!..»

О новости уже знали все, и всё повторяли: «Глава Нации только что умер». «От инфаркта сердца», — говорили одни. «Нет, нет, уже известно, что он убит заговорщиками». — «Нет, не так: тот, кто стрелял, был сержантом, бойцом «Альфы-Омеги». — «Да нет же, вовсе не так было: знать-то я знаю, что его прихлопнул Студент… Вот именно, тем же бельгийским пистолетом, который Могущественный всегда держал на столе, и Студент опустошил всю обойму; одни утверждают, что в обойме было шесть пуль, другие — что восемь, так или иначе, все пули попали в него. Один слуга из Дворца, он видел все, и он говорит…» Однако умер. Умер. Вот это самое великое, самое прекрасное торжество, большой праздник. И похоже, что Труп — огромный Труп — волокут по улицам. Его видели те, кто живет в квартале Сан-Хосе: сдернули с грузовика, еще череп его стукнулся о брусчатку. Сию же минуту, скорее идти к центру и петь Национальный гимн. Гимн Освободителей, «Марсельезу». И вдруг совсем нежданно — при свете дня — раздаются строфы «Интернационала», поют все…

И в этот момент появились броневики Четвертой моторизированной бригады и сразу же открыли огонь по толпе. Начал стрелять и гарнизон Дворца, солдаты скрывались за широкой балюстрадой верхней террасы и за мешками с песком, притащенными несколько дней назад.

С Телефонной башни полетели гранаты, разверзая кричащие, стонущие бреши в толпе, собравшейся внизу на митинг. Из-за углов высунулись стволы дюжины пулеметов.

Перекрывая авениды, уже неторопливо, неспешно наступают полицейские и солдаты, построенные в тесные ряды, и через каждые три шага раздается залп из винтовок. Обезумевшие люди побежали, помчались, оставляя тела и еще тела, много тел на мостовой, бросая флажки и транспаранты, стремясь спрятаться во дворах, подъездах, пытаясь взламывать закрытые двери, перепрыгнуть в задние дворы, поднять решетки клоак.

А войска наступают медленно, очень медленно, не прекращая стрельбы, топча раненых, лежащих на земле, или добивая их ударом приклада не то штыка — всех, кто цепляется за армейские сапоги или ботинки с крагами. И в конце концов, после разгона толпы, после того, как она была рассеяна, улицы опять остаются пустынными.

Выезжают пожарные машины, чтобы потушить возникшие кое-где пожары. Там и тут — душераздирающе, долго, настойчиво — воют сирены «скорой помощи». С наступлением ночи улицы патрулируются армией. И всем — всем тем, кто столько пел гимнов и провозглашал здравиц тому и другому, — пришлось отдать себе отчет, насколько жестока действительность. Глава Нации убил самого себя, приказал распространить сообщение о собственной смерти для того, чтобы массы вышли на улицы, где их можно было расстреливать из пулеметов с безошибочной меткостью… А теперь, восседая на президентском кресле, окруженный своими людьми, он праздновал победу: «Вот увидите, как завтра откроются все магазины, и придет конец всякому свинству и прочей мерзости». Откуда-то доносилось завывание сирен. «Принеси шампанского, Эльмира. Хорошего, того, что находится в том шкафу, который ты знаешь…»

Поздно-поздно вечером прозвучал ружейный выстрел, одиночный, далекий, — звук более слабый, чем от армейской винтовки. «Еще жив какой-то сукин сын, — заметил Глава государства. — Сеньоры, еще раз, мы этого заслужили…» И столько событий произошло в течение дня, настолько безлюдны были общественные здания, оставленные на произвол судьбы, что никто не обнаружил чрезвычайнейшего происшествия: внезапного исчезновения — бесспорно кражи — Бриллианта из Капитолия — да, того самого огромного бриллианта Тиффани, вставленного в сердце звезды, которая у подножия гигантской статуи Республики отмечала Пункт Ноль — схождение и расхождение — всех больших дорог страны.

Часть шестая

…если стороны в схватке совсем неравны, то лучше предпочесть достойное отступление либо оставить игру, нежели подвергать себя несомненной гибели.

Декарт

XVII

Когда вспоминаю тот день, мне кажется, что в те часы, более насыщенные, более наполненные событиями, чем целые годы моей жизни, я был очевидцем какого-то невероятного карнавала: мельтешение образов, падение в преисподнюю, беспорядочные толпы, сумбурный гул голосов, круговорот форм, маски, превращения, изменения, дикий грохот, перемена фона, все вверх дном, филин в полдень, сумерки под солнцем, прилет гарпий, зубовный лязг ягнят, рычание кроткого, ярость хилого; громы там, откуда вчера слышалось лишь шушуканье; и эти лица, что избегают смотреть, и эти спины, что отдаляются, и эти декорации, что неожиданно сменяются машинистами сцены в трагедиях, задуманных тайно, подготовленных в тени, поставленных повсюду, куда ни взглянешь.

Оглушенный иными хорами, хорами подпевал, я не мог уловить пение хоров из немногих хористов — тех, кто на самом деле обладает Могучими Поющими Голосами… Вот так-то и у тебя той ночью разгулялся аппетит, как говорят здесь, с бокалом вина праздновал победу; на рассвете, когда люди ушли, ты еще осушил бутылку арманьяка, вот так, наедине, поглядывая, как голубели при наступлении утренней зари вершины Вулкана-Покровителя… «нужно бы устроить там, наверху, нечто вроде Шамони, да с ледовой дорожкой, чтобы можно было кататься, на коньках, а коньки — великолепное гимнастическое упражнение, — и для подъема следовало бы соорудить фуникулер, как фуникулеры в Швейцарии…»

Раза два качнулся в гамаке, и было уже три часа пополудни; вот так, подростком, так ты открыл глаза в операционном зале, освободившись от аппендикса, полного семян, — в ту пору считали: аппендицит появился из-за того, что поел гуаябы, зернышки от которой накапливались в ненужном органе, оставшемся от доисторических времен, когда люди, vetus de peaux de betes[323], как рисовал их Кормон[324], питались кореньями и плодами…

Так ты пробудился от сна, вызванного хлороформом, и увидел фельдшера в белой шапочке и со стетоскопом, свисающим с шеи, — он наклонился над тобой. «У меня уже удалили это?» Но на этот раз фельдшером оказался Перальта, переодетый в фельдшера. «А почему?..» И за ним, что заставило меня вздрогнуть, появился мистер Энох Краудер[325] с лицом старого пуританина, очки в металлической оправе, теперь он был без сюртука, пришел после партии в теннис — «Сюда, во Дворец?» — в брюках из полосатой фланели, на свитере красные буквы YALE[326], ракетка в руке; Посол Соединенных Штатов, вот так в моей комнате, не попросив аудиенции, без цилиндра, без накрахмаленного воротничка.

«Не фордыбачь, сукин сын, смотри, во мне все еще агуардьенте кипит»; полуповорот, еще раз качнуться в гамаке, и дайте мне поспать; однако сейчас какие-то слова, словно принесенные издалека, вздуваются, увеличиваются, приближаясь ко мне, слова о некоем Военном корабле; да, «Миннесота» находится в Пуэрто Арагуато; судно это, чудовище это, со своей металлической, как бы сплетенной башней, со своими орудиями, что, повинуясь электричеству, поворачиваются по оси и нацеливаются; так это судно плавает — по странной случайности — лишь в шести милях от нашего побережья уже в течение нескольких недель; мне говорят (я понимаю все лучше и лучше), что должна высадиться морская пехота, что она уже высаживается.

«Кофе, дьявольщина, кофе! Где Мажордомша?» моряки уже здесь, совсем как многие годы назад в Веракрусе, как на Гаити, охотясь за неграми; как в Никарагуа, как в разных других местах, орудуя острым штыком против метисов и креолов; интервенция, быть может, совсем как на Кубе, с тем генералом Вудом, куда большим вором, чем его собственная мать; десант, интервенция, «карательная экспедиция» генерала Першинга, человека «Over There», «Star Spangled Banner» в измученной Европе 1917 года, но над которым немало посмеялись, когда его изрядно шлепнули партизаны с перекрещенными пулеметными лентами на груди там, в штате Сонора, на севере Мексики; мне смешно, а ведь всё это не шутка, нет; мистер Энох Краудер прибыл сюда под видом теннисиста с ракеткой и со всем прочим и уже двое суток не выходит из Country Club[327], совещаясь, заседая с «живыми силами» Банка, Коммерции, Промышленности; именно эти сукины сыны попросили, чтобы сюда прибыла «Миннесота» со своей сволочной морской пехотой; нет, Армия, наша Армия, не позволит такого оскорбления национальной чести; однако сейчас стало ясно, что Армия изменила курс: солдаты покинули свои позиции, дезертировали из блиндажей, оставили пулеметные гнёзда, заявляя, что они не несут ответственности за вчерашнее; и если кто-то стрелял, так это по приказу сержантов и лейтенантов; а сержанты и лейтенанты взбунтовались против своих капитанов и генералов, которые теперь засели в траншеях высочайшего здания «Уолдорф-отеля», переходя из бара на крышу, с крыши в бар, выжидая, когда по прибытии морских пехотинцев будет прорвана осада, — их осаждает толпа, огромная толпа, кричит, окружив здание, требуя выдачи их голов; гарнизон Дворца испарился; не осталось ни одного швейцара, ни одного слуги, ни одного камердинера; о твоих министрах уж лучше и не спрашивай; никто не знает, где твои министры; «Телефон!» — телефоны отключены; «Не проси кофе, пропусти лучше глоток агуардьенте», — говорит Перальта (да, но… какого дьявола он переоделся в фельдшера со стетоскопом, с градусником в кармане халата?); «Не проси кофе, Мажордомша занята другими делами»; да, все это так, — подумав обстоятельней, я согласился с капитанами и генералами: пусть высаживаются с корабля морские пехотинцы, пусть высаживаются; это уладим позже, обсудим, обговорим, но как можно скорее — порядок, порядок… «Не валяй дурака, — говорит фельдшер, — чего они хотят, вот те, из Банка и Коммерции, а также Господин, присутствующий здесь, так это лишь того, чтобы ты убирался ко всем чертям, уже хватит; уже более двадцати лет ты испытываешь их терпенье, тебя уже не хотят, тебя никто не любит, и если ты до сих, пор еще жив, так потому, что все думают, что ты с теми из отеля «Уолдорф»; они не могут предположить, что ты еще останешься тут, один, как идиот, без охраны, без эскорта; такое никому не приходит в голову, однако, когда узнают… Я даже подумать об этом не могу!.. Так что давай поторопимся… Ну… готов?..» Начинаю понимать. Я встаю. Отыскиваю туфли: «Однако, дьявольщина, я же не подал в отставку. Я — Президент!» — «И ты еще в это веришь? — говорит фельдшер. — Луис Леонси уже находится в Нуэва Кордобе. Множество автомашин отправилось разыскивать его». — «Того кретина, с его «Альфой-Омегой»?» — «Лишь он может найти выход из положения», — говорит теннисист. «Но…» — «По крайней мере, он пользуется нашей поддержкой». — «Итак, вы допустите, чтобы меня свергли?» — «Наш государственный департамент знает что делает». — «Как вы можете принимать всерьез этого профессоришку, этого, который…»

Теннисист стал проявлять признаки нетерпения: «Я прибыл сюда не для того, чтобы вести дискуссии, а лишь затем, чтобы поставить вас перед фактом. Доктор Луис Леонсио пользуется поддержкой живых сил страны. За ним следуют многие молодые люди благородных и демократических идей». — «Я уже вижу их — Вифлеемский колледж, методистские школы и Статуя Свободы…» — «Не теряй времени, сукин сын, быстрее одевайся!» — «У доктора Луиса Леонсио — идеи, планы», — говорит теннисист. «Так они есть и у Студента», — говорю я. «То совсем другое дело» говорит теннисист, перекладывая ракетку из руки в руку. «Ты должен знать, что именно Студент тебя сверг», — говорит фельдшер. «Бомбочки, мрачные шуточки, фальшивые слухи — это было делом «Альфы-Омеги». Но всеобщую забастовку организовал Студент. Великолепная работа. — ничего не скажешь. Я не считал его способным на это». — «И еще будешь утверждать, что торговцы, не открывшие свои лавки, все были большевиками?» — «Они не открывали лавки из-за страха перед большевиками, как раз поэтому. Присоединившись к забастовке, они защищали собственные товары. А теперь свои товары они положат к ногам каудильо из Нуэва Кордобы, поборника порядка и благополучия, который попытается утихомирить Студента еще не знаю как, но, по-моему, предоставив известную степень легализации его партии. Отныне будут действовать в стране политические партии».

«Коммерсанты действовали благоразумно, — заметил теннисист, Wise men…»[328]

Придя в себя, я тут же взываю к ним — еще есть время что-то предпринять: подписать мир с Венгрией — там теперь стабильное правительство, — восстановить конституционные гарантии, учредить министерство труда, аннулировать цензуру печати, создать коалиционный кабинет в преддверии предстоящих выборов, которые будут проведены под контролем, если это посчитается целесообразным, смешанной комиссии…

«Нечего болтать чепуху, — сказал фельдшер. — Власть мачете уже окончилась. Если мы быстро не удерем, то нагрянет чернь — все остальное ты можешь вообразить. А ей так хочется расправиться с тобой!..»

В этот момент какая-то странная фигура возникла на галерее, выходящей в патио: Aunt Jemima, бабушка Вальтера Хофмана, спокойно направлялась к лестнице Почета, держа над головой, будто гроб, высокие Вестминстерские часы из столовой. «Уже давно влюблена в эти часы», — произнесла она, проходя мимо. А за ней следовали разные жулики — конечно, ее правнуки, — уносили серебряные подносы, графины, сервировку, вытащенные из буфета.

Все это для меня явилось как бы решительным предупреждением: «Я найду кров в посольстве Соединенных Штатов!» — «И не думай об этом! — сказал теннисист. — Перед зданием посольства в таком случае вспыхнут беспорядки. Манифестации. Мятежи. Положение станет нетерпимым. Что я могу сделать, так это предложить убежище в нашем консульстве в Пуэрто Арагуато. Там вы будете находиться под защитой наших морских пехотинцев. Мое правительство согласно на это». — «Вы увезете меня на своей машине?..» — «Сожалею, но не могу подставить под пули по дороге. Лесорубы Морехона не разбираются, есть ли дипломатический номер на автомобиле. И говорят, что в Бахио действуют вооруженные отряды». «И еще нет поездов… Забастовка…» — произнес я голосом, прерывающимся от спазм, поперхнувшись слюной. «Это не моя вина», — сказал теннисист. Перальта мне показывает на свой костюм, свою шапочку и стетоскоп. «Внизу стоит машина «скорой помощи». По пути в Колонию Ольмедо нет застав, контрольных пунктов. А тем немцам начхать на нашу внутреннюю политику». — «Good luck[329], господин Президент», — сказал теннисист. «Son of a bitch», — буркнул я едва слышно. Но тот уловил и мне сказал тоном не то clergyman[330], не то шутника: «Раав, та, из Иерихона[331], действительно была bitch. А теперь мы почитаем ее праматерью, она — среди бабушек нашего господа бога. Посмотрите Библию, сеньор. Книгу великих утешений и глубоких поучений. Кстати, там также упоминается о многих поверженных тронах…»

И берет свою ракетку — хорошо помню, трапециевидную, с деревянной рамой и четырьмя штифтами, закрепляющими обруч, — и уходит, просто так, ни больше ни меньше («So long»[332] — похоже, еще сказал), уходит легким, спортивным шагом того, кто возвращается в свой American Club с глубокими креслами, виски «Бурбон» на льду, с телеграфными известиями и гневным пылом моих врагов. «Son of a bitch», — говорю, говорю и вновь повторяю, не находя более крепких ругательств в моем скудном словаре английского языка. Гляжу сейчас на сверкающую вершину Вулкана-Покровителя, уже не белоснежную, а слегка оранжевую, окрашенную закатом, перед наступающими сумерками. И глаза мои грустнеют, несмотря на все усилия сдержаться, — меланхоличная нежность прощания.

Приходит Мажордомша, чудно одетая, как выполняющая обет, данный Назареяину: лиловая туника, перевязанная желтым шнурком, сандалии, шаль цвета туники, — и приносит кипу одежды. «Она поедет с нами», — говорит Перальта. Торопясь, желая сэкономить время и вместе с тем стараясь высказать больше, она поясняет присущей ей смесью мимики и звукоподражания: «Все знают, что когда я была… — (жестом поднимает груди, округляет бедра) — …ты меня… (с легким присвистом перекрещивает указательные пальцы) — …и хотя теперь я уже не та… — (руками разглаживает лицо, несколько пополневшее), — …мы продолжаем, ты и я… — (соединяет оба указательных пальца и потирает один о другой) — …А с той ненавистью, которую питают ко мне здешние, если меня поймают… — (с присвистом ударяет себя по виску, роняет голову с полуоткрытым ртом на левое плечо). — Так что я…» (громко свистит, взмахивая руками, как бегущий человек).



Поделиться книгой:

На главную
Назад